Шерлок Холмс. Все повести и рассказы о сыщике № 1 — страница 8 из 278

Отец мой – как вы уже, вероятно, догадались – был майор Джон Шольто, служивший некогда в индийской армии. Лет одиннадцать тому назад он вышел в отставку и поселился в Пондишерри-Лодж в Верхнем Норвуде. Он разбогател в Индии и привез оттуда значительную сумму денег, большую коллекцию ценных редкостей и штат туземных слуг. На родине он купил большой дом и жил роскошно. Мы с братом Бартоломеем близнецы и его единственные дети.

Я очень хорошо помню впечатление, произведенное исчезновением капитана Морстэна. Мы читали подробности этого происшествия в газетах и, зная, что он был другом отца, свободно обсуждали прочитанное в его присутствии. Он вместе с нами делал предположения о том, что случилось с его приятелем. Ни одно мгновение мы не подозревали, какая тайна была сокрыта в глубине его сердца, что ему одному из всех людей была известна судьба Артура Морстэна.

Но мы знали, что какая-то тайна, какая-то опасность висела над нашим отцом. Он боялся один выходить из дома и нанимал постоянно в привратники двух известных кулачных бойцов Пондишерри-Лоджа. Вильямс, который вез вас сегодня, – один из них. Одно время он был чемпионом Англии. Отец никогда не говорил нам, чего он боялся, но у него было сильное отвращение к людям с деревянными ногами. Один раз он выстрелил из револьвера в человека на деревяшке, который оказался самым безвредным торговцем, желавшим получить заказ. Нам пришлось уплатить крупную сумму, чтобы замять это дело. Мы с братом считали это просто чудачеством со стороны отца, но последующие события заставили нас изменить это мнение.

В начале 1882 года отец получил письмо из Индии, которое страшно потрясло его. Когда он вскрыл его за завтраком, то почти лишился чувств, и с этого дня хворал до самой смерти. Мы так и не узнали, что это было за письмо, но я успел заметить, что оно было коротко и написано плохим почерком. В продолжение нескольких лет он страдал сильным сплином, но с этих пор здоровье его стало быстро ухудшаться и в конце апреля мы узнали, что он безнадежен и желает сказать нам нечто перед смертью. Когда мы вошли в комнату, он сидел, поддерживаемый подушками, и тяжело дышал. Он велел нам запереть дверь и подойти к нему. Потом, схватив наши руки, он сделал нам замечательное признание голосом, прерывающимся от волнения и горя. Постараюсь передать все его словами.

– В эту последнюю торжественную минуту только одна мысль тяготит мой ум, – сказал он. – Это мое отношение к бедной сироте – дочери Морстэна. Проклятая алчность, главный грех моей жизни, заставила меня удержать драгоценности, половина которых, по крайней мере, должна была бы принадлежать ей. А между тем, и я сам не воспользовался ими, – скупость – такая слепая и глупая привычка. Одно сознание обладания было так дорого мне, что я не выносил мысли поделиться им с кем бы то ни было. Видите эту диадему с жемчужинами, четки около склянки с хинином? Даже с ними я не мог расстаться, хотя и приобрел их с намерением послать ей. Вы, дети мои, дадите ей хорошую долю сокровищ Агры. Но не посылайте ей ничего – даже этой диадемы, пока я не умру. Ведь бывали же примеры, что и такие больные, как я, поправлялись.

– Расскажу вам, как умер Морстэн, – продолжал он. – У него уже давно было слабое сердце, но он скрывал это от всех, кроме меня. В Индии мы с ним, благодаря замечательному стечению обстоятельств, стали обладателями значительного богатства. Я привез его в Лондон, и Морстэн вечером того же дня, как приехал в Лондон, явился ко мне за своей частью. Он пришел со станции, и мой верный старик Лаль Хоудар, теперь уже умерший, впустил его в дом. Морстэн и я не могли прийти к соглашению относительно раздела сокровищ, и оба горячились. В припадке гнева Морстэн вскочил со стула; вдруг он приложил руку к сердцу, лицо его потемнело, и он упал навзничь, ударившись головой об угол ящика с драгоценностями. Когда я нагнулся над ним, то с ужасом увидел, что он уже был мертв.

Долго я сидел, как безумный раздумывая о том, что мне следовало сделать. Первым моим порывом было позвать кого-нибудь на помощь, но я не мог не признать, что, по всей вероятности, буду обвинен в его убийстве. Смерть его во время ссоры и рана на голове явно свидетельствовали против меня. К тому же при официальном следствии непременно обнаружились бы некоторые факты насчет драгоценностей, которые я особенно хотел скрыть. Морстэн сказал мне, что ни одна душа на свете не знала, куда он ушел. Зачем же было какой-нибудь душе знать и это?

Я все еще обдумывал мое положение, когда, нечаянно подняв глаза, увидел в дверях моего слугу, Лаль Хоудара. Он неслышно вошел в комнату и запер за собой дверь на задвижку.

– Не бойтесь, Сагиб, – сказал он, – никто не должен знать, что вы убили его. Спрячем его, и кому какое дело?

– Я не убивал его, – возразил я.



Лаль Хоудар, улыбаясь, покачал головой.

– Я слышал все, Сагиб, – сказал он. – Слышал и ссору, и удар. Но уста мои закрыты. Все в доме спят. Вынесем его отсюда.

Его слова разрешили мои сомнения. Если мой собственный слуга не верит в мою невиновность, то как я могу надеяться оправдаться перед двенадцатью глупыми торговцами, сидящими на скамье присяжных? Лаль Хоудар и я в ту же ночь убрали труп, а через несколько дней все лондонские газеты были наполнены известиями о таинственном исчезновении капитана Морстэна. Из моих слов вы можете видеть, что меня вряд ли можно обвинить в его смерти. Вина моя заключается в том, что мы скрыли не только труп, но и драгоценности, и что я завладел долей Морстэна, равно как и своей. Поэтому я хочу, чтобы вы возвратили взятое мною. Наклонитесь поближе ко мне. Драгоценности спрятаны в…

В это мгновение выражение его лица страшно изменилось: глаза его уставились в пространство с безумным взглядом, нижняя челюсть отвисла, и он закричал голосом, которого я не могу забыть до сих пор: «Не пускайте его! Ради Бога, не пускайте!» Мы оба повернулись к окну позади нас, с которого он не спускал пристального взгляда. Из темноты оттуда на нас смотрело чье-то лицо. Мы видели прижавшийся к окну белый нос. Бородатое, волосатое лицо с дикими, жестокими глазами было полно сосредоточенной злобы. Мы с братом бросились к окну, но видение исчезло. Голова отца упала на грудь и пульс перестал биться.

Ночью мы обыскали весь сад, но не нашли и следов незнакомца, за исключением отпечатка ноги на одной из цветочных гряд. Если бы не этот след, то мы могли бы приписать обману зрения появление этого дикого, гневного лица. Но скоро у нас явилось еще более поразительное доказательство, что какие-то таинственные силы окружают нас. Утром окно комнаты отца оказалось открытым, все комоды и ящики обысканы, а к груди его был приколот клочок бумаги с нацарапанными на нем словами: «Знак четырех». Мы так и не узнали ни значения этой фразы, ни того, что за таинственный посетитель пробрался в комнату отца. Насколько мы могли судить, из имущества отца ничего не было похищено, хотя все было перерыто. Мы с братом, понятно, связали этот страшный случай со страхом, преследовавшим нашего отца в продолжение всей его жизни; но тайна так и осталась тайной для нас…

Рассказчик остановился, чтобы раскурить трубку, и задумчиво курил несколько минут. Мы все сосредоточенно слушали его необыкновенный рассказ. При кратком описании смерти отца мисс Морстэн смертельно побледнела, и одно мгновение я боялся, что она упадет в обморок. Однако она оправилась, выпив стакан воды, который я молча налил ей из графина венецианского стекла, стоявшего на боковом столике. Шерлок Холмс сидел, откинувшись на спинку кресла, с рассеянным выражением лица и низко опущенными веками над горевшими глазами. Смотря на него, я невольно вспомнил, как еще сегодня утром он горько жаловался на обыденность жизни. Вот теперь перед ним задача, требующая полного напряжения ума. Мистер Таддеуш Шольто посмотрел то на одного, то на другого из нас, очевидно, гордясь эффектом, произведенным его рассказом, и затем продолжал:

– Вы можете себе представить, как нас с братом взволновали слова отца о кладе, – сказал он. – Целыми неделями и месяцами мы копали и рылись повсюду в саду, но ничего не нашли. Мысль о том, что отец готов был произнести название места, где скрыт клад, сводила нас с ума. Мы могли судить о пропавшем богатстве по вынутой им диадеме. Мы с братом Бартоломеем поспорили относительно нее. Жемчужины были, очевидно, большой ценности, и ему не хотелось расставаться с ними, потому что, говоря между нами, мой брат унаследовал порок нашего отца. К тому же он думал, что если мы расстанемся с диадемой, это может возбудить толки и навлечь на нас неприятности. Мне еле удалось убедить его дать мне узнать адрес мисс Морстэн и посылать ей по жемчужине, чтобы ей не пришлось испытать нужды.

– Это была хорошая, чрезвычайно добрая мысль с вашей стороны, – серьезно заметила наша спутница.

Маленький человек сделал жест отрицания.

– Мы являлись вашими доверенными лицами, – сказал он, – так я смотрел на это дело, хотя брат Бартоломей и не разделял моего взгляда. У нас самих было много денег, и я не желал большего. К тому же обращаться таким презренным образом с молодой барышней было бы признаком дурного вкуса. Le mauvais gout mene au crime[4]. Французы умеют так мило выражать подобные вещи. Разница в наших взглядах на этот предмет дошла до того, что я решил взять себе отдельную квартиру, и потому покинул Пондишерри-Лодж, взяв с собой старого индуса и Вильямса. Но вчера я узнал о событии величайшей важности. Клад найден. Я сейчас же написал мисс Морстэн, и теперь нам остается только отправиться в Норвуд и спросить нашу долю. Вчера вечером я высказал свое мнение брату Бартоломею, так что мы будем хотя и не желанными, но жданными гостями.

Мистер Таддеуш Шольто сидел, подергиваясь, на своей роскошной кушетке; мы все молчали, размышляя о новой стадии развития этого таинственного дела. Холмс первый вскочил на ноги.

– Сначала до конца вы поступили хорошо, сэр, – сказал он. – Может быть, и мы сумеем хоть немного отплатить вам, объяснив немного то, что еще темно для вас. Но, как заметила мисс Морстэн, уже поздно и надо безотлагательно заняться этим делом.