— Я не уверена, — сказала она, — ни в чем. Я не смогу разобраться в случившемся, сколько ни старайся.
«Хотя бы сто лет», — хотела добавить она, но это сравнение было слишком вымученным и, по всей видимости, неверным, так как она пролежала во внутренностях корабля больше ста лет, неподверженная разложению и смерти, безразличная как к звездам, так и к собственной смертности; некое воспоминание о времени, погружение и перелет на Антарес и затем сны об убитом грузе, все они были грузом, так про них было написано в декларации, и наконец после этих выматывающих галлюцинаций мозг раскалывается, устремляется навстречу лучам света и стремительной силе, и она, Шарон, homo erectus, просыпается, и ее переносят в это помещение, ее хватают техники, приходит поврежденный Холмс, эти пятна смерти, до сих пор ясно различимые на полу, засохшая корочка крови и свидетельство силы, развязанной в этом пространстве, смертельности этой силы. Да, смерть смертельна, все понятно. Кто станет спорить? Кто, кроме того, захваченного безумием и непостоянством акта убийства, мог бы чувствовать иначе? Широкий клин пустоты и бессмысленности расколол Шарон, как свет до этого расколол ее мозг, и не за что, во всем этом пространстве не за что ухватиться, нет здесь места для протеста или обстоятельств.
— Мы незамедлительно реконструировали Холмса, — повторил главный техник. — Но неудачно, как вы видите.
— Чего вы ожидали? — сказала Шарон. — Реконструкты подвержены тем же обстоятельствам, что и мы, они могут действовать, не осознавая переходного периода, не существует пределов рационального ожидания их поведения, они совсем, как мы. Они как…
— Да, — сказал главный техник. — Конечно, это так. Это самое мы и ожидали услышать от вас, это тот совет, которого мы ждали. Возможно, мы выбрали неправильного реконструкта; возможно, Арчер или Вульф работали бы лучше. Марлоу пришел в негодность с самого начала; мы не могли получить разрешение на его использование. Пуаро нам не удалось запустить, когда мы искали, кто бы нам помог с этим Холмсом.
— Вызовы и отзывы, — сказал Холмс.
Казалось, он превратился в некое абстрактное и замкнутое подобие себя самого, пропитанный насквозь остатками взрыва мыслей или, может быть, симуляцией мыслей, импульсами, которые, как волны, неслись от одного притуплённого восприятия к другому, пока Шарон с техниками смотрели и смотрели на него.
— Отзывы, — повторил Холмс. — Призывы к помощи.
— Иррациональное поведения, — сказал главный техник. — Мы с самого начала были свидетелями этого иррационального, немотивированного поведения. Поэтому вас и позвали на помощь.
Нужно произвести ремонт, могла бы сказать Шарон, я тоже техник, но это было бы бесполезно, и было бесполезной, бесплодной болтовней, вроде того, как бормотал Холмс, не очнувшийся от темноты сна, как бормотал груз, когда их лишали жизни, как эти люди, которые лежали в путанице ложных воспоминаний и которые останутся лежать так, оставляя свою кровь на палубе, потому что они были уликами, а кто же станет трогать улики, ведь верно? Когда его безумие ослабнет, если вообще исчезнет, Холмс захочет осмотреть тела, где бы они ни были, исследовать сухой источник этой высохшей крови и обнаружить убийцу, от которого и сам Холмс не застрахован, покуда не раскрыл преступление: чересчур восприимчивый и уязвимый реконструкт, стесняемый в своих действиях своим же безумием; уязвимый, потому что такой, каким его сделали, — предназначенный передвигаться с собаками и в маске убийцы.
Тела, студенистые и гротескные, лежали спокойно перед техниками, перед взором Холмса.
— Мне показалось, их унесли, — сказала Шарон в смущении. — Я не хочу их, не хочу их видеть. Нужно перенести их в другое место.
Она моргнула и больше не увидела трупы. Возможно, они были иллюзорными, возможно, это одна из хитроумных иллюзий, но нет, техники пристально таращатся на нее с возрастающим интересом, пока она осматривает место, где сложили тела.
— Нет, — сказал Холмс, неожиданно улыбаясь, улыбаясь с подъемом, улыбаясь и дергая за рукава их одежды. — Нет, мы не должны трогать их, не нужно их передвигать.
Холмс теперь расхаживал в своем викторианском облачении, чопорный, с военной выправкой, и, проходя мимо Шарон, бросал на нее сочувственно-изучающий взгляд сыщика.
— Вы боитесь собственного неведения, своих собственных возможностей, — сказал Холмс. — Вы умный и ответственный человек, но поражение произошло из-за вашего собственного неведения. Но приободритесь, — добавил Холмс, — не беспокойтесь. Я привык работать один, но если вы пожелаете составить мне компанию в данном расследовании, я с радостью объясню вам свои методы дедукции. Прежде всего — логика; какими бы ни были неблагоприятными обстоятельства, в которых мы оказались, логика — наш маяк, наш путь к спасению.
Когда он говорил, его тело слегка содрогалось, словно он сам что-то искал в себе, но голос не дрожал. Шарон сделала шаг назад, ближе к крови и потом, спохватившись, снова шагнула к Холмсу. Может, и мне перестать функционировать, подумала Шарон, может, они тогда разбудят кого-нибудь другого, а я отправлюсь спать.
Она, очевидно, произнесла это вслух, Холмс уставился на нее; техники смотрели менее пристально.
— Не будет никакого отдыха, — сурово сказал Холмс, — пока мы не применим логику, и без всякого сожаления, потому что это такая ситуация, которая требует безжалостных действий, логических действий, холодного умственного расчета. Вы со мной? — обратился Холмс к Шарон, которая смотрела на него, ничего не отвечая, словно тела, которые лежали неподвижно и которым уже никто не мог помочь, за пределами этого абсурда, за пределами слегка угрожающего взгляда Холмса, протянувшего теперь к Шарон и руки, такие же безжизненные, как и трупы, как инопланетяне в темноте по ту сторону иллюминаторов, такие же неуютные, как возобновившееся бормотание Холмса о сатурнянах и наркотиках; и это был симптом сумасшествия, которое она не может предотвратить и не может понять, и само это понимание и отсутствие помощи ей и есть единственное спасение. Это безумие, подумала Шарон и, думая так, она протянула Холмсу руку. Он тут же схватил и сжал ее, излучая надломленную силу и понимание, всепоглощающую обреченность.
Холмс сжимал ее руку и говорил:
— Убийца — вы. Вы, вы убийца. Вы сделали это. Все это ваших рук дело. Вам не приснился сон о пяти убитых из грузового отсека, форму сна приняло действительное убийство, в котором повинны вы. Вы солгали себе, разве вы не понимаете? В вашем продолжающемся оцепенении вы пришли в полусознание, боясь неизбежного или стремясь к нему; вы крадучись вышли из своего отсека, мимо темных кают спящего экипажа, и взяв из их склада недостойное оружие, вы подошли к гробообразным резервуарам, выбирая их наугад, вы действовали, осознавая их схожесть с гробами, и убивали одного за другим, убивали, чтобы сохранить свое оцепенение, притупить свое пробуждение и, сделав свое дело, изгнав из них жизнь посредством этого клеветнического измышления, вы отбросили оружие, вызвали транспортную группу и заставили ее перенести вас обратно в свой гроб, где и лежали, пока механизм, настроенный на определенный выбор, не привел вас в сознание и не перенес сюда.
Шарон ничего не сказала. Возле нее, вокруг нее техники не двигались.
— Ну конечно же, — сказал Холмс, — я сразу понял, в чем дело, мало что можно скрыть от квалифицированного реконструкта при таких уликах. Это был несчастный случай, скорее короткое замыкание, чем душевный сбой; с вами не поступят так же грубо, если вы признаете свою вину. Вы ведь на самом деле сделали это?
Холмс снова сжал ее руку и, словно успокаивая, подмигнул, скромно и убеждающе.
— Ведь так? — сказал он. — Разве это не сжигание собак, масок, любви, смерти, цветов? Как вы думаете, разве вам не будет легче, если придется сделать признание, которое уже принято вашей душой?
Да. Для нее это было бы легче, все было бы легче, если бы она пошла на это признание, и Шарон испытала неудержимое стремление, влечение к полному признанию своей вины, и она задыхалась от него, задыхалась, как от рвоты, чувствуя, как оно, это признание, подымается внутри нее.
— Нет, — сказала она, — нет, все было совсем не так. Это все из-за сбоев, вы стараетесь обвинить меня в преступлении, за которое я не несу никакой ответственности. Я не делала этого, — сказала она. — Не делала, не делала.
Но ответ ее был слабым, раздаваясь скорее в ее сознании, и она ощутила властную и непреодолимую силу Холмса и главного техника, которые медленно вели ее к переднему люку.
— Я не хотела этого, — говорила она, — не хотела, хотела не этого; это от ужаса, от темноты, которую я не могла выносить, я не должна была находиться там, этого не должно было произойти или по крайней мере не должно было произойти со мной.
Она продолжала протестовать, пока ее вели по долгим извивающимся коридорам ее сопротивления, вели туда, вели сюда, вели в самые неведомые закоулки, огромные и просторные пустоты неизвестного, невыносимого корабля, выталкивали наконец в то, что должно было быть космосом, в суровое и безукоризненное пространство, в парализующую зимнюю зарю, и чудовищные руки, хватавшиеся за нее, не были уже руками реконструкта Холмса или бездушных техников, но руками самого решительного и властного князя реконструкций и эксгумаций, оправданий и мести; он рвал ее здесь, рвал ее там, дотрагивался до самых внутренних полостей, сравнимых с чернотой между звездами, до самых укромных и потайных ее частей, и все это под взором неумолимого, бледного Холмса, который не мог спасти ее, потому что он — как и корабль, экипаж, груз и весь этот роковой и страшный перелет — был лишен крови и жизни, оставаясь под покровом ночи; реконструкт жизни без следов погибнувших благородства и милосердия.
Роберт Дж. СойерВы видите, но вы не наблюдаете
Меня первым перебросили в будущее, до моего компаньона. Во время путешествия во времени я не испытывал никаких неприятных ощущений, за исключением закладывания ушей, что я позже приписал перемене давления. В двадцать первом столетии мой мозг просканировали в целях точного воссоздания обстановки дома номер 221-Б по Бейкер-стрит. Были воспроизведены все детали, о которых я в сознательном состоянии едва бы вспомнил и которые едва бы смог описать, — обои на стенах, медвежья шкура перед камином, плетеный стул и кресло, ведерко для угля, даже вид из окна — все было