ЧИКАГО
ГЛАВА 9
Эйлин попыталась украдкой глянуть на листок с наброском в руке Иакова, но он шикнул на нее, шутливо делая вид, будто сердится. Она вздохнула и, как он велел, продолжила тоскливо смотреть в окно. Успев привыкнуть следовать его указаниям, актриса лишь краешком глаза наблюдала за тем, как энергично работает его перо, но не могла видеть результаты. Тем временем поезд, петляя по высохшему руслу реки, начал подниматься с плоской песчаной равнины к скалистым уступам, подпиравшим дрожавшую от палящего зноя линию горизонта.
Что такого происходит в голове мужчины, когда он поддается женскому очарованию, как получается, что у него перекашивает мозги? Этот вопрос мучил Эйлин годами. Стоит во всех отношениях здравомыслящему мужчине оказаться в обществе привлекательной женщины — а весь ее опыт позволяет ей, не покривив душой, отнести себя к ним, — как бедняга либо лишается дара речи, либо сходит с ума от желания обладать и повелевать ею.
«Является ли подобное безумие реакцией на какие-то мои действия или действием невидимых биологических механизмов?»
И поскольку путь в монастырь ей заказан, похоже, с этим ничего не поделать. Природа не поддается логике. Секс сам по себе, в общем, не проблема, — все дело в этих чертовых сопутствующих ритуалах. Лучше родиться кошкой или собакой и свести все эти мучения из-за того, кто с кем спит, к скоротечным сезонным случкам. Отчасти ей даже хотелось преодолеть репродуктивный возраст, чтобы к ней наконец начали относиться не как к объекту вожделения, а как к любому другому человеческому существу.
«С другой стороны, старушка, — поправила она себя, вспомнив свое усталое лицо в зеркале и то, как на самом деле приятно ощущать себя желанной и осознавать мужское внимание, — не стоит забегать вперед».
— Правильно ли я вас поняла? — Эйлин решила вернуться к предыдущему разговору. — Вы посвященный и сведущий представитель вашего духовенства, разве это не дает вам возможности общаться напрямую с Богом?
— О, конечно нет; таким правом были облечены только Моисей и несколько других патриархов Ветхого Завета, и даже их разговоры обычно шли через какого-нибудь посредника — ангела или горящий куст, — ответил Иаков, склонившийся над рисунком.
— Но должно быть, сотни христианских священнослужителей верят в то, что получают слово Божие непосредственно из первых рук.
— Да, — промолвил Иаков с печальной улыбкой. — Я знаю.
— Но если у вас нет контакта с Богом, как можете вы утверждать, что исполняете Его волю?
— Ребе не утверждает ничего подобного, моя дорогая, это слишком важная работа, чтобы доверять ее профессионалам. Если Бог говорит с кем-нибудь, то только через его сердце, а у каждого, кого ты встречаешь, таковое имеется.
— Исключая театральных продюсеров.
— И жителей некоторых кварталов Нью-Йорка, — усмехнулся Иаков. — Мой народ убежден, что мир существует благодаря праведности небольшого количества совершенно обычных людей, которые не привлекают к себе никакого внимания и очень спокойно занимаются своими делами.
— Вроде святых.
— Скрытых святых, так их можно назвать, — людей, которые не стремятся к награде или признанию за то, что они делают. Если ты проходишь мимо них на улице, то вряд ли их заметишь, да они и сами не имеют понятия о своей важной службе. Но вся тяжесть мира покоится на их плечах.
— Они — мессии?
— Всей этой истории с мессиями придается слишком большое значение….
— Вы не верите в мессий?
— В иудаизме принято считать, что если кто-то говорит тебе о приходе мессии, а ты в это время сажаешь дерево, то сперва закончи с посадкой дерева, а потом сходи посмотреть, как там насчет мессии.
— Хм… Думаю, если какой-то человек на самом деле мессия, он вряд ли стал бы кричать об этом, бегая повсюду.
— Не стал бы, если бы намеревался дожить до ужина. Если взглянуть на этот вопрос с исторической точки зрения, то все это началось, потому что евреям в Израиле хотелось, чтобы с небес явился человек со сверхъестественными силами и спас их. Вполне естественное следствие тысячелетнего рабства. Ты согласна?
— Отчего бы нет?
— Потом явился Иисус, и не важно, кем вы его считаете… Но с тех пор в западной культуре, особенно в преддверии нового века, распространяются слухи насчет скорого наступления Судного дня — а с ними и надежда на явление Спасителя, который все исправит, наладит и устроит.
— Очередной мессия? — удивилась Эйлин. — Но разве он не единственный в своем роде, по определению?
— В каббале есть альтернативная идея, которая всегда казалась мне куда более разумной: в рамках каждого поколения имеется несколько человек, не подозревающих о том, что они обладают подобным качеством. Если события призывают их к действиям, то они могут сыграть роль мессии…
— Роль мессии?
— В том же смысле, в котором все мы исполняем роли на сцене нашей собственной жизни. Если посмотреть с такой точки зрения, то можно сказать, что мессия — всего лишь один из наиболее интересных персонажей в каждой драме жизни.
— И какие же события могут подтолкнуть к появлению этих мессий?
— Я думаю, бедствия, катаклизмы, мор. Нашему герою необходим достойный выход на сцену. Правда, согласно этой теории, он все время был среди нас, но никто его не замечал.
— А что происходит с этими людьми, если они не становятся избранными? — спросила она.
— Они проживают отведенные им дни и спокойно умирают, счастливые в своем неведении.
— Так и не узнав о той роли, которую могли бы исполнить.
— Но ведь это благо прежде всего для них самих. Быть мессией — тяжелая работа. Все бросаются тебе в ноги, просят вылечить ревматизм. Все ожидают, что в каждом высказывании содержатся перлы мудрости. Одна боль, страдания и никакой благодарности.
— Кстати, о пригвождении к кресту: ничего, если я подвинусь? А то, чего доброго, сверну себе шею.
— Ничего. Я почти закончил, — отозвался Штерн, сосредоточенно облизывая губы кончиком языка.
Эйлин расслабилась и повернулась лицом в другом направлении, глядя мимо Иакова в сторону дальнего окна.
— Можно еще кое-что выяснить: а что именно должен сделать для нас мессия, когда вернется?
— В этом вопросе мнения примечательно разнятся: одна школа мыслителей считает, что он явится с небес как раз вовремя, чтобы спасти мир от вечной тьмы. Другая полагает, что он явится, размахивая карающим мечом, чтобы судить гадких и вознаградить праведных. По третьей версии, если достаточное количество народу исправится, он явится и проведет всех нас через жемчужные врата.
— Наверное, это зависит от того, кто тебя слушает.
— Не говоря уже о двух третях мира, которые вообще не верят в эту идею.
— А во что верите вы, Иаков?
— С тех пор как я пришел к выводу, что в этой области могу разве только признаться в своем прискорбном невежестве, для меня стало ясно и другое: слишком уж это важный вопрос, чтобы отвечать на него с какой-либо степенью уверенности.
— И оставить уверенность для фанатиков?
— Именно. Как говорится, поживем — увидим. Либо я выясню это, когда умру, либо нет.
Он рассмеялся, развернул листок с рисунком и показал ей законченный портрет. Его рука оказалась уверенной, а глаз наметанным: ее высокие скулы и выразительный изгиб темных бровей были схвачены точно, а главное, сходство не ограничивалось внешним обликом.
«Он уловил мой характер, — с удивлением осознала Эйлин, — гордость, наличие воли и глубоко скрытую уязвимость».
Под маской, наложенной на нее временем, Иаков сумел разглядеть романтическую идеалистку. Актриса проводила чертову уйму времени перед зеркалом, изучая свое лицо в мельчайших подробностях, примечая каждую ничтожную морщинку, но о том, что находилось под этой профессиональной маской, совсем забыла. А сейчас, когда ей внезапно напомнили, на ее глаза навернулись слезы. Неужели в ней до сих пор не умерла та наивная девушка из Манчестера со свежим лицом? Она почувствовала себя дурочкой, которая плачет из-за того, что утрачено давным-давно, но ведь тогда, в юности, все в ней было хорошим и настоящим, и Иаков сквозь все наслоения таких непростых лет сумел все это разглядеть!
Она видела в его глазах такую искренность, доброту и нежность, что в кои-то веки перестала думать о том, в порядке ли ее волосы и помада.
«Но что ему от меня нужно? Может быть, ничего. Что за потрясающая мысль!»
Она хотела было вернуть ему портрет, но Иаков настоял, чтобы она оставила его себе. Эйлин отвела взгляд в сторону, вытерла глаза, высморкалась и проглотила неловкое «спасибо».
— Я на минутку, — сказал Иаков, поднявшись.
Она кивнула, признательная за то, что может побыть одна, и посмотрела ему вслед.
Ему нужно было глотнуть воздуха: вновь эта странная пульсация в груди, в третий раз после того, как он покинул Чикаго. Эйлин не заметила, в этом он был уверен, но сам старик почувствовал, как кровь отхлынула от его лица. Голова кружилась, перед глазами все плыло. Он вцепился в ручку двери вагона, потянул ее изо всех немногих оставшихся сил и теперь, стоя на сцепной площадке между вагонами, собрал всю свою энергию…
«Дыши, старый дурень, пока еще можешь».
Сложившись пополам, он жадно глотал жаркий воздух пустыни, едва проходивший через сухие мехи его легких; сердце билось напряженно, прерывисто, теряя ритм…
«Иаков, хватит этого вздора, тебе и без того есть чем заняться».
Конечности его покалывало, пальцы немели, колени подгибались. Ухватившись за цепи, которые окружали платформу, он посмотрел вниз на пробегавшую под поездом яркую стальную ленту. Пот струился со лба и пропитал его рубашку… Ему было трудно сохранять равновесие, все желания и устремления свелись к тому, чтобы не выпустить цепь. Выпустит — тут же свалится с платформы. Вокруг смыкалась тьма, глаза почти не видели, сердце сжималось. Он не слышал ничего, кроме своего прерывистого пульса…
Потом, как вода после паводка, кризис начал отступать, зрение прояснилось, черные точки, кружась, упорхнули, легкие вобрали достаточно воздуха, отчаяние ушло, кончики пальцев восстановили чувствительность. Иаков привалился к стене; ноги дрожали, но он почувствовал, что напряжение в груди отпустило. Равновесие он восстановил, но мускулы казались ломкими, как солома. Слабость была ужасной, порывы жаркого ветра высушили пот на лбу. Он сделал несколько осторожных шагов по платформе и открыл дверь в соседний вагон.
Внутри было темно, царила приятная прохлада, и Иаков, слабо улыбнувшись, мысленно сказал себе, что, в конце концов, все не так уж плохо. Правда, его угораздило оказаться ближе к краю, чем когда-либо раньше. Если это смерть положила руку на его плечо, ему только и оставалось, что повернуться и посмотреть ей в лицо. Ну что ж, если для того, чтобы уйти, не требуется ничего больше, то это не так уж трудно. Пустить все на самотек и тихо ускользнуть прочь.
Сквозь окно вагона пробивался тревожный свет.
— Что это за странные предметы? — пробормотал, усевшись на вагонную скамью, Иаков, зрение которого уже полностью восстановилось. — Где я, случайно, не в зале ожидания чистилища?
Потом, разглядев край красного бархатного занавеса, ведро с торчащими из него наконечниками копий, он вспомнил, как на станции загружали театральный реквизит.
— Какое подходящее место, чтобы умереть, — прошептал он.
В углу раздалось шевеление, скребущий звук металла о камень, вовсе не совпадавший с ритмичным, равномерным перестуком колес и покачиванием поезда. С минуту Иаков прислушивался, собираясь с силами, прежде чем любопытство взяло верх. Он встал и тихонько двинулся на звук по узкому проходу между задниками сцены — по обе стороны от него красовались горные вершины, дворцовые стены, невероятно яркий закат.
Звук оборвался. Иаков остановился. Что-то задребезжало позади него. Он медленно повернулся, и его горла легко коснулось острие длинного ножа. Держал оружие человек в синем мундире железнодорожного охранника. В его свободной руке был точильный камень, и это объясняло природу звука: незнакомец затачивал клинок.
Черты лица явно азиатские. Китаец? Бледный и напряженный, как, наверное, и сам ребе. Мундир, застегнутый на все пуговицы, висит на нем как мешок, расплывшееся ниже плеча кровавое пятно превратило синий цвет в ржаво-фиолетовый.
«Это о нем говорили на станции: убийца с мечом, за которым идет охота. Похоже, я все-таки умру здесь… Если это так, почему я совершенно спокоен?»
Его сердце не забилось ни на йоту сильнее.
Хмурая сосредоточенность на лице азиата сменилась любопытством; он явно не ожидал никакой угрозы со стороны старика. Лезвие медленно опустилось вниз, и они стали рассматривать друг друга с возрастающим интересом.
— Простите, что помешал, — сказал Иаков. — Я искал место, чтобы умереть.
Он никогда не видел глаз, которые бы так мало говорили о характере человека: спокойные, черные, совершенно безразличные.
— Для этого все места подходят одинаково, — заявил незнакомец, легким умелым движением вкладывая свой клинок в изукрашенные ножны.
Что в этом человеке кажется таким знакомым? Было очевидно, что видеться раньше они не могли, тут и думать нечего, но он испытывал глубокое, спокойное ощущение родства.
— Как любопытно, — тихонько произнес Иаков.
Азиат сел на табурет между декорациями, у его ног лежали вторые, более длинные ножны, идентичные по оформлению первым: черный лак и серебро. Незнакомец осторожно положил ножны рядом с мечом, расположив их так, чтобы они лежали зеркально под одним и тем же углом.
— Дай-сё, — сказал азиат. — Большой и маленький. Катана, вакидзаси, — добавил он, указав на меч, а потом на нож.
— Понятно.
— Он называется «кусанаги». — Незнакомец проворно наклонился и поднял меч. — «Косец».
— Почему?
— Согласно легенде, он принадлежал Сусаноо, богу грома; он высек этот меч из вершины горы с помощью молнии. Однажды Сусаноо отправился на охоту и не взял его с собой; меч разгневался и порубил все деревья до одного и даже былинки на острове. А ведь в Японии так мало деревьев… — Он умолк, закрыл глаза и побледнел.
— Так он действует сам, этот меч? — спросил Иаков.
— Хоноки, — пояснил японец, пробежав рукой по поблескивавшим ножнам. — Твердая древесина, они вырезаны из последнего дерева, которое срубил этот меч. Самэ, рыбья кожа — из кита, которого убил Сусаноо. Хабуки — воротник, предохраняет клинок от затупления. Этот крючок пристегивает клинок к рукояти — бамбук, мэкуги. Металлические заклепки, что прикрывают крючок, — мэнуки.
По лицу мужчины струился пот, пальцы дрожали.
«Он рассказывает об этом, как будто медитирует, — решил Иаков, — старается не заснуть, быть настороже. Может быть, для того, чтобы остаться в живых».
— А это как называется? — осторожно поинтересовался Иаков, указав на эфес.
— Касира.
— А это? — спросил он, указав на пластину, прилегавшую к ножнам.
— Цуба. Отделяет клинок от рукояти.
Японец вытащил меч на несколько дюймов, чтобы показать Иакову гарду цубы — металлический эллипс в полдюйма толщиной с оксидированной красной патиной; внешнюю поверхность покрывала искусная гравировка с изображением огненных птиц: одна поднималась, а другая падала в стилизованные языки пламени.
— Это феникс, — пробормотал Иаков, пораженный тем, сколь изысканным может быть смертоносное оружие.
— Феникс, — подтвердил незнакомец. — Название города. Он слегка склонил голову в ту сторону, откуда шел поезд.
— Феникс — символ того, что можно упасть и подняться снова, — сказал Иаков. — Восстать из пепла.
— Это долгий путь.
Азиат пожал плечами, словно ссылаясь на собственное плачевное состояние, снова положил меч рядом с его товарищем и слабо, прерывисто вздохнул.
— Насколько серьезно вы ранены, мой друг?
— Пуля. Попала в спину. Под левое плечо.
— Хотите, я осмотрю рану?
— Ты лекарь?
— Почти, — ответил Иаков. — Я священник.
Глаза блеснули, лоб нахмурился в сомнении.
— Ты? Священник?
— А что? Не похож?
— Да, ты не похож на священника.
— Я раввин, это все равно что священник, только вера другая, — пояснил Иаков, спуская китель с его плеча. — Где вы научились так говорить по-английски?
— У священника, он был католик.
— Что ж, священники бывают разные.
Засохшая кровь пропитала грубую повязку на его спине, свежая темная кровь продолжала сочиться из ее центра.
— Я тоже священнослужитель, — сказал человек.
— Вы буддист?
— Синто.
— Стало быть, вы японец.
— Ты слышал о синто?
— Я читал об этом и встречался со священниками синто из вашей страны в прошлом году в Чикаго. С какого вы острова?
— Хоккайдо.
— Те люди были с Хонсю. Синто означает «путь богов»?
Иаков размотал повязку и открыл рану; японец слегка вздрогнул, когда последний слой муслина оторвался от корки засохшей крови. Чуть ниже лопатки находилось маленькое круглое отверстие. Чистая рана: никакого покраснения или инфекции.
Пуля вошла в спину, прошив мышцу, скользнула по ребру и вышла сбоку груди: выходное отверстие, побольше входного, находилось двумя дюймами ниже. Дышал раненый нормально, легкое должно быть в порядке.
— Ты можешь поблагодарить богов за то, что не находишься сейчас среди них, — заявил Иаков, забыв на момент о собственных слабостях. — Нам нужно что-нибудь, чтобы прочистить эту рану.
— Алкоголь.
— Вам повезло, впереди целый вагон с актерами. А откуда взялась эта повязка?
Японец указал на рулон хлопчатобумажной материи, находившийся в сундуке неподалеку.
— Да здесь прямо лазарет.
Иаков достал ткань из сундука и начал складывать повязку.
— Расскажите мне о том священнике, который научил вас английскому языку…
— Он жил при нашем храме. Американский миссионер.
— Приехал, чтобы обратить вас?
— Кончилось тем, что мы обратили его; он так и остался жить там.
— Услуга за услугу. Я, пожалуй, схожу за алкоголем, — заявил Иаков, но уходить не стал — как бы чего не вышло. Ведь неизвестно, достаточно ли доверяет ему этот человек, чтобы позволить уйти? Похоже, да, доверяет. Он даже не обернулся.
— Где ты прочитал о синто? — спросил японец.
— В одной книге из моей домашней библиотеки, переведенной на английский, конечно. Я не помню названия…
— «Кодзики»?
— Да, кажется, так.
— А где ты видел эту книгу?
— Один из синтоистских священников подарил мне ее в прошлом году в Чикаго; он сказал, что это самый первый ее перевод.
— А ты видел другой экземпляр? — спросил японец, вдруг повернувшись к нему лицом, с чрезвычайно напряженным видом. — На японском?
— Нет, — ответил Иаков, но этот вопрос оставил у него странное чувство; на задворках его сознания что-то складывалось воедино, хотя что именно, ему пока было не определить.
— А что?
Человек уставился на него странными матовыми глазами.
— Подлинник «Кодзики», первая книга, был украден из нашего храма.
— Я так и думал, что вы это скажете…
26 сентября 1894 года
Сегодня утром ровно в одиннадцать часов наш поезд отбыл — американцы просто помешаны на пунктуальности. Мы путешествуем на «Выставочном экспрессе»— его пустили в прошлом году, чтобы обеспечить транспортное сообщение со Всемирной ярмаркой. Расстояние до Чикаго в восемьсот миль мы преодолеем за двадцать часов; это невероятно само по себе, но еще больше удивляют удобства этого чудо-поезда. Он просто роскошен. В этой стране все определяет борьба за доллар потребителя: больше, быстрее, крепче. Нет конца этой гонке, но что поделаешь: в стране без особой истории мысли граждан неизбежно устремляются к будущему, созидаемому сегодня.
По мере продвижения на север нас сопровождают широкие плесы реки Гудзон; поезд только что миновал окраину города, за которой нас встретило такое буйное, блистательное разнообразие осенних красок, какому никогда раньше не случалось тронуть мою душу. Если Создатель нашей вселенной — художник, то, расписывая эти леса, Он воистину опустошил свою палитру. Все оттенки красного, от багрянца до киновари, все тона фиолетового, золото и янтарь — все это вспыхивает и переливается в ярких лучах теплого солнца. Майор Пепперман, наш неутомимый хозяин, назвал этот великолепный сезон «индейским летом». И правда, глядя на такое чудо природы, легко представить себе ее детей, индейцев, живущих под сенью этих лесов, — правящих каноэ, стреляющих из лука, карабкающихся по отвесным скалам, окаймляющим побережье.
Я только что покончил с утренней корреспонденцией — письмами к Луизе, записками и подарками для детей: куклами для Мэри, великолепным набором оловянных солдатиков для Кингсли; теперь он сможет переиграть американскую революцию и продолжить переписывать историю. Во вчерашней телеграмме Луизы нет никакого упоминания о ее здоровье, это безосновательно заставляет меня заподозрить худшее.
Нью-Йорк чуть не лишил меня сил, и еще несколько дней там, наверное, доконали бы и вовсе. Какой потрясающий темп жизни! Удивительно, что его жители не валятся с ног каждую ночь и не засыпают там, где свалились. И никогда прежде мне не случалось бывать в городе, жители которого настолько уверены в себе, можно сказать, даже весьма самонадеянны в отношении собственной значимости. Возможно, этот город и вправду ждет великое будущее, но они никогда не дадут вам забыть об этом и в настоящем.
Два наблюдения: складывается впечатление, что каждый человек, которого вы встречаете на улице, полностью поглощен бейсболом — местной игрой, очевидно, созданной на основе крикета, неуловимое притяжение которой они не в состоянии передать никакими средствами обычной речи. Их профессиональный сезон только что закончился, иначе я бы непременно изыскал возможность побывать на одном из этих состязаний, хотя бы для того, чтобы разобраться в головокружительном и противоречивом сумбуре правил и указаний, которые его энтузиасты так и рады обрушить на невинных невежд. Второе: в сердце квартала, который они называют Гринвич-Виллидж — это один из старейших городских районов, — находится Вашингтон-сквер, удивительный уголок, посвященный памяти отца-основателя города, но представляющий собой столь чарующий, живописный зеленый оазис мира и покоя, какого мог бы лишь пожелать любой сопоставимый по величине город мира. Случись Холмсу когда-нибудь оказаться в Америке, то, думаю, Вашингтон-сквер — как раз то место, где он мог бы повесить свою шляпу.
Мы представляем собой своеобразную компанию. Лайонел Штерн делит спальное купе с Престо, магараджей Берара, — более странных спутников трудно себе представить. В следующем купе разместились мы с Иннесом, а Джек занимает купе один, вернее с тем самым компактным саквояжем, который он получил от Эдисона, когда мы покидали его поместье. Ему еще предстоит раскрыть для нас его содержимое. И, особо, бедняга майор Пепперман, согласно телеграммам и газетным заметкам путешествующий только с братьями Дойл. Не дай бог, чтобы он догадался о нашей истинной цели: зная, что это за человек, можно ожидать спонтанной вспышки.
«Выставочный экспресс»
Поезд расстался с Гудзоном и суматошным Западом, и всю дорогу до Олбани его постоянным спутником стал канал Эри. Буффало, штат Нью-Йорк, запомнился обедом — бифштексами и огромными порциями картофельного пюре на столе Пеппермана. Он предпринял тщетную попытку пробудить здоровый интерес к путешествию («Смотрите, озеро Онтарио, одно из пяти Великих озер! Ручаюсь, что вы никогда не видели такого большого озера!» — и так далее), но был уже не в первый раз озадачен вежливой, но вялой реакцией неизвестно чем озабоченных Дойлов.
Братья и их спутники, обедавшие за соседними столиками, порой обменивались взглядами. Майор не обращал на это внимания и утешился дополнительной порцией клубничного песочного печенья, блюда, нового для братьев и встреченного ими с энтузиазмом, внушившим Пепперману надежды на улучшение приятельских отношений. Но… приглашение составить партию в вист братья вежливо отклонили. В частности, это было связано с решением Дойла воспользоваться тем, что в поезде им друг от друга деться некуда, и попытаться осадить стену молчания, окружавшую потерянные десять лет жизни Джека Спаркса. В конце концов, они ступали на весьма зыбкую и опасную почву, и Дойл чувствовал настоятельную необходимость узнать тайну человека, который вез их туда. И коль скоро предыдущие, основанные на искренней озабоченности, попытки провалились и прямой подход не увенчался успехом, он считал себя вправе опробовать окольный путь.
Дойл прихватил из бара бутылку бренди и, постучавшись в купе Джека, застал его там одного за чтением при свете шипевшего газового светильника. При появлении друга Спаркс сразу прикрыл обложку книги — совершенно невинного научного труда о принципах проводимости электричества. Смысла скрывать его не было никакого, но секретность настолько стала второй его натурой, что книга отправилась под сиденье, на крышку таинственного саквояжа Эдисона.
Дойл церемонно уселся напротив; Джек отказался и от бренди, и от предложенной сигары, потянулся и ослабил подачу газа в светильник, погрузив свой угол купе в мерцающий полусвет, откуда наблюдал за Дойлом острым взглядом из-под полуопущенных век. Дойл на это ничего не сказал. Словно не замечая пристального внимания Джека, он курил гаванскую сигару и смаковал бренди, делая вид, будто чрезвычайно поглощен этими занятиями.
«Я дожму тебя терпением. Чего-чего, а этого, после пяти лет чтения лекций по медицине, у меня хоть отбавляй, пересижу кого хочешь».
Джек почувствовал себя неуютно под мягким, незаинтересованным взглядом Артура, слегка поерзал, палец его покалеченной руки суетливо постукивал по колену. Минуты шли. Дойл выпускал дым, рассеянно улыбаясь, задумчиво всматривался в темноту за окном.
— Хмм, — произнес он, перед тем как задернуть шторку, после чего бросил взгляд на Джека и снова улыбнулся. Тот опять поерзал на сиденье и скрестил руки на груди.
«Теперь я заставил его забеспокоиться: он у меня на крючке».
Дойл приподнял ногу и принялся рассматривать шнурки на своем ботинке. Джек тяжело выдохнул.
«Пора нанести coup de grâce».[21]
Дойл начал напевать. Бесцельно, не в лад. То отсюда, то оттуда, то вообще ниоткуда. Гвозди, загнанные под ногти, едва ли могли бы оказать большее воздействие. Прошло три минуты, прежде чем…
— А это обязательно?
— Что обязательно?
— Ты намеренно хочешь вывести меня из себя?
— С чего ты взял? У меня вовсе нет такого намерения, Джек.
— Бог ты мой, подумать только! Заявился сюда. Бренди и сигара. Поднял страшный шум. Это тебе не читальный зал в клубе «Гарик».
А разве я тебе помешал? Коли так, прошу прощения, старина.
Очередная терпеливая улыбка. Ни малейшего намека на намерение уйти. Джек отводит взгляд. Проходит еще минута. Еще. Артур начинает покачивать головой из стороны в сторону, будто беззвучно напевая, и при этом дирижирует воображаемой музыкой волнообразными движениями сигары.
— Что? — снова произносит Джек, доведенный до крайности.
— Что?
— Чего ты хочешь?
— Ничего, я всем доволен старина, спасибо…
— Такое наглое, грубое неуважение к личности. Совсем не похоже на тебя.
Потом, словно припомнив вопрос, который он собирался обсудить, Дойл впился в Спаркса взглядом доброжелательного доктора и, выдержав драматическую паузу, спросил:
— Ну и как ты жил, Джек?
— Что за идиотский вопрос?
— По правде говоря, не могу сказать, что ты меня совсем не беспокоишь…
— Теперь ты меня точно разозлил…
— Джек, может быть, мне лучше выразиться таким образом: временами ты ведешь себя так, что как врач я не могу не обратить на это внимания.
— Что?
— Некоторые симптоматические тенденции…
— Нечего ходить вокруг да около, выкладывай, в чем дело. Что ты имеешь в виду?
Дойл снова посмотрел на него и задумчиво покивал.
— Видишь ли, мне пришло в голову, что, возможно, годы, прошедшие со времени нашей разлуки, сказались на твоем психическом здоровье.
Даже в сумраке купе Дойл увидел, как кровь прилила к лицу собеседника, словно ртуть, поползшая вверх по столбику термометра; по-видимому, Джеку потребовалась вся его воля, чтобы не сорваться. В какой-то напряженный момент Артур испугался, что стратегия его подвела и что ему, возможно, придется применить физическую силу для защиты. Да, он умел боксировать, но Джек умел убивать. Однако нападения не последовало: все ограничилось сердито поднятым, покрытым шрамами, искривленным указательным пальцем и задыхающимся от ярости голосом.
— Ты… не знаешь… ничего… ни о чем.
Уголки рта Джека побелели. Он хрипел, как возбужденный бык.
— Я, конечно, не знаю фактов, — признал Дойл, сохраняя свое раздражающее докторское спокойствие. — Единственное, чем я располагаю, — это мои наблюдения. Но разве ты предоставил мне сведения, которые позволили бы прийти к более обоснованным выводам?
— А, ты хочешь услышать, что бывали времена, когда я взывал к разуму Творца, умоляя позволить мне умереть? Что я, черт возьми, падал на колени и, как какой-то простодушный викарий, молился Богу, в которого даже не верю? Ты это хотел узнать, Дойл? Так знай, потому что это правда. И мне приятно сообщить, что Бога, во всяком случае такого, каким Его пытаются навязать нашему сознанию, не существует, ибо Он никогда бы не оставил одно из Своих творений в таком состоянии.
— Значит, вместо этого Он оставил тебя жить, чтобы страдать?
— Предположение столь же распространенное, сколь и примитивное. Как будто ты не слышал моих слов! Если посмотреть на нашу судьбу, то очевидно, что никто ее не определяет, никакое существо над ней не главенствует, даже не интересуется ею. Ты можешь попробовать понять меня?
Дойл выжидающе смотрел на него.
«Пусть выговорится».
— Никакой разум, большой или малый, вообще не обращает внимания на наше существование, потому что мы одни, Дойл. Каждый из нас брошен блуждать в холодном и пустынном пространстве. Все это не более чем ошибка, жестокая, произвольная и бессмысленная, как железнодорожная авария…
— Человеческая жизнь?
— Я имею в виду творение.
Джек подался вперед; его пронзительные глаза светились в сумраке купе, как бриллианты, голос опустился до хриплого шепота.
— Каждый камень, каждая былинка, даже бабочка. А самое главное, несомненно, — человек: никакого замысла, никакой основополагающей цели; это безрассудство, насмешка над здравым смыслом, и не более того. Если в нашей природе и присутствует поэзия, то и она не более осмысленна, чем речь обезьяны. Это очевидно, но мир человека — общество — стремится утаить этот секрет от самого себя. Ты, со всем своим образованием и научной подготовкой, способен это понять?
— Понять что?
— Все животные появляются на свет с инстинктом выживания и совершенствуют рефлексы, способные это гарантировать. Один только человек обманывает себя, веря, будто существует некое иное, возвышенное и утонченное объяснение примитивному факту его биологического существования. Только мы наполняем наши мысли ложью и фантазиями о любви, семье и о том, что с небес за нами наблюдает доброжелательный Бог. Но это всего лишь инстинкт самосохранения, внедренный в нас с самого первого вздоха, ведь для выживания общества жизненно необходимо помешать его членам узнать, насколько в действительности убого и бессмысленно их существование. В противном случае мы бы побросали свои орудия, оставили разрушающую душу работу — и где бы тогда оказалось ваше драгоценное общество?
Между ними повисло глубокое, нарушаемое лишь приглушенным, ритмичным перестуком колес молчание. Джек так и не моргнул, не отвел взгляда от глаз друга; Артур же видел в его глазах тьму, плотную и бурлящую.
— Но представь себе другую возможность. Что, если происхождение нашего мира еще хуже? Что, если и вправду существует Творец, потрудившийся одарить нашу землю замыслом, определивший ее форму и внешний вид? И что, если сие всемогущее существо совершенно и полностью безумно?
— Это ты так считаешь, Джек?
— Знаешь, что ты найдешь здесь, — он резко ударил себя кулаком в грудь, — если все наносное и напускное, весь этот налет цивилизованности, все, делающее нас теми марионетками, которыми мы себя воображаем, будет сорвано с нас, как шкура животного?
Дойл с трудом сглотнул.
— Так что?
— Ничего! Там пустота. Ничего не видно, ничего не слышно, никакой мысли, никакой ряби или еле слышного эха. Нас остерегают, когда мы молоды: не смотрите вниз, дети; оставайтесь здесь у огня, и мы напичкаем вас той ложью, которую наши родители вбили в нас, — ложью о величии человека. Потому что фальшивое представление о том, кто мы есть, будет сокрушено столкновением с этой пустотой, словно букашка, раздавленная сапогом.
Джек воздел свои искалеченные руки.
— И эту славную ошибку ты видишь перед собой: я вступил в эту пустоту. Я по-прежнему там. И я по-прежнему жив. И это ничего не значит.
Спаркс улыбнулся: улыбка была похожа на оскал черепа, глаза светились болезненным торжеством.
Поезд стремительно нырнул в туннель, погрузив их в темноту, и Дойл непроизвольно сжал кулаки, не зная, будет ли он жить или умрет. Правда, он предпочел бы поединок, боль, что-нибудь ощутимое и реальное вместо этого медленного, но верного падения Джека в никуда.
— И вот так, со столь бодрящим приветствием, нашептываемым мне на ухо, я встречаю каждый рассвет, — тихо продолжил Джек, голос которого волнами выплывал из темноты. — Это никогда не покидает меня, я не ведаю облегчения и продолжаю жить с этим дальше. Душевное здоровье? Не трать впустую на меня свои жалкие затасканные суждения, доктор. Не кичись своей просвещенностью. Ты ничем не лучше всех остальных; не в силах прогнать тьму, ты лишь даешь имя тому, чего даже не способен постичь. Это первое прибежище труса. Было время, когда я ожидал от тебя большего, чем повторение, на манер попугая, пустых разглагольствований. Или лучшая часть твоего ума польстилась на успех, равно как и твои карманы? Может быть, в этом-то все и дело. Но приготовься, Артур, час расплаты неминуем. Они не станут долго мириться с успехом, чьим бы то ни было: всем высоким макам неминуемо срезают головки.
Туннель остался позади; в купе снова стало светло. Джек сидел всего в нескольких дюймах от него; его взгляд был прикован к Дойлу, не знавшему толком, удается ли ему скрыть свой страх и свое неприятие услышанного. Его одолевали сомнения: походило на то, что не только разум этого человека поражен недугом, затронута его душа, извращены все нормальные реакции. Но какова природа сего недуга? Что его вызвало? Ответа не было, и Дойлу не оставалось ничего другого, как продолжать задавать вопросы.
— Если ты пришел к заключению, что все так бессмысленно и безнадежно, то почему не свел счеты с жизнью?
Джек откинулся на спинку дивана, пожал плечами и небрежно снял с рукава ворсинку.
— Это… адское место… но не без интереса. Вообрази, что ты случайно наткнулся на уличную драку: сворачиваешь за угол и видишь, как два незнакомца пытаются убить друг друга, пуская в ход всю накопленную ими силу и злобу. Исход схватки для тебя ничего не значит, но поток крови, дикое зрелище захватывают тебя; ты не можешь оторвать глаз. Обними пустоту, и она окажет на твое воображение такое же завораживающее воздействие. То, насколько полно и регулярно человеческие существа воплощают ужасную бессмысленность, можно было бы назвать трагичным, не будь это столь смехотворным: вся напыщенность, все потуги, самонадеянность. Одни с важным видом раздают похвалы и награды, столь же надутые индюки их принимают. И все работают, стремятся, поклоняются, любят. Как будто это имеет значение… Почему я не убил себя? — Джек хрипло рассмеялся. — Ну что ж, вопрос правомочный, и я на него отвечу. Потому что жизнь настолько жестока, что заставляет меня смеяться. Вот единственная причина, почему я продолжаю жить.
Дойл изо всех сил старался не допустить, чтобы его голос окрасился какими-либо суждениями или эмоциями. Любое обращение к прежним чувствам этого человека казалось бесполезным: было очевидно, что достучаться до него сейчас невозможно, и неизвестно, будет ли это возможно хоть когда-нибудь.
— Как ты оказался… здесь?
— Ну конечно, тебе ведь подавай факты! Ладно, почему бы тебе их не получить? Пользуйся на здоровье: используй как кирпичи и возводи стену, за которой можно укрыться, или вставляй их в один из твоих рассказов. Кстати, я их не читал, но, насколько понимаю, ты использовал меня как своего рода образец для своего драгоценного детектива.
— Думаю, что в каком-то смысле это так, — ответил Дойл, почувствовав прилив гнева.
Джек подался вперед и, понизив голос, произнес с улыбкой, едва ли не дружеской:
— Тогда вот тебе мой совет, старина: ни за что не вставляй в свою писанину ничего из того, что я тебе сейчас рассказываю. Читателям это не понравится: недостаточно сентиментально и никакого счастливого конца. Ты знаешь, как дать им то, что им нужно: образы, вставленные в золоченые рамы, вроде бы жизненные, но лживые, как кривые зеркала. Только не говори им правду: ты убьешь курицу, которая несет золотые яйца.
Джек снова разразился горестным смехом, в то время как Дойл боролся с холодной яростью: чего ради он вообще сносит подобные посягательства на свое достоинство? С какой стати он должен подвергать себя запугиванию? Какое утраченное качество в этом человеке внушает ему уверенность в том, что с ним стоит возиться? Того Джека, которым он восхищался, нет и в помине: перед ним незнакомец, а если он кого и напоминает, так скорее не себя прежнего, а своего безумного брата Александра Спаркса, который, если верить движущимся картинкам Эдисона, тоже каким-то образом спасся после схватки у водопада. Родственные разбитые души, проклятые и не подлежащие воскрешению; кровные узы проходят глубоко. И это не его дело: просто отойди в сторону и предоставь им гореть в собственном аду.
Однако глубоко укоренившееся чувство ответственности противилось такому решению; если и тот и другой представляют угрозу для общества, то Дойл считал себя обязанным следовать избранным путем, отвергая любые отклонения в угоду своей гордости. Он обладал запасами веры и сил, о которых они не подозревают, и, пока не доказано иное, будет считать себя способным бороться с заполняющей душу Джека Спаркса тьмой. Дойл намеревался использовать все резервы. Но для этого ему необходимо получить больше информации.
— Очевидно, вы оба не погибли в водопаде, — словно бы мимоходом заметил он. — Почему бы тебе не начать оттуда?
Джек улыбнулся, как будто это воспоминание было ему дорого.
— Да, водопад… То падение было полетом или чем-то близким к нему. По крайней мере, мечтой о полете. Мы падали, вцепившись друг в друга, скалистые утесы со свистом проносились мимо. А в сердце моем бурлила чистая ненависть: желание убить его было сильнее каких-либо ранее испытанных мною чувств. Я не выпускал его, пока мы вместе не свалились в реку, пролетев двести футов — двести футов, не разжимая смертельных объятий! Гибель казалась неминуемой, но за тысячи лет водопад пробил в русле реки у своего основания естественный и довольно глубокий пруд. При падении я сильно ударился о воду, глубоко погрузился, но, прежде чем лишиться чувств, успел ощутить, как быстрый донный поток подхватил меня и понес, словно опавший лист.
— А твой брат?
— Я его больше не видел. В себя пришел на жестком, каменистом ложе, вокруг царила непроглядная тьма. Кто знает, сколько времени прошло? День, а может быть, два. Мои глаза практически не могли приспособиться к столь полному мраку, ибо надо мной не было неба — со всех сторон меня окружал камень. Как оказалось, поток занес меня в одну из прорытых водой в скальном массиве пещер. Долгое время я просто лежал пластом, не в состоянии шевельнуться и плохо осознавая происходящее. Мною овладело тупое безразличие. Все тело ныло от ушибов, шрамов и ссадин, хотя обошлось без существенных повреждений, да и особой боли я, честно говоря, не испытывал. Воды вокруг было в избытке, так что жажда мне не грозила. Слегка восстановив силы, я пополз, потом поднялся на ноги и исследовал то место, где оказался. Как выяснилось, это был каменный мешок площадью примерно десять на двадцать футов, причем стоять, выпрямившись во весь рост, можно было только в центре. Согласись, это мало походило на спасение, ибо особой разницы между этой пещерой и могильным склепом я не видел. Однако, хотя казалось, что это открытие должно повергнуть меня в панику, с каждым мгновением пребывания в кромешном мраке я все в большей степени ощущал безмятежность. Когда ты живешь в темноте — спишь, движешься, засыпаешь и просыпаешься в ней, — то невольно приближаешься к своей истинной природе. Ничто тебя не отвлекает — отражение лица в зеркале, грязь под ногтями… Ты остаешься наедине со своим «я», каким бы оно ни было, и внутри начинает звучать властный голос.
Кто я? Что я собой представляю? Именно эти вопросы были главными в начале моего пути, но в конце концов я начал задаваться вопросами обо всем. Все базовые предположения теряют свою силу, пока не уразумеешь одну простую истину — на самом деле ты обладаешь только тем и представляешь собой то, что пребывает в твоем сознании.
У меня не было еды, а после более основательного исследования пещеры стало очевидно: выбраться оттуда иначе, как вернувшись в реку, невозможно. Выждав еще немного и собравшись с силами, я погрузился в воду. Совладать с течением подземной реки не составляло особого труда, однако у нее имелось множество ответвлений, а определить в темноте верное направление не было ни малейшей возможности. Я то и дело заплывал в тупики и вынужден был снова и снова возвращаться в пещеру. Трудно сказать, как долго это продолжалось, ибо наше восприятие времени зависит от смены дня и ночи, но мои силы начали иссякать. Поставив все на последнюю попытку, я в очередной раз погрузился в подземную реку, нырнул в глубину и поплыл. Надо сказать, что пребывание в темноте, где зрение было бесполезно, донельзя обострило все прочие чувства. Например, я улавливал малейшие колебания течения пещерного русла, которому и предоставил нести свое тело: плыть самому куда бы то ни было означало лишь попусту растрачивать остаток сил. Минуты шли, запас воздуха в легких подходил к концу, и одновременно все сильнее становилось искушение оставить борьбу, сдаться, уступить… но именно тогда впереди, в воде, забрезжил свет. Призвав на помощь силу, приберегавшуюся именно для такого, решающего, момента, я взбрыкнул ногами и стремительно всплыл на поверхность. Как мне удалось доплыть до берега, я не помню, ибо на каком-то этапе лишился чувств, но в себя я пришел на берегу, на ложе из камыша, словно праотец Моисей. Стояла ночь, я находился у излучины реки. Когда ко мне вернулось сознание, я вдруг понял, что со мной произошло нечто удивительное. От всех тягот и забот, приведших меня к этому критическому перелому, не осталось и следа. Память не отказала мне, я хорошо помнил, как и почему свалился в водопад, просто мне больше не было до этого дела. Пришли легкость, раскованность, ощущение свободы, отсутствие какого-либо гнета, связанного с семьей, братом, моими собственными мучениями.
Я знаю, Дойл, о чем ты сейчас думаешь: «Это последствие кислородного голодания, возможно, повреждение мозга». Думай как угодно: я-то знаю, что там, в пещере, испытал не что иное, как второе рождение. Получил возможность начать новую жизнь. Если все считают, что Джек Спаркс мертв, — ну и пусть! Свидетели моего фатального падения в водопад вполне заслуживали доверия, тем паче что у меня и в мыслях не было оспаривать их показания.
Может быть, впервые в жизни я увидел в ночном небе над головой по-настоящему ясные, не замутненные моим собственным отчаянием звезды. Камни, вода, деревья, луга, луна — все, что я видел, было самим собой, а не тенью, окрашенной моими внутренними демонами, ибо мной было обретено освобождение от всех земных обязательств, от всех кошмаров. В голове моей зазвучал голос, какого я никогда не слышал раньше: «Следуй за мной». Он звучал отчетливо и успокаивающе, сулил покой, которого я никогда не знал. К нему нельзя было не прислушаться.
Всю ночь я шел по долине, держась русла реки. Меня совершенно не волновало, куда я иду, хотя каждый шаг был уверенным и легким. И конечно, тропа вывела меня к пустующей пастушьей хижине, полной припасов. Там я оставался до тех пор, пока не закончилась еда, а когда силы восстановились, двинулся дальше, внимая тому же голосу.
Я отшагал двести миль на юг, через Далмацию к Падуе, потом наконец пришел в Равенну. Я нанялся работником в доки и снял неподалеку от порта комнату. Каждый вечер ужинал в одной и той же таверне: черные оливки, плотный темный хлеб, красное вино. Много красного вина.
Проведя большую часть сознательной жизни в охоте на собственного брата, я понятия не имел о том, как живет большинство людей. Они работают, едят, спят, занимаются любовью. Никогда не задумываются над теми аспектами жизни, которые не могут контролировать, не задаются лишними вопросами, а ответственность принятия решений охотно возлагают на плечи своего нанимателя, священника или властей. Их принцип — существовать от одного дня к другому, оставаясь частью ландшафта, никогда не отрываясь от почвы, которая их произвела. Казалось бы, так незатейливо, но для меня это явилось совершенно новой жизненной концепцией. Жизнь среди них обогатила меня несравненным опытом истинной гармонии. Дни складывались в месяцы, весна переходила в лето и осень. Я работал не покладая рук, проводил ночи с тем количеством женщин, какое мог осилить, доводя себя трудом и любовью до приятной физической усталости, и ничего не брал в голову. Отбросив все узы, порвав с прошлым, я получил возможность стать кем угодно. В конце концов, кто мы, если не те, кем себя воображаем? Однажды утром, проснувшись и ощутив порыв продолжить свой путь, я превратился в моряка с острова Мэн — раздобыл фальшивые документы и нанялся на торговое судно, следовавшее в Португалию, а не найдя покоя и там, завербовался на корабль, доставлявший грузы в Бразилию. Некоторое время служил на различных каботажных судах, плававших вдоль побережья, пока наконец не присмотрел мир, в котором мог затеряться.
Следующие четыре года прошли в городе Белеме, рядом с устьем Амазонки: международный порт, дюжины культур, сталкивавшихся в противоборстве и взаимовлиянии, тысячи интриг, экваториальная жара, воровство и коварство. Испарения расстилавшихся вокруг джунглей просочились в кровь каждого местного жителя, определив его суть как хищника. Кто бы мог подумать, что подлинную суть человека можно увидеть именно в городе, сплошь населенном отъявленными лжецами, где ни единая душа ни в малейшей степени не была привержена правде? Я сразу почувствовал себя дома.
Я сделался ирландцем (для тамошнего «цветника» это почти экзотика) и в память о тебе взял имя Дойл. Первым местом моей работы стал пароход, ходивший по Амазонке в глубь материка за Манос, к каучуковой плантации близ Риу-Негру. Плантация принадлежала португальцам, а работали на ней туземцы из племени энагуа, что означает «добрые люди». Воистину подходящее название. Мне казалось, что в Равенне я вел самую простую жизнь, но что такое настоящая простота, понял только здесь, познакомившись с образом жизни туземцев. Они живут в хижинах с соломенной кровлей, установленных на десятифутовых сваях для защиты от наводнений. Хотя это племя уже давно контактирует с белыми, порча цивилизации его почти не затронула; оно не ведет торговли и все, что нужно для жизни, получает из джунглей.
Большую часть своего свободного времени я проводил среди туземцев, мало-помалу втираясь в доверие к их старейшинам. Энагуа располагали обширными, просто поразительными знаниями относительно целебных свойств местных растений. Шаман племени использовал в ритуальной церемонии отвар корня аяэуско, и я удостоился чести принять участие в обряде и испытать действие снадобья на себе. Говорили, что это вещество ослабляет узы между телом и духом, а значит, дух может покинуть тело и по указанию шамана войти в сознание какого-нибудь животного, причем того, с кем у вас есть истинное родство, то есть вашего духовного проводника. Я стал орлом, Артур! Я летал над джунглями, ощущал, как взмахиваю крыльями, смотрел вниз на верхушки деревьев острым взором птицы, ощущал голод хищника. Я действительно жил и двигался в теле птицы, во всяком случае по полноте и реальности всех моих ощущений.
Глаза Спаркса горели. Теперь, когда Дойл разговорил Джека, стало ясно, насколько мучительно стремился он поделиться этими впечатлениями. Сколько лет прошло с тех пор, как Джек говорил об этом с кем-либо? Сколько лет прошло с тех пор, как он имел дело с кем-то, кому мог довериться? Только сейчас Дойл со всей остротой ощутил, насколько глубоки были отчуждение и одиночество Джека, как далек он был от какого бы то ни было ощущения сопричастности. Как вообще может человек существовать в таком положении так долго, даже такой стойкий, как Джек, Дойл не понимал: знал лишь, что самому ему это было бы не под силу.
— Этот опыт, — продолжил Джек, — подтвердил то открытие, к которому я стремился с самого первого момента в темноте пещеры: наше переменчивое сознание есть нечто весьма гибкое и податливое, а стало быть, обретенный нами опыт может быть перенесен с одного проявления жизни на любое другое. Ты понимаешь, что за этим стоит? Если все, как в человеке, так и в природе, сделано из одного и того же материала — не важно, как его назвать, Святым Духом или искрой жизни, — если каждая молекула получает информацию от того же самого определяющего духа, это значит, что люди вольны действовать в соответствии со своими убеждениями и нет никакой универсальной морали или сверхъестественной власти, которая управляет нашим поведением… Независимо от наших поступков мы не понесем никакой кары нигде, кроме как здесь, в нашей физической реальности. Если мы и терпим крушение, то на этой земле, как Робинзон Крузо.
Для того, кто обладает смелостью освободить свой ум от конформистского давления общества и выбросить из головы весь обусловленный им вздор, несомненным остается лишь одно — свободная воля. С этого момента у вас появляется возможность определять, что есть добро, а что — зло. Самая высокая, самая строгая мораль — это та, которая признает ответственность лишь перед собой. После того как я пришел к подобному выводу, мне требовалась лишь структура, на которой можно было бы опробовать мою философию.
— Как именно?
Джек кивнул.
— Я приобрел репутацию делового человека. Меня попросили поработать на одного весьма известного в городе головореза, преступного заправилу, и я, сочтя это идеальным вариантом проверки моей теории, взялся за дело, открывшее мне доступ к тайному сердцу города. Не прошло и месяца, как я уже руководил контрабандными операциями бандитского главаря: товары похищались с каждого причаливавшего судна, даже у военных воровали пушки и боеприпасы. Деньги потекли рекой, но я жил скромно в хижине на берегу. Наркотики, выпивка, все мыслимые земные удовольствия были легкодоступны; незаконная деятельность пробуждает низменную сторону нашей натуры и подавляет нравственное начало. Потворство своим желаниям, поблажки своим слабостям, излишества, распущенность плоти — таков цикл, который провоцирует преступное поведение. Я наблюдал все это. Но сам не участвовал. Я делил кров с шестнадцатилетней девушкой, чрезвычайно красивой, которую встретил на побережье. Ее звали Рина; смешанная кровь, индейская и португальская. Ее мать была проституткой, она не знала, кто ее отец, и никогда не училась в школе. Я ни разу не встречал никого подобного ей. Нежная, простодушная, все принимающая на веру. Она обладала удивительной способностью рассмешить меня и, кроме того, всегда поражала тем, насколько земным может быть человеческое существо: это и восхищало, и пугало одновременно. Как и ее физическая красота, ее невежество приближалось к совершенству, в котором мне виделось нечто поучительное.
Я занимался с ней любовью каждую ночь шесть месяцев подряд и начал ощущать возникшую между нами связь, настолько глубокую, что стало ясно: никогда прежде мне не случалось достигать такой степени близости ни с кем, и уж конечно не с женщиной. Однажды утром, проснувшись, я вдруг решил, что нам необходимо расстаться навсегда. Наша близость вдруг представилась мне чрезмерной, нетерпимой, породила что-то вроде клаустрофобии. Я собрал все свои немногочисленные пожитки и ушел, пока Рина спала в моей постели. В ту самую ночь я убил человека, который попытался ограбить меня в переулке, свернул ему шею и оставил его лежать там, как сорняк. И эти два события — уход от Рины, убийство вора — соединились воедино в моем сознании. Я уже давно никого не убивал, а теперь начал много размышлять на сей счет. Стал задумываться, насколько это легко и как часто я совершал это в прошлом, как мало это меня беспокоило. И тут в моем сознании сформировалась одна идея: пожалуй, мне нужно совершить преднамеренное убийство знакомого мне человека в качестве эксперимента. Чтобы посмотреть, как я буду себя чувствовать.
Дойл сделал медленный, глубокий вдох в надежде, что Джек не заметит перемены в его реакциях. До сих пор ему лишь единожды довелось оказаться в присутствии столь непредсказуемой и замкнутой личности: судя по всему, Джек ступил на ту же опасную почву, что и его брат. Неужели общая кровь привела в итоге, пусть не сразу и разными путями, к схожему результату? Неужели это внутреннее зло было присуще Джеку изначально и лишь до поры оставалось под спудом?
— Я решил убить того самого человека, который нанял меня как своего подручного: Диего Монтеса по кличке Паук. К тому времени Монтес уже стал зависеть от моей хитрости, а сам жил словно невежественное животное, мало чем отличающееся от кровососущего паразита. То был подлый, жестокий грабитель, осквернявший все, к чему прикасался, сутенер, эксплуатировавший девушек из индейских деревень, пока они не теряли привлекательности, после чего выбрасывал их на улицу как мусор. Его лицо, хриплое дыхание, запах дурмана и спиртного, употреблявшегося им в огромных количествах, даже то, как он чавкал во время еды, — все это вызывало у меня отвращение. Приведение в исполнение смертного приговора над этим выродком должно было явиться наивысшим выражением моей свободной воли.
Это не потребовало особых усилий: я тайком проник на его виллу и сперва перерезал ему голосовые связки, чтобы он не смог закричать, а когда Паук проснулся, приколол его тело кинжалом к кровати и наблюдал за тем, как вместе с кровью из него вытекала жизнь.
Погрузившийся в воспоминания Джек выглядел так, будто холодно пересказывал историю из прочитанной когда-то книги. Дойл слушал, боясь шелохнуться.
— Я был спокоен, опустошен. Безжалостен, как орел с крысой, зажатой в когтях. Я не ощущал присутствия никакого Святого Духа или души, покидающей тело, никакие ангелы не наблюдали за нами с вышины. Никаких угрызений совести не было и в помине, единственное, что ощущалось, — так это суровое равнодушие джунглей. Моя теория получила искомое подтверждение. Мой эксперимент увенчался успехом. Было только одно осложнение: свидетель — женщина, которая оказалась в соседней комнате. Уже собираясь уйти, я уловил там движение. Это была Рина.
Должно быть, Дойл выглядел потрясенным.
— Все верно, та самая, с которой я раньше жил, до полусмерти напуганная совершенным мною преступлением. Теперь она стала проституткой, работала на Монтеса. При виде меня Рина ударилась в слезы, принялась рассказывать, что вся ее жизнь покатилась кувырком после того, как я ее бросил. По здравому размышлению мне, конечно, следовало убить и ее, но я рассудил, что все это не могло быть простой случайностью и в таком совпадении заключен некий тайный смысл, который со временем раскроется. Ну и наверное, на мое решение повлияло что-то вроде нежности. Так или иначе, я оставил ее в живых, помог собрать немногочисленные пожитки, перед тем как мы покинули виллу, и даже вознамерился взять ее с собой в другую страну. Что собирался сделать незамедлительно.
И я оказался прав. То, что я нашел ее, имело значение, которое вскоре раскрылось. Спустя два дня двадцать головорезов из бывшей шайки Диего Монтеса схватили меня, когда я уже был готов взойти на борт корабля, направлявшегося в Белиз. Рина должна была встретить меня у причала: она покинула меня на полчаса под предлогом покупки шляпки… и предала. Никаких чувств ко мне она не испытывала, а ее решение было продиктовано той же свободой воли, так что тут все логично.
Меня заковали в цепи и бросили в яму, выкопанную в глинистом дворе местной тюрьмы и закрытую сверху стальными листами. Темнота не явилась для меня тем испытанием, на которое рассчитывали тюремщики, но на сей раз воды рядом не было, стояла страшная жара, и охранники периодически использовали мою яму как отхожее место. Прошло три дня, прежде чем они заговорили со мной. Им нужно было признание. Рина уже опознала меня как убийцу, но они вознамерились услышать подтверждение из моих уст.
Решив, что пребывание в выгребной яме уже достаточно смягчило мой нрав, меня вытащили оттуда, привели в комнату, всю обстановку которой составляла заляпанная красным глыба белого мрамора в центре с оковами для рук и ног у ее основания, и приковали к камню так, что сам я стоял на коленях, а мои руки лежали на плоской поверхности. После чего стражники принялись расхаживать по этой плите. Притоптывать. Пританцовывать. Плющить мне руки и пальцы тяжелыми камнями, дробить кости, рвать сухожилия, превращать плоть в кровавое месиво. Это продолжалось часами. Они получали удовольствие от своей работы, умелые и честные ремесленники. Я понял, что они не намеревались убивать меня, пока я не признаюсь, — вот такие изощренные у них были методы.
Но я ни за что не хотел признаваться. Боль порой казалась непереносимой, но я полюбил эту свою свободную жизнь; у меня не было желания так легко от нее отказаться, поэтому я продолжал стоять на своей невиновности. Наверное, ты согласишься, что руки — это особая часть нашего тела, и такое надругательство над ними сильно меня разозлило. Наконец я притворился, будто потерял сознание, и, поскольку никакие попытки откачать меня не приводили к успеху, они в конце концов сняли оковы, чтобы утащить «бесчувственное тело» прочь.
Первого я убил ударом ногой в переносицу, второго, пытавшегося вытащить оружие, выбросил из окна, выбив им раму, и выпрыгнул следом за ним, прежде чем остальные успели произвести хотя бы один выстрел. Его тело смягчило мое падение. Потом завыли сирены, затрещали выстрелы, но я уже мчался в угол двора, где хранились съестные припасы, затем взбежал по штабелю бочек на стену и спрыгнул с нее наружу.
Тюрьма находилась на полуострове, окруженном с трех сторон океаном. С четвертой к нему подступали джунгли, где я и укрылся, прежде чем они успели меня перехватить. Гоняться за мной ночью по непроходимому лесу никому не хотелось, и чем дальше я углублялся в заросли, тем больше отставала погоня. Наконец я вышел к реке и вместе с подступавшим приливом двинулся вверх по течению. К рассвету я удалился в глубь материка настолько, что у них уже не осталось шансов меня найти. Но тут начала брать свое боль. Чтобы унять ее, я, главным образом с помощью зубов, собрал кое-какие знакомые мне целебные корни, однако влажная сырость тропического леса грозила быстрым распространением инфекции, а позволить себе вернуться в город, чтобы обратиться к врачу, я, разумеется, не мог. Вся надежда была на сведущих во врачевании энагуа, живших выше по реке. Путь до их деревни занял у меня шесть дней. И добрался я до них полумертвым, в горячечном бреду.
Джек разложил руки на коленях, расставил веером оставшиеся пальцы и, бесстрастно глядя на них, продолжил:
— Их знахарь ампутировал мне наиболее поврежденные пальцы. Остальные спас, но как прошла вся эта операция, я не помню. Когда я проснулся, прошло два дня. Мои руки были покрыты целебной мазью, наложен компресс из листьев. Они не спрашивали меня ни о чем, я, со своей стороны, ни о чем им не рассказывал: по их представлениям о внешнем мире, жестокость там — обычное дело. Прошло два месяца, прежде чем я окреп достаточно, чтобы пуститься в путь, и тогда трое энагуа отвезли меня на каноэ вниз по реке. На сей раз в обличье священника: так появился на свет отец Девин. Они доставили меня на север, в Порто-Сантана, где мне предстояло сесть на пароход. Правда, у меня оставалось еще одно дело в Белеме.
С помощью друзей я наполнил днище фургона порохом, похищенным с военного склада, а потом отыскал в Белеме Рину. Она работала в борделе. Наркотики уже обезобразили ее внешность, маленькая жизнь быстро клонилась к печальному предсказуемому концу. Я забрал ее оттуда, привязал к сиденью фургона с кляпом во рту. Так и не сказал ей ни слова, только взглянул в глаза. Да и что было говорить, она и так прекрасно все поняла.
Когда стемнело, мы направили двух мулов с фургоном позади рысцой в сторону тюрьмы; стражники увидели Рину и завели фургон в ворота. Они не заметили горящего запала, скрытого под дном фургона, и из-за ее пронзительных криков — кляп стражники вытащили — никто не услышал, как он шипел. Зато взрыв было слышно на пятьдесят миль.
Спаркс умолк, сглотнул и сделал вдох. Был ли в его словах хоть намек на сожаление? Дойл ничего подобного не почувствовал, только удары собственного сердца.
— На следующее утро я взошел на борт корабля с документами голландского бизнесмена Яна де Ворта, умершего в верховьях реки. По моей версии, он возвращался домой после несчастного случая, искалечившего его руки: еще один европеец, ставший жертвой джунглей. Продолжать?
Дойл кивнул. Кто знает, раскроет ли Спаркс эту рану снова?
«Придержи свой язык, — сказал он себе. — Вспомни, как пациент, бессвязно перескакивая с одной мысли на другую, частенько неосознанно открывает тайну своего недуга».
Он снова наполнил свой бокал, уповая на то, что Джек не заметит, как сильно дрожат его руки.
— Я неспешно двинулся на север через острова Курасао, Антигуа, Эспаньола. Никакой определенной цели у моего путешествия не было: я просто впитывал солнце, заново разрабатывал руки, снова и снова погружая их в горячий песок. Налегал на ром, в каждом новом месте находил новую женщину и уходил, как только от нее уставал. На это много времени не требовалось: все они жалели бедного калеку, а это было так предсказуемо и утомительно. И каково же было выражение лица каждой из этих женщин, когда они понимали, что я ни на йоту им не принадлежу!
Однажды я высадился в Нью-Йорке и, хотя поначалу полагал, что это будет лишь краткая остановка, задержался на три с лишним года, меняя имена и легенды. Америка хороша тем, что там не слишком падки на вопросы и, что бы человек ни говорил о себе, готовы все принять на веру, если он способен подкрепить слова делом. Я больше не совершал преступлений, снова вел жизнь обычного человека. Шесть месяцев проработал землемером в Аллеганах, потом стал конюхом в Филадельфии, год пробыл возчиком в долине Огайо — заметь, маршрут тот же, каким движемся мы сейчас. И вот однажды, тогда я занимался погрузкой на Миссисипи, мне не удалось встать с постели, а глянув в зеркало, я себя не узнал. Крайнее душевное истощение подкралось так незаметно, что я не мог понять, в чем дело, а между тем каждая клетка моего тела полностью выработала свой ресурс. Мои руки постоянно болели, боль была глубокой, сильной и неотступной. С превеликим трудом я отправился в Нью-Йорк, благо накопленные средства позволяли несколько лет сводить концы с концами.
Со смертью брата я утратил единственную цель, ради которой стоило жить; во всяком случае, ничто другое меня не воодушевляло. И уж конечно, мне в голову не приходило, что он тоже мог спастись.
К слову, не имея ни малейшего представления о том, как удалось спастись мне самому, я совершенно этим не интересовался. Ибо опустился на дно пропасти, которую сам же и вырыл. Однажды в ясный, безоблачный и ветреный мартовский день, прогуливаясь неподалеку от того места, где мы были на днях, в Нижнем Ист-Сайде, я обратил внимание на высокого, тощего, изможденного с виду китайца. Возможно, он тоже уловил во мне что-то, какую-то очевидную или неуловимую тоску. Так или иначе, при моем приближении китаец вскинул руку со странно деформированными пальцами.
Между этими пальцами находился маленький пакетик из фольги, величиной с серебряную монету. Он не смотрел на меня, не заговорил. Он не повернулся, когда я остановился и оглянулся на него. Он опустил руку и пошел в дверь. Я последовал за ним. Над дверью раскачивался на ветру дешевый бумажный красный фонарь; внутри обнаружились сырые кирпичные стены, несвежие матрацы на полу, а на них дюжины вялых, расслабленных, движущихся, как водоросли, тел. Китаец развернул фольгу и забил темную массу в длинную черную деревянную трубку. Так и не взглянув мне в лицо, он попросил денег; получив, указал мне матрац и своими изуродованными руками разжег для меня трубку.
— Опиум?
Джек кивнул; он не мог встретиться взглядом с Дойлом.
— Я отказался от этого, после того как упал; это было частью моего возрождения, частью ада, с которым я столкнулся в той пещере, когда мое тело отвергло наркотический голод. Я никогда к этому не возвращался. Даже в Белеме, где у меня имелись для этого все возможности. Ни разу.
Дойл промолчал.
«После всего остального почему он так сильно хочет, чтобы я поверил в то, что он говорит правду?»
— Эта трубка забрала боль из моих рук. Она заполнила пустоту, которая снедала меня; теплота, такое чувство, будто…
— Тебе нет нужды объяснять.
— Трубка стала моим миром, моим миром стала та комната. На три года. Подумать только, как это изысканно и легко: для решения всех проблем тебе достаточно чиркнуть спичкой. Забвение всегда под рукой. Если раньше я находил тьму, то теперь опустился в центр земли. Этот человек держал рядом с койками фигурки из жадеита, статуэтки богов, демонов. После трубки ты брал в руки статуэтку и смотрел на нее, не отрывая взгляда, вбирая в себя прохладный блеск ее поверхности, узоры, кристаллические завихрения, содержащие самые сокровенные тайны. Дающие умиротворение, недоступное даже во сне. Время исчезает, остается только настоящее, данный момент. Никто никогда не дарил мне такой любви, как эта трубка. То были самые счастливые моменты моей жизни.
— Но это было ложное, поддельное счастье. Оно не было настоящим, — заявил Дойл, впервые с начала разговора не совладав со своим волнением.
— Кто знает? Все равно, это всего лишь наши ощущения…
— Глупости! Это состояние было вызвано наркотиками, оно неестественное. Надеюсь, ты не зашел слишком далеко от здравого смысла.
— Боже мой, Дойл, как всегда последовательный до конца. Что ж, давай выкладывай. В чем, в чем, а по части ахинеи, которую может молоть человек, твердо стоящий ногами на почве своей внутренней благости, ты всегда был мастак.
Дойл уже не мог больше сдерживаться.
— Почему ты так со мной разговариваешь? Что плохого я тебе сделал? Ты все сделал с собой сам.
Спаркс отвернулся. Был ли то намек на усмешку или гримаса?
— Значит, к своему послужному списку ты прибавил зависимость от опиума… браво, Джек. Я боялся, что ты умолчишь об этом. Что еще есть в твоей повестке дня, изнасилование? Педофилия? Или ты прикрыл и то и другое той бразильской девушкой? На твоем счету уже есть бессердечное убийство, а ведь стыдно долго томить так называемую свободную волю бездельем. Зачем отказывать себе в чем-либо? Если ведешь игру, правила которой устанавливаешь сам, оправдание можно найти чему угодно.
— А что тебя задевает: мои преступления или так называемая безнравственность?
— Как будто их можно так легко разделить! Я скажу тебе вот что: ты с небрежным презрением отбрасываешь усилия тех, кого называешь обычными людьми; говоришь о них так, словно наблюдаешь за муравейником. Но что дает тебе право выносить подобные вердикты? Где добродетель, которая возвышает тебя до богоподобной планки? Давай я скажу тебе: все страдают, но это никого не освобождает от обязанности подчиняться: закону. И ты действительно веришь в свою недосягаемость для последствий всех своих деяний?
— Далек от этого…
— Я скажу тебе в лицо, Джек Спаркс: ты говоришь как сумасшедший, представляешь собой угрозу для любого человека, которого можешь встретить, включая меня. Откровенно говоря, ты ступил на ту же дорогу, которая привела твоего брата к полной, гибельной утрате всего человеческого. Или ты именно к этому и стремился?
Теперь Джек отводил взгляд.
— Нет…
— Я презираю тебя. Все эти десять лет я строил свою жизнь; это требовало решимости, упорного труда и, да, согласия с установленными общественными нормами. Без этого соглашения, ограничивающего наше стремление к удовольствиям, остается лишь животная дикость, а жизненные принципы, предлагаемые тобой, ничуть не лучше тех, которыми руководствуется стая шакалов. Когда-то я думал, что ты хороший человек, нет, великий! Больше всего в жизни мне хотелось походить на тебя, но теперь я потрясен. Если ты воплощаешь в себе результат жизни, прожитой «от противного», тогда я скажу спасибо Господу за общество, которое Он создал, и общественные законы, по которым живет человек. Ты отверг их, ты преступил их — и что же?
Джек пристально смотрел на него. И без того бледное лицо побелело как мел, шрам, очерчивающий челюсть, проступил еще отчетливее, подчеркивая напряжение и отчаяние. Челюсть отвисла, глаза глубоко ушли в глазницы.
— Я никогда не утверждал, что нет никаких последствий, — хрипло прошептал он. — То, что я описывал, это и есть последствия.
— Ты рассказываешь мне все это, чтобы попросить моего сочувствия или одобрения?
— Нет…
— Потому что если ты хочешь отпущения грехов, то скажу тебе прямо: чтобы давать его, у меня нет ни полномочий, ни желания.
— Нет-нет! Я думал… единственное, на что я надеялся… на что-то близкое… — грудь Джека всколыхнулась от напора эмоций, дыхание стало сбивчивым, лицо исказилось от боли, — близкое к пониманию. Ты, как никто другой. Я думал, что, может быть, ты… поймешь. — Джек резко вдохнул, потом зарыдал. — Я не знаю… кто я. Я не знаю, как… Я не знаю, как жить…
Дойл потрясенно смотрел, как резко изменилось состояние сидевшего перед ним, полностью потерявшего самообладание человека. Искалеченные руки порывисто вцепились в ткань сиденья, из покрасневших глаз хлынули слезы. Некоторое время он держался прямо, но потом осел, словно его позвоночник утратил твердость.
— Мне так… стыдно… так глубоко стыдно, то, что я натворил… во что я превратился. Как он. Ты прав.
Ненависть Джека к себе была гораздо глубже, чем та, которую мог бы испытывать к нему кто-то другой. Дойл был ошеломлен.
— Мне надо было умереть, прежде чем позволить этому случиться, мне надо было найти мужество, чтобы убить себя, но я не смог… не смог… — Слова, слетавшие с его губ, прерывались судорожными рыданиями. — Полосни бритвой по моему запястью… Вложи ствол мне в рот… я слишком, слишком боюсь. Я не смог — так боялся умереть. Моя пустота: она больше, чем то… чем я жил. Этот страх… только он поддерживал мою жизнь. Хуже чем трус. Хуже чем животное… Господи… Господи, помоги мне, пожалуйста, Господи, помоги мне…
Джек сложился пополам, содрогаясь от рыданий так, что казалось, его сердце вот-вот разорвется от напряжения. Боль и горечь, изливавшиеся из него столь бурным потоком, без остатка смыли все раздражение и негодование Дойла. В нем всколыхнулась волна сострадания, а с ней — память обо всем хорошем, что он знал в этом человеке. Дойл снова потянулся к своему приятелю, которому, казалось, было уже не помочь.
— Джек, нет. Нет, Джек.
Когда рука друга нащупала и сжала его руку, Джек напрягся, не в состоянии принять утешение: его стыд был сильнее, чем боль. Рыдая, он вырвал руку, отвернулся к стене и закрыл лицо ладонями. Дрожь спины выдавала отчаянные попытки успокоиться.
— Прости меня, — прошептал он. — Пожалуйста, прости меня.
— Все в порядке.
Джек покачал резко головой и выбежал из купе, так и не отняв руки от лица, так и не оглянувшись. Дойл тут же вышел за ним в коридор, но Спаркса уже нигде не было видно.
ГЛАВА 10
Очевидно, ребе заболел где-то между Фениксом и Викенбургом. Спустя полчаса после того, как старик пошел размять ноги, в вагон явился носильщик и тихонько попросил Эйлин пойти с ним. Через несколько минут она вернулась и попросила фляжку спиртного — Бендиго не собирался отказываться от своей, — потом снова вышла из вагона с фляжкой, позаимствованной у рабочего сцены, и своей сумочкой с гримом. Какая женщина может обойтись без этого, а уж тем более актриса?
Когда они покинули поезд в Викенбурге, Эйлин настояла на том, что сама будет ухаживать за ребе Штерном, предупредив остальных членов труппы, что болезнь, которая с ним приключилась, может, не приведи, конечно, господь, оказаться заразной. Этого предостережения более чем хватило для того, чтобы заставить актеров держаться на почтительном расстоянии. Бендиго наблюдал за тем, как Эйлин и высокий, худощавый человек в плохо сидящей форме помогают ребе Штерну спуститься по ступенькам вагона.
Штерн шел медленно, на негнущихся ногах, сильно сутулясь, опираясь на поддерживающие его руки. Голову его прикрывала неизменная шляпа, плечи, несмотря на палящий зной, были укутаны в одеяло, поверх которого торчала длинная седая борода. Кроме нее, между одеялом и полями шляпы ничего не было видно. Эйлин и высокий пассажир, добровольно вызвавшийся помочь и, вот ведь удача, оказавшийся доктором (хотя если он доктор, то где же его медицинский саквояж?), проводили ребе в зал ожидания вокзала, где и оставили отдыхать на лавке возле кассы. Что-то в облике этого доктора и костюме, который на нем был, показалось Бендиго неуловимо знакомым, но любые догадки и сомнения так и остались где-то на задворках сознания: у руководителя труппы хватало своих дел, куда как более важных.
Реквизит и костюмы были перегружены с поезда на переселенческие фургоны, так называемые «шхуны прерий», арендованные Римером у местной фирмы, на которых «Антрепризе» и предстояло проделать оставшиеся шестьдесят миль пути, заночевав по дороге в перевалочном пункте с очаровательным названием Каньон Черепа. Поначалу Бендиго был против того, чтобы ребе Штерн ехал с ними и дальше, но в споре с ним Эйлин легко взяла верх.
Да, Иаков достаточно здоров, чтобы путешествовать, и если Бендиго ему откажет, она тоже останется в Викенбурге, пропустив представление в Новом поселке, или как там бишь называется это место, значит, такова цена, которую Ример должен заплатить. Он бы и заплатил, но дублершей Эйлин была истеричка с затуманенными мозгами, которой редко удавалось доиграть роль до конца без нервного припадка, а поскольку они приближались к концу гастролей, Ример и думать не смел о том, чтобы выложить наличные на замену ведущей актрисы.
Ох уж эти актрисы! Из всего сделают мелодраму! Непонятное ослепление страстью поражает так же безжалостно, как желтая лихорадка или тот таинственный недуг, от которого страдает этот ребе. Никогда в жизни, дал себе зарок Ример, он не отдаст себя на милость женского настроения. И уж тем более после того, как он вернется и завоюет Бродвей… Минуточку: это идея! Почему бы ему не найти какого-нибудь приводящего в восторг юношу, чтобы играть Офелию, да! Разве не так поступал Шекспир в свое время: все великие женские роли были изначально написаны для юношей. Вот оно, возрождение великой традиции! И зачем останавливаться на этом? Почему не могут мужчины играть и Гертруду, да и другие женские роли? Почему бы вообще не избавиться от капризных, надоедливых актрис? Все равно от них одни лишь хлопоты, а критики наверняка будут стоя аплодировать его уважению к классике! Блестящая идея! Нет худа без добра.
Правда, все это дело будущего, а сейчас Эйлин выдвинула еще одно невыносимое условие: отдельный фургон для перевозки ребе Штерна. Ему нужен карантин, логично заявила она. Никакие другие симптомы, слава богу, пока не проявились, все артисты здоровы, но разве может Бендиго позволить себе риск заразить всю труппу? Ладно, так и быть, Ример согласился на фургон, подумав про себя, что эта уступка ничего не значит: все равно скоро он избавится от этой нахальной шлюхи.
Так и получилось, что «больничный» фургон тащился, замыкая караван из пяти запряженных мулами подвод. С выезда из Викенбурга Эйлин весьма успешно исполняла роль Флоренс Найтингейл.[22] Как только они выехали из города, высокий, худощавый доктор — который, как оказалось, тоже направлялся в пункт их назначения — обернулся на козлах, сдвинул трясущуюся вместе с повозкой джутовую занавеску и взглянул на сиделку и ее пациента.
— Прошу прощения за ухабы, — сказал он, — но, хотя возница я неопытный, не думаю, что эту тряску можно приписать лишь моему неумению. Не худо бы им здесь, в Аризоне, асфальтировать дороги.
— Нет-нет, Иаков, никаких претензий, — отозвалась Эйлин. — Все в порядке.
— А как насчет моего костюма? Никто из твоих коллег не узнал его?
— Я скомпоновала его из трех разных костюмов, причем тех, которые в предстоящих спектаклях использоваться не будут. Думаю, никто ничего не заметил, иначе уже пошли бы разговоры.
— Костюм — ладно, главное, чтобы никто в труппе не захворал, — вздохнул Иаков. — А то обратится кто за помощью, а моих познаний в медицине явно недостаточно, чтобы сойти за настоящего врача.
— Ничего, если кого-нибудь припечет, я скажу, что перепутала и с нами едет не настоящий доктор, а ветеринар.
— Это неплохо, в том смысле, что мулы оспаривать мои познания не станут. Хуже другое: если занедужит животина, а я даже не буду знать, с какой стороны к ней подступиться.
Хмыкнув в ответ, Эйлин повернулась, сняла с головы больного круглую шляпу Иакова, протерла ему лоб влажной салфеткой.
— Спасибо, — промолвил Канацзучи, подняв на нее свои странные матовые глаза.
— Как борода? Не слишком тревожит? — спросила она. — Боюсь, я использовала для ее закрепления на месте слишком много клея, но при такой жаре иначе было нельзя. Мы не могли рисковать тем, что она отвалится и вся наша затея пойдет насмарку.
Канацзучи покачал головой, нащупал рукой «косца», лежавшего рядом с ним под длинным черным плащом, и закрыл глаза, предоставив кочкам, на которых подскакивал фургон, унести его к медитации. Рана была промыта, очищена, перевязана, признаков инфекции не наблюдалось, и сейчас ему требовался только сон. Даже дневная жара пустыни ощущалась успокаивающей. Он положился на мудрость тела, чтобы оно позаботилось обо всем остальном.
Эйлин наблюдала за японцем, пока тот не заснул, все еще пытаясь переварить все то, о чем рассказали ей он и Иаков: похищенные книги, навязчивые сны о башне в пустыне, которая, по слухам, строилась в городке, куда они направлялись. Когда он заснул, она перебралась в переднюю часть фургона и устроилась рядом с сидевшим на козлах Иаковом. Тот тряхнул вожжами и обратился к упряжке:
— Спасибо вам, славные мулы, за то, что едете прямо и позволяете мне почти вами не заниматься. Вы самые лучшие мулы на свете, у меня просто слов нет, как я вами доволен.
— Как самочувствие? — спросила Эйлин.
— Великолепно! Управляться с мулами — весьма простая процедура: натягиваешь поводья влево, они идут налево, натягиваешь направо, они идут направо, — ответил Иаков, после чего подвинулся к ней и заговорщическим тоном добавил: — Никогда раньше никому в этом не признавался, но у меня всегда было тайное желание стать ковбоем.
— Эта страшная тайна умрет вместе со мной, — заверила его Эйлин.
Иаков провел рукой по своему гладко выбритому лицу, которое без ветхозаветной растительности, каковую Эйлин старательно наклеила на Канацзучи, стало выглядеть на пятнадцать лет моложе.
— Я ношу бороду с юности. С шестнадцати лет. Это входит в религиозные требования. Нам нельзя прикасаться бритвой к коже; считается, что это слишком напоминает языческие кровопускательные обряды.
— Слава богу, что на сей раз удалось побриться, не порезавшись.
— Слава богу, что я не стал бриться, подпрыгивая в этом тряском фургоне. Представляю, какая бы у меня была физиономия.
— Зато сейчас она выглядит весьма привлекательно. Того и гляди, женщины станут гоняться за вами по всей пустыне.
— Правда? — промолвил он, помедлив, чтобы обдумать эту мысль. — Хм, наверное, это было бы более чем своеобразно. Кстати, как дела у нашего пациента?
— Отдыхает.
— Вот и хорошо. Какое приятное ощущение: чувствовать, как по коже снова гуляет ветерок. Я чувствую себя голым, как новорожденный младенец. Честно говоря, взгляни я на себя в зеркало, вряд ли узнал бы, чье это лицо.
«Твое, — подумала Эйлин. — Только твое, дорогой, славный человек».
Мулы замедлили шаг, ожидая, когда вожжи передадут им дальнейшие указания.
— О… Но! Так ведь им говорят? Но! Вперед!
Специальный поезд, на котором ехали Фрэнк Оленья Кожа и его мстители-добровольцы, добрался до Викенбурга только после заката. В связи со всяческой волокитой снарядить и отправить состав из Феникса удалось лишь через четыре драгоценных часа после того, как он обнаружил на путях кровь. Привлеченные объявлением о награде в пять тысяч долларов, добровольцы валили валом, отряд разросся до сорока человек. По мере того как они катили по Аризоне, свежие полчища новоявленных крестоносцев приставали к нему, как собачья шерсть к половой тряпке, не говоря уж о чумовой своре газетчиков. В результате такая незатейливая процедура, как опрос персонала станции Викенбург, превратилась в подобие строительства Вавилонской башни: каждый волонтер и репортер сам норовил провести собственное расследование, и Макквити, чтобы унять их раж, пришлось пальнуть в воздух из карабина.
Выяснилось, что никто на станции не видел, чтобы китаец сходил с полуденного почтового поезда, но сам состав все еще стоял на запасном пути, и, хотя кто-то и пытался ликвидировать следы бойни, Фрэнк нашел изрядное количество крови, пролитой в грузовом вагоне. Улик обнаружилось достаточно, чтобы двигаться дальше, и более чем достаточно, чтобы раззадорить эту стаю любителей-охотников за головами предпринять ночную поездку в Каньон Черепа, куда должна прибыть труппа.
По совету Макквити отряд не стал посылать телеграмму на телеграфную станцию Каньона Черепа из опасения, что местные жители захватят беглеца сами и похитят их славу. Убедить преследователей в необходимости такого шага было легче легкого. Ведь если Чоп-Чоп (прозвище, присвоенное убийце-китайцу газетчиками и быстро прижившееся) где-то под рукой, было бы глупо делиться с кем-то славой его поимки.
Итак, вдоволь попозировав перед фотокамерами, обвешавшись таким количеством оружия и боеприпасов, что нетрудно было сойти за армию Панчо Вильи,[23] волонтеры направились в единственный салун Викенбурга, для того чтобы как следует выпить. В заведении Маккини разговор зашел о том, что актеришки наверняка прячут убийцу. Они сами недалеко ушли от преступников. Всякому здравомыслящему человеку ясно, что театральному люду доверять нельзя, ведь не кто иной, как артист Джон Уилкс Бут, на памяти многих из этих самозваных служителей закона застрелил президента.[24] Актеры, все как один, — лгуны и мошенники, а бродячие актеры опасны вдвойне: если где появились, нужно запирать на замок дочерей и прятать столовое серебро. Нет чтобы принять закон… ну и так далее. Во множестве мест на Западе такие законы уже есть, указал шериф Томми Баттерфильд в своей обычной обходительной, педантичной, уклончивой манере; по прибытии актеры обязаны уведомлять местные власти о своих целях, намерениях и передвижениях. Не в Аризоне, заметьте, но во многих других местах. И за что, черт возьми, мы платим нашим выборным представителям, если не за то, чтобы они оберегали нас от такого рода рыскающих банд актеров-проходимцев… Таким образом, разговор перескочил с актеров на бездействие властей, а поскольку любителей хулить власть хватает всегда, сделался еще более пылким. Виски, которое в поезде текло тонкой струйкой, потекло как река Колорадо, и надежда на то, что отряд отправится этой ночью, рассеялась быстрее, чем угасающие сумерки.
Оленья Кожа, пребывавший в настроении отнюдь не питейном и по природе своей не принадлежавший к любителям вести пустопорожние споры, уразумел, что внутри разгорается пожар, на тушение которого уйдут часы и море виски, а потому под шумок незаметно выскользнул за дверь.
Для него уже было очевидно, что ловить преступника с этой ордой тупиц — затея бессмысленная. Они ведь так и поедут всей оравой, как на параде, распугивая всех и вся. Фрэнку это было даром не нужно, да и тащиться с ними по солнцепеку ему не улыбалось. Нет, когда речь идет о деньжатах, многие из них соображают совсем неплохо, но вот выслеживание преступников в пустыне для этих ребят даже не хобби.
Он закурил, огляделся по сторонам и вдруг понял, что в первый раз с тех пор, как отперли дверь его камеры, остался в одиночестве. На улицах ни души, весь городок чешет языком в салуне. Лошадей отряда доставили из Феникса на поезде, его чалый, свежий как утро, дожидался под седлом в конюшне, менее чем в пятидесяти ярдах от того места, где он стоял. Макквити охватило дикое возбуждение. Может быть, ему стоит рвануть в Мексику прямо сейчас?
В голове зазвучал голос Молли: «Фрэнки, приятель, пораскинь мозгами. До границы надо еще добраться и за нее тоже выбраться, а если вся эта орава пустится за тобой, то они, с их-то вооружением, понаделают в тебе больше дырок, чем в губной гармошке. Стоит ли рисковать, если можно поступить умнее: спроси себя, с какой карты лучше пойти, чтобы ход получился умным?»
Фрэнк понимал: гарантировать ему свободу может только китаец, а если этот китаец — малый явно не промах и уже оклемался, то самый верный способ поймать его — отправиться в каньон в одиночку, а не в составе это бродячего цирка уродов. Все, что ему нужно, — это один меткий выстрел. Ну а если под выстрел попадет не тот китаеза, беда невелика. Они все на одно лицо, а вопросов к покойнику ни у кого не возникнет. Лучше не придумаешь.
Фрэнк был не из тех, кто, даже приняв решение, все еще мнется да топчется. Сказано — сделано: он отправится туда нынче же ночью, пока все дрыхнут. Небо ясное, позднее появится луна; возможно, ему удастся добраться до их лагеря до того, как эти актеры поутру уберутся из Каньона Черепа.
Перед тем как отправиться в путь, он прибил к стене конюшни записку: «Уехал вперед на разведку. Встретимся завтра в Каньоне Черепа. Планы прежние. Искренне ваш, Фрэнк Оленья Кожа».
Чикаго, Иллинойс
После того как они сошли с поезда на Юнион-стейшн, майор Пепперман настоял на том, чтобы показать Дойлу и Иннесу весь Чикаго. Майор родился и вырос в этом городе, а потому раздувался от гордости за свое родное гнездо и решимости во что бы то ни стало поразить чужестранцев его чудесами и красотами. Если это ему не удастся, значит, он утратил чутье одного из выдающихся импресарио Америки.
И снова, как это свойственно американцам, основной упор он делал на масштабы. Вот универсальный магазин: тринадцать акров площади! Вот дом: пятнадцать взлетающих к небу этажей сверкающего стекла! Фабрика Ригли: самая популярная жвачка в мире, возьмите пластинку «Джуси фрут». К тому времени, когда они добрались до отеля «Палмер-хауз» — самый большой отель между Нью-Йорком и Сан-Франциско! — энтузиазм майора довел обоих братьев почти до изнеможения.
Как они договорились еще в поезде, Спаркс, Штерн и Престо поселились в гостинице поменьше неподалеку от «Палмер-хауза», а Херонскую Зогар поместили в сейф отеля. Перед тем как расстаться на станции, Спаркс и Дойл несколько раз оставались наедине, но ни тот ни другой ни словом не помянули состоявшийся прошлой ночью разговор. Дойлу было не по себе и от гнетущего содержания признаний Джека, и от того, как он сам на эти признания реагировал. Он не знал, как найти выход из этого тупика, а Джек, по-прежнему подавленный стыдом, старался не встречаться с ним взглядом.
В течение дня, пока Дойлы исполняли свои обязательства в связи с турне Артура, остальные трое нанесли визит в синагогу ребе Исаака Авраама Брахмана, результаты которого сообщили братьям в тот же вечер перед камином в апартаментах отеля. Правда, рассказывали Лайонел и Престо. Джек сидел в стороне и, не будучи расположен к разговору, помалкивал.
Ребе Брахман больше не получал вестей от Штерна, а поведение Иакова во время его визита не позволяло прийти к каким-либо заключениям относительно его возможного местопребывания. Он был бодр, весел, слегка рассеян и более озабочен абстрактными вопросами, чем житейскими проблемами, — то есть оставался самим собой. Конечно, как и всех ученых, его весьма обеспокоила кража Тикуней Зогар, по каковому поводу Брахман не смог сообщить ему ничего утешительного. Об этом деле было сообщено в полицию, которая, может быть, и исполняла свои обязанности, но вряд ли там способны были понять истинную ценность утраты. Вот если бы увели лошадь или утащили старинные часы с кукушкой, тут все было бы ясно, но значимость какого-то там религиозного манускрипта, да к тому же нехристианского, похоже, была недоступна их пониманию.
Факты были скудными. Книга просто исчезла, скорее всего ночью. Брахман работал с ней вечером, запер в шкафу в библиотеке синагоги, а на следующее утро она пропала. Никаких следов, взлома и проникновения, замок был аккуратно открыт. Наверняка поработал профессионал. Они решили не обременять ребе Брахмана, хрупкого, дышащего на ладан семидесятипятилетнего старца, информацией относительно возможного участия в похищении Ганзейского союза или пропажи других священных книг, а лишь порадовали его сообщением о том, что, по крайней мере, Херонская Зогар находится у них и защищена от посягательств.
К общему разочарованию, ребе не мог вспомнить высокого нервного проповедника-евангелиста, который присутствовал на парламенте религий. Встреча собрала более четырехсот представителей духовенства со всего мира, и по прошествии года человеку его возраста, со слабеющей памятью, было почти невозможно вспомнить одно лицо из толпы. Правда, старый раввин с готовностью вызвался просмотреть все свои записи и постараться что-нибудь отыскать, но на это уйдет примерно день.
Короче говоря, дело заходило в тупик, но тут Престо догадался спросить Брахмана, не было ли у него странных посетителей в период, близкий по времени к пропаже. Старик сообщил, что перед ограблением к нему никто не заходил, но странно, что они об этом заговорили, ибо в то самое утро к нему заходил коллекционер редких религиозных манускриптов. Немецкий бизнесмен, высокий, привлекательный, элегантный блондин с изысканными манерами, он пришел выразить сочувствие относительно кражи Тикуней Зогар. После подобающих событию общих слов гость упомянул, что недавно приобрел в Нью-Йорке редкую религиозную книгу, и спросил, сможет ли ребе удостоверить подлинность манускрипта, если он принесет его. Хотя этот человек держался с ненавязчивым дружелюбием и производил приятное впечатление, инстинкт посоветовал ребе Брахману придержать язык. Откуда этому типу известно о краже? За пределами синагоги об этом знали лишь несколько человек, не было даже газетных публикаций.
Жаль, но зрение его слабеет, оказать помощь в вопросе, требующем такого обстоятельного рассмотрения, совершенно не в его силах. У него есть друг, который мог бы помочь, но сейчас этот человек в отъезде. Они поговорили еще, совершенно невинно, потом немец ушел, оставив Брахману визитную карточку с просьбой не счесть за труд дать ему знать, если друг скоро вернется.
Тут Престо жестом волшебника извлек точно такую же визитную карточку, которую он уже показывал им в Нью-Йорке: Фридрих Шварцкирк, тот же самый коллекционер из Чикаго, с которым Престо уже пересекался раньше.
— Уловка с книгой Зогар сработала, — сказал Дойл, — охотник за книгой получил подделку, но у него также возникли подозрения. Если информация на карточке соответствует действительности, то до конторы мистера Шварцкирка от «Палмер-хауза» можно дойти пешком.
Кратчайший путь туда проходил мимо водонапорной башни, но тогда никто из них и не думал, что это может иметь какое-то значение.
На протяжении всего дня голоса в голове Данте Скруджса твердили ему, что именно нынче вечером ему должна улыбнуться удача. Индейская сука почти всю неделю дни напролет торчала перед чертовой башней, почти до сумерек, и убиралась в свой пансион до наступления темноты. Работы она не искала и ни разу не задержалась ни у одной витрины, что совершенно необычно для женщины. Единственное, что она делала у башни, — это стояла и пялилась на проходящих мимо людей, каждый час меняя местоположение и все время держась в толпе, не оставляя ему ни единого шанса сделать свой ход. Были моменты, когда Данте начинал задумываться, уж не почувствовала ли она, что он выслеживает ее: индейцы искусны в этом, как звери.
Раздражение начало закипать в нем, как пар в локомотиве; может, он не ту выбрал? Если у этой суки не все дома, она для него не представляет особого интереса и радости от нее будет мало. Может быть, лучше подыскать для охоты другой объект? Но нет, голоса в то утро звучали так уверенно, а они не ошибаются: он не мог припомнить случая, чтобы голоса направили его не туда, куда нужно.
Уже стемнело, фонарщики завершили свой обход, а она осталась стоять перед башней. Данте не мог знать о том, что индианка тоже слышала голоса, на которые полагалась, — голоса ее предков, — а сегодня вечером они посоветовали ей подождать до наступления темноты. Когда улицы и тротуары опустели, она остановилась перед газовым фонарем близ входа в башню. Семь тридцать, потом восемь часов. Близится час «зеленой реки». Данте Скруджс наблюдал за ней с противоположной стороны улицы, не попадаясь на глаза; его предвкушение и возбуждение мало-помалу возрастали, руки были засунуты в карманы брюк. Одной он держался за свой «ивер-джонсон», другой — за нож.
И вновь Данте, не сводивший глаз со своей жертвы, не замечал, что из экипажа на дальней стороне улицы точно так же, не сводя с него глаз, ведет наблюдение высокий блондин.
Церковные колокола пробили девять часов, и, когда отзвенел последний удар, женщина, видимо, решила больше не ждать. Разочарованно опустив голову, она побрела прочь. Данте встрепенулся — видимо, пришло его время. Нужен только знак.
Переходивший улицу человек уронил газету. Ну вот, голоса подали сигнал.
Отвинтив колпачок с бутылочки с хлороформом, Данте брызнул немного на носовой платок, вернул колпачок на место, переместил руку с носовым платком во внешний карман плаща и ступил вперед, собираясь перейти дорогу. Если она направится, как обычно, в пансион, то, свернув на первом повороте налево, окажется на безлюдной боковой улочке, окаймленной складами, где газовых фонарей раз-два и обчелся, и один из них не работал уже три дня, с тех пор как Данте перекрыл подачу газа. Там, под негорящим фонарем, самое подходящее место.
Да, она свернула. Он прибавил шагу, его туфли с мягкими подошвами не производили никаких звуков. По всем расчетам, он настигнет ее именно в тот момент, когда она окажется в темном промежутке. Хорошо, что не потребуется догонять рывком, это могло бы ее насторожить. А так все складывается прекрасно: плетется себе, повесив голову, ни на что не обращая внимания.
Его мышцы пронизывали электрические импульсы нетерпения, руки в карманах судорожно сжались в кулаки. Осталось десять ярдов. Ради таких моментов предвкушения стоило жить: мог ли кто-нибудь чувствовать себя более прекрасно, чем он в этот самый момент?
Скво не обернулась и так и не услышала его приближения. Ступив в темноту, Данте достал правой рукой из кармана носовой платок и быстрым движением положил его женщине на лицо, тогда как левая схватила ее за волосы. От неожиданности и испуга она неизбежно вдохнет, и пары хлороформа сделают свое дело.
Конечно, в таких случаях поначалу всегда следовало какое-то сопротивление, но такого отпора Данте не ожидал: чертовка дралась, как дикая кошка. В первый же миг она нанесла удар локтем назад, в солнечное сплетение, ее каблук больно впечатался ему в голень. Острые ногти расцарапали его лицо, и он едва успел отпрянуть, чтобы удар коленом не расплющил ему яйца.
Многих его жертв страх парализовал в первые же мгновения, и этот затапливавший их поток ужаса был одним из любимейших, приятнейших аспектов его работы. Он упивался их страхом, впитывая через кожу, втягивая из глаз жертв. Но во взгляде этой чертовки страха не было вообще, одна ненависть. Проклятая сука, она все испортила!
Хорошо еще, что в ходе этой яростной борьбы ему удавалось удерживать платок прижатым к ее лицу, что он и продолжал делать. Она пиналась, пыталась укусить, не выказывала ни малейшей слабости, но никто, тем более в ходе такой схватки, не в состоянии слишком долго удерживать дыхание, а первый же вдох будет для нее началом конца.
Сменив тактику, проклятая стерва располосовала ногтями его запястья, силясь оторвать его руки от своей головы. На сей раз боль его проняла; чтобы не застонать, Данте прикусил язык. Господи, ну кто мог подумать, что женщина может оказаться такой сильной! Почти как он сам, если не сильнее. Все руки ему разодрала, и хлороформ, черт возьми, еще не подействовал. Ткнуть бы ее ножом, но полезть в карман — значит хоть на миг ее выпустить, а она опасна. Горячая жидкость брызнула в его здоровый глаз, затуманив зрение. Черт, это его собственная кровь, она ему лицо расцарапала! Будь она проклята, треклятая сука, он с ней за все посчитается!
Но вот ее руки начали терять хватку, глаза быстро заморгали, потом закатились под веки. Повинуясь упорному инстинкту, она продолжала оказывать сопротивление, брыкалась и царапалась, но силы стремительно убывали. Она обмякла, Данте придержал ее за талию, но на всякий случай еще продолжал прижимать платок к лицу даже после того, как аккуратно опустил бесчувственное тело на тротуар. Ее кулаки разжались, мускулы абсолютно расслабились, и только тогда, почувствовав себя в безопасности, Данте убрал носовой платок.
Она лежала, распростертая у его ног, в его власти, неподвижная — делай с такой все, что хочешь. Он опустился на колени рядом с индианкой и прощупал руками тело. Конечно, на его вкус она слишком тощая и жилистая, но ничего, здесь есть с чем поработать…
Иисусе, у нее нож, прикрепленный к внутренней стороне бедра! Скорее всего, она умела им пользоваться.
Ладно, что было, то было; стадию ухаживания на этом можно считать законченной. Не слишком удачную стадию; от раздражения Данте едва не пнул скво по черепушке. Раны его были неопасными, но голоса жалили яростью: «Попробуй вытащи теперь свой нож, а, сука?»
Данте вытер кровь со лба; уловив запах хлороформа от носового платка, он раздраженно отбросил его в сторону.
«Сейчас эта тварь узнает, что значит разозлить нас!»
Он подхватил тело под мышки и потащил в темный переулок, к двери заброшенного склада. Территория была присмотрена и разведана: с наступлением темноты сюда никто не совался. Кромешная тьма, полное уединение — идеальные условия для работы. И склад находится в хорошем месте, откуда можно будет переправить тело на встречу с «зеленой рекой». Там его уже дожидается припрятанный саквояж со свечами и всеми необходимыми инструментами: за столь гнусное поведение ее ждут особо изощренные наказания. Может быть, он даже нарушит привычный порядок: когда затащит ее туда и засунет в рот кляп, можно будет подождать, пока она очухается, прежде чем приниматься за работу. Пусть посмотрит. Может быть, даже стоит найти зеркало.
Тело ощущалось хрупким, легким как перышко, непонятно, откуда взялась у нее такая силища. Впрочем, не важно: мясо вот и все, что она теперь собой представляет. Он был художником, который работал не с маслом, а с мясом, и его ждало новое полотно. При одной мысли о предстоящем развлечении его снова охватило отступившее было возбуждение.
Голоса радостные, счастливые, ласкающие, довольные тем, что он совершил: «Время веселиться, все сюда!»
— Эй, ты!
Данте вскинул голову. Черт! Люди бежали в его сторону, менее чем в пятидесяти ярдах. Мужчины, высокие тени на фоне зданий, их было как минимум трое, а может, и больше. Просчитывая свои возможности, он торопливо затолкал «мясо» в прикрытие переулка.
— Стой!
Решение было принято даже без их окрика: он бросил тело и припустил что было сил. Кто бы ни были эти люди, они не разглядели его. Как ни жаль после стольких усилий бросать работу незавершенной, но главное сейчас — убежать. Мясо он раздобудет другое, лучше этого.
Данте слышал позади шаги преследователей, одного точно, а может быть, и двоих, но в этом квартале он знал каждый дом, каждую подворотню, любой проходной двор, лаз и тупик. То была неотъемлемая часть его подготовки. Здесь он как рыба в воде, и им нипочем его не поймать.
Он завернул еще за два угла, пробежал через пустынную открытую площадку, устремился в очередной проулок, вжался в тени двери и застыл, неподвижный и настороженный, прислонившись к кирпичам. В руке его появился нож с широким поблескивающим лезвием. Пусть кто-нибудь сюда сунется — мигом располосую глотку!
Ага! Все как было задумано. Топот шагов, удалявшихся мимо проулка, перекликающиеся голоса — и вот они удалились. Данте подождал на десять минут больше, чем требовалось, и убрал нож. Можно идти домой, он оторвался от погони.
Но что это? Щелчок взводимого курка кольта — этот звук ни с чем не спутаешь — раздался совсем рядом с его головой. Ствол уткнулся прямо в висок.
— Не двигайтесь, мистер Скруджс, — произнес вкрадчивый голос ему на ухо. — У меня нет желания застрелить вас после всех тех усилий, которые мы положили на встречу с вами. Считайте меня своим другом. Понятно?
Голос звучал с акцентом, каким? Немецким?
— Угу.
— Хорошо. Теперь вы можете повернуть голову.
Голос определенно принадлежит немцу; в армии, в его взводе, служили иммигранты, говорившие точно так же, как этот тип.
Данте повернулся и глянул на незнакомца здоровым глазом: тот выглядел молодым, примерно его лет, высокий, с густыми светлыми волосами. Голубоглазый. Широкоплечий. Хорошо одетый. Один из преследователей?
Данте так не думал: этот щеголь даже не запыхался.
— Чего вы хотите, мистер? — спросил наконец Данте.
Незнакомец повел стволом кольта вдоль лба Данте, вниз к пустой глазнице, где и остановился. Легкая улыбка играла на его глазах.
— Можешь называть меня по имени — Фридрих.
— Чего тебе нужно, Фридрих?
— Мне? Я хочу вам помочь, мистер Скруджс.
— Помочь мне? Каким образом?
— Начнем с того, что я восхищаюсь твоей работой. И хочу помочь исполнять ее дальше.
— Что тебе об этом известно?
— Ну, мы уже некоторое время и с немалым, замечу, интересом наблюдаем за этой… любопытной деятельностью.
— Правда?
— О да. Наблюдаем, и честно скажу: то, что мы видим, нам нравится. Очень нравится.
— Но если кто-то намерен помогать мне, то что он сам будет с этого иметь?
— Это справедливый вопрос, мистер Скруджс: помощь… в ответ на помощь.
— Каким образом я могу помочь?
— О, это может показаться неожиданным. Так, в двух словах, и не объяснишь. Почему бы нам не пойти сейчас вместе куда-нибудь, где можно будет все это обговорить.
В глубине светлых глаз Фридриха таилось что-то мрачное, вкрадчивое, пугающе непонятное.
«Он нам нравится», — зазвучали вдруг голоса.
Данте удивился: необычно, чтобы они прониклись доверием к человеку, с которым он только что познакомился. Но ему и в голову не пришло возражать.
Этот немец понравился и ему.
Когда они увидели, как кто-то затаскивает в переулок бесчувственное тело, Дойл закричал первым, и он же первым подбежал к жертве нападения. В то время как Лайонел Штерн чиркал спичками, чтобы немного ему посветить, Дойл энергично старался привести в чувство женщину в скромном хлопчатобумажном платье. Джек с Иннесом бросились вслед за нападавшим, Престо, выхватив из своей трости рапиру, принялся обыскивать место происшествия.
Когда был найден окровавленный, пахнувший хлороформом носовой платок, стало понятно, как она лишилась чувств, а с обнаружением в соседнем складском помещении саквояжа, набитого веревками и примитивными хирургическими инструментами, открылось и то, что несчастная была на волосок от ужасной, мучительной смерти.
К тому времени, когда с пустыми руками вернулись остальные, дыхание женщины стало глубже и пульс стабилизировался, но она не пришла в себя и угроза жизни еще не полностью миновала. Предчувствуя возможное заявление Джека насчет того, что им не следует отвлекаться на посторонние дела, Дойл, опережая возражения, заявил, что пострадавшую нужно перенести в безопасное место, причем не мешкая.
Джек возражать не стал, и Дойл понял, что теперь, когда он выслушал его признание, Спаркс не хочет открыто выступать против него. Теперь у Дойла появились козыри, однако пускать их в ход следовало осмотрительно.
Престо подозвал экипаж, и по прошествии не столь уж долгого времени они вошли в «Палмер-хауз» с заднего входа; в окружении четверых спутников Дойл занес женщину в пустой служебный лифт. Когда они вышли из кабины и направились по коридору к апартаментам Дойла, из-за угла появился майор Пепперман; привычное для него восторженное выражение сменилось испугом.
— Я решил было заглянуть к вам, спросить, не желаете ли пропустить на ночь стаканчик, — пробормотал, запинаясь, он. — Привел парочку газетчиков, они дожидаются внизу, в баре…
— Простите, старина, — отозвался с улыбкой Дойл, проходя мимо него с обмякшим женским телом в руках. — Как-нибудь в другой раз.
Иннес отпер дверь. Дойл внес женщину внутрь, и остальные быстро зашли следом за ним. Выглядела их компания, мягко говоря, подозрительно. Один смуглый, почти как негр, вырядившийся щеголем, другой со зловещей ухмылкой и шрамом, достойным пирата. К тому времени, когда перед носом Пеппермана захлопнулась дверь номера, все его мысли уже занимали скандальные заголовки («СОЗДАТЕЛЬ ХОЛМСА ЗАСТИГНУТ В ЛЮБОВНОМ ГНЕЗДЫШКЕ!») и катастрофические последствия таких публикаций.
Пораскинув мозгами, Пепперман пришел к выводу, что Дойл с самого прибытия в Америку затевал что-то неподобающее: этим объясняется его странное стремление к уединению и непроницаемая сдержанность. Конечно, можно было и раньше догадаться. Чем занимаются Дойл и его спутники с той женщиной в своем номере? Майор не был гением, но сложить два и два он умел: извращенцы!
В ожидании лифта майор понурился и, досадуя, едва не ткнулся косматой головой в стену. Дернуло же его вложить деньги в это турне; теперь впору думать о том, как не потерять деньги! Придется сделать все, что в его силах, чтобы обезопасить свои вклады: никто не должен узнать о таинственных привычках Дойла, в чем бы они ни заключались. А ведь казалось, что может быть безопаснее и надежнее, чем вложение денег в турне столь знаменитого, служащего живым воплощением респектабельности английского писателя? И почему он не поставил на цирк?
Лишь после того, как Дойл уложил женщину на кушетку, ее смогли как следует рассмотреть.
Около тридцати лет, смуглая кожа, темные волосы, широкая кость, резкие черты лица; совсем не красавица, но обращающая на себя внимание и привлекательная, лицо, даже в беспамятстве, отражает стойкость и силу духа.
— Индианка, — заявил Джек, когда они с Престо внимательно ее рассмотрели.
— Вы знаете эту женщину? — спросил обоих наблюдательный Дойл.
Джек неуверенно покачал головой.
— Откуда мне ее знать? — ответил Престо. — Если только она не бывала в Лондоне, что маловероятно. Однако… что-то в ней кажется мне смутно знакомым.
Дойл откупорил флакончик с нюхательной солью, поднес ее к носу незнакомки, и та отдернула голову. Глаза распахнулись, в тревоге уставившись на лица склонившихся над ней пятерых мужчин. Дойл с невозмутимостью врача успокоил ее, представил своих спутников, рассказал, что они нашли ее на улице, объяснил, где она находится сейчас и каких последствий можно ожидать в связи с тем, что ее подвергли воздействию дурманящего средства. Женщина внимательно слушала, проявляя огромное самообладание и усиленно латая дыры в собственной памяти. Перед ее мысленным взором возник безжизненный, как мрамор, голубой глаз напавшего на нее маньяка.
Индианка говорила мало, пила воду, дивясь, что даже не помышляет о бегстве. Впрочем, она чувствовала, что никакой угрозы от этих людей не исходит. Более того, она уже выделила среди них Джека и Престо, на пытливые взгляды которых отвечала равным любопытством.
— Как вас зовут, мисс? — спросил Дойл.
Она внимательно вгляделась в его лицо, прежде чем ответить.
— Меня зовут Мэри Уильямс.
— Встречались ли мы раньше, мисс Уильямс? — поинтересовался Престо.
— Нет.
— А нет ощущения, будто мы встречались?
— Да.
— Почему вы так думаете?
Ответ был ей хорошо известен, но озвучивать его пока не хотелось.
— Откуда вы родом, мисс Уильяме? — осведомился Дойл.
Она ответила им.
— Значит, вы индианка.
— Да. Лакота.
— Правда? — оживился Иннес. — Как интересно!
Дойл сделал протестующий жест, и Иннес отступил.
— Видели ли вы напавшего на вас человека раньше? — спросил Дойл.
— Он ходил за мной по пятам с тех пор, как я приехала в Чикаго.
— Вы знаете, как его зовут? — спросил Джек.
— Нет. Я вообще ничего о нем не знаю.
— Почему вы не обратились в полицию? — спросил Дойл.
— Он ничего мне не сделал.
— И все же, вам могли бы помочь…
— Я сама могу постоять за себя.
Этим все было сказано.
— Сегодня ночью я допустила ошибку, отвлеклась, размышляя о других вещах, — продолжила индианка. — Это был единственный момент, когда он мог навредить мне.
— А другого ему и не требовалось, — указал Джек.
— Если он появится снова, я убью его. — Тон ее голоса не оставлял в этом сомнений.
— И все же вам очень повезло, что вы остались в живых, мисс Уильямс, — заметил Престо.
Он показал ей содержимое найденного в помещении склада саквояжа. Вид пыточных инструментов, похоже, не произвел на нее особого впечатления и даже не удивил (от обладателя того кошмарного пустого глаза и следовало ждать чего-то подобного), но она вынуждена была признать: да, ей повезло.
— Извините, что спрашиваю, но в данных обстоятельствах это может иметь значение: что вы делали там сегодня ночью одна? — спросил Дойл.
— Кое-кого ждала. Они не пришли. Разочарование ослабило мою бдительность. Тогда-то он и застал меня врасплох.
— Кого вы ждали? — уточнил Дойл.
— Думаю, этих двух джентльменов, — ответила она, переводя взгляд с Джека на Престо и обратно.
Эти слова, похоже, произвели эффект разорвавшейся бомбы; Дойл, Штерн и Иннес выглядели потрясенными.
— Вы так думаете? — удивился Дойл. — На каком основании?
— Пусть она скажет, — кивнул Джек. Поразмыслив, Ходящая Одиноко решила, что может признаться.
— Я видела тебя во сне. — Она пристально смотрела на Джека. — Вы оба, — она указала на Джека и Престо, — знаете, я говорю правду. Потому что сами видели этот сон.
Джек и Престо опасливо переглянулись.
— Что за сон? — спросил Престо, желая ее испытать.
— Темная башня в пустыне. Туннели под землей, алтарь или храм. Собираются шесть фигур, я среди них. И там присутствуете вы оба.
— Да, — подтвердил Джек.
— Черный демон поднимается над землей. В облике человека, чем-то похожего на него, — сказала она, указав кивком на Джека.
— Верно… Скотч. — Дойл направился к бару.
— Я присоединюсь, — заявил Лайонел Штерн.
— Мне двойной, — сказал Иннес Дойлу, когда тот налил.
— Вам снился этот сон, — утвердительно произнесла она. — Вы оба видели эту башню.
И Престо, и Джек молча, почти одновременно кивнули.
— Это началось три месяца тому назад, — продолжала женщина. — Сначала видения были редкими, но теперь приходят каждую ночь.
Джек опять кивнул. Дойл наблюдал за ним через комнату и, заметив, что в его глазах снова вспыхнул огонь, пусть лихорадочный и тревожный, подумал, что это какой-никакой, а все-таки признак жизни.
— Два или три раза в неделю, — отозвался Престо. — Просыпаюсь в холодном поту.
А вам понятно, что это значит? — спросил Джек.
— Нет, — нерешительно ответила она, решив, что вряд ли стоит пугать их своими толкованиями.
Подкрепившись выпивкой, Дойл снова вернулся к ним, вынул из кармана рисунок Иакова и показал женщине. Башня в вашем сне похожа на эту?
— Это та самая башня.
Дойл снова посмотрел на Лайонела Штерна, который залпом осушил бокал и дрожащими руками налил себе еще.
А еще она похожа на башню, которую строят в этом городе, — сказала она.
— Башня здесь? В Чикаго? — уточнил Дойл.
— Нет, башня из сна похожа на эту, но она больше и построена из черного камня.
— О какой башне речь? — запутался Дойл.
— Ее называют водонапорной или водяной башней. Там я и ждала вас. Ждала по указанию сна.
— То есть ждать нас там было велено вам во сне? — переспросил Престо.
Она медленно кивнула.
— А вы можете отвести нас туда? — подался вперед Джек.
— Да, это недалеко от того места, где вы нашли меня.
— Идем, — сказал Джек и направился к двери.
— Мисс Уильямс, вы прошли через большое испытание, я настоятельно рекомендую вам отдохнуть, прежде чем… — начал Дойл.
— Нет, — произнесла она с непреклонной решимостью в голосе и встала с кушетки.
Майор Пепперман сидел за столиком рядом с дверью; он пудрил мозги двум репортерам из Милуоки, распространяясь о мужественной притягательности и обаянии доктора Артура Конан Дойла.
— Послушайте, а не он ли это? — спросил один из репортеров, увидев мельком человека, выходившего из отеля.
— Не может быть! — торопливо заверил его Пепперман. — Дойл давно спит.
— Я все же думаю, что это был он, — стоял на своем репортер.
— Невозможно, — возразил Пепперман, улыбаясь сквозь стиснутые зубы.
Когда два такси остановились перед башней, Дойл попросил водителей подождать. Ярко и эффектно освещенная газовыми фонарями, башня была похожа на сказочный замок, вздымающийся из темноты. И Джек, и Престо сошлись на том, что она, безусловно, очень напоминает строение из их снов; Дойл достал рисунок Иакова Штерна, и они нашли множество черт несомненного сходства.
— Это объясняет рисунок, — сказал Дойл Лайонелу Штерну. — Ваш отец, должно быть, видел ее, когда участвовал в работе парламента религий.
Тем не менее Джек, Престо и Мэри Уильямсы чувствовали: что-то не так. Водонапорная башня казалась моделью или шаблоном для башни из сна: та была выше, мрачнее, более зловещая и угрожающая. И уж никак нельзя было принять центр Чикаго за пустыню. Их надежды не оправдались, тайна осталась нераскрытой.
Как вообще следовало трактовать подобное пересечение их снов? Как-то Дойл расследовал случай с тремя медиумами в разных частях мира, одновременно принимавшими одни и те же духовные послания, но каждый из них получал информацию, пребывая в состоянии транса, и то было лишь простое письменное сообщение, а не сложный, но бесспорно единый комплекс таинственных образов.
Из того, что они узнали, казалось вероятным, что этот общий сон видел и Иаков Штерн. Почему для получения этого конкретного послания были избраны эти четверо? Если насчет Мэри Уильямс, с ее даром и шаманским опытом, все было более-менее понятно, то Джек никогда не проявлял задатков медиума, хотя его брат обладал оккультными способностями и, возможно, они пробудились у Джека под влиянием наркотиков. Но уж Престо, с его рационализмом и до крайности приземленной профессией юриста, совсем не укладывался в классический образ медиума.
Другая общая нить: у каждого из этих людей есть некая связь со священной книгой, имеющей центральное значение для их религии или культуры. Правда, Мэри Уильямс ни к какой книге отношения не имела, но она принадлежала к народу, не обладавшему письменностью, а лишь устной религиозной традицией.
Ничто из перечисленного не давало ответа на самые существенные вопросы. Каков смысл и цель этого сна? Какое отношение имеет он к пропавшим книгам?
Для себя Артур решил, что, хотя ему лично, по какой-то причине, сон ниспослан не был, он может и должен найти ответы. И тем самым помочь им исполнить то, к чему призывало видение…
Дойл повернулся, посмотрел на Спаркса, стоявшего в стороне и молча глядевшего на башню, и вдруг понял, что, пока не найдет способа вернуть Джека в его прежнее состояние, у них ничего не получится.
В нескольких кварталах к западу от водонапорной башни, в то самое время, когда Дойл и остальные внимательно осматривали сооружение, Фридрих Шварцкирк сопроводил Данте Скруджса в свою контору на пятом этаже. На дверной табличке рядом с его именем значилось только одно слово: «коллекционер». В столь поздний час во всем здании признаки жизни обнаруживались лишь в конторе Фридриха. Здесь кипела бурная деятельность: с полдюжины людей в черном раскладывали книги и бумаги в коробки, которые выносили в коридор. Переднюю комнату уже расчистили: остался только массивный дубовый письменный стол в центре. На нем стоял телеграфный аппарат, от которого тянулась полоска бумаги с точками и тире принятого сообщения.
— Я только что вернулся из зарубежной деловой поездки, — сообщил Фридрих. — И, как можно увидеть, мистер Скруджс, нахожусь в процессе передислокации своего штаба.
Данте кивнул, улыбнулся и промолчал. Еще в экипаже он для себя решил, что чем меньше задавать Фридриху вопросов, тем лучше; от этого человека исходила аура уверенности и силы, отчего Данте чувствовал себя тупым как пень, но в то же самое время ощущал заботу — как о любимой собаке. И голоса продолжали твердить, что ему не о чем тревожиться: можно расслабиться и ввериться этому человеку, который позаботится о его безопасности. В компании Фридриха Данте чувствовал себя тепло и уютно, как змея в спальном мешке.
Даже не подумав представить Данте остальным сотрудникам, Фридрих оставил его одного, а сам направился руководить работой во внутреннем помещении, отрывисто выкрикивая указания на немецком языке.
Когда один из этих людей с коробкой в руках проходил мимо него по коридору, Данте приметил на внутренней стороне сгиба его левой руки, как раз под линией закатанного рукава, странную татуировку: разорванный круг, пронзенный тремя зигзагами.
Чтобы пропустить еще двух человек, толкавших нагруженную коробками тележку, Данте пришлось посторониться, и он, ненамеренно оказавшись рядом со столом и полоской телеграфной бумаги, не устоял перед искушением взглянуть на символы: как-никак ему довелось послужить в армии телеграфистом. Он успел разобрать фразу: «ДОСТАВИТЬ КНИГУ НЕМЕДЛЕННО», — когда услышал скрип половицы. Вошел Фридрих.
Данте отпрянул от стола, опустил голову и с видом полнейшей невинности уставился на носки своих башмаков. Немец прошел мимо него и уселся за стол.
— Шалунишка, — промолвил Фридрих, шутливо погрозив ему пальцем.
Данте хихикнул и смущенно улыбнулся, признавая свою провинность.
— Ты шалун, мистер Скруджс, непослушный мальчик.
— Да, сэр.
— Непослушных мальчиков порой наказывают, — заметил Фридрих, взяв телеграфную ленту и быстро просматривая ее между изящными пальцами.
Данте чувствовал себя растерянным и туповатым, но при этом не испытывал ни малейшего страха. Немец закончил читать ленту, поднес к ней спичку, затем бросил горящую полоску на пол, после чего взялся за ключ и начал отстукивать на телеграфе послание.
Глаза Данте сузились, дрожь возбуждения пробежала по его телу, когда до него, пусть при неполном понимании некоторых слов, дошел смысл сказанного.
— Да, сэр. Весьма заманчивое.
— Мы набираем рекрутов по всему миру, — пояснил Фридрих, — но лишь немногие соответствуют нашим высоким требованиям. Однако после долгих наблюдений я могу сказать с уверенностью: Данте Скруджс подходит нам по всем статьям.
— А как вы меня вообще нашли?
— У нас повсюду глаза и уши, и люди, обладающие интересующими нас качествами, непременно попадают в наше поле зрения. Некоторое время за ними наблюдают, присматриваются, изучают и, если находят кандидата достойным, переходят к той стадии, на которой мы находимся сейчас.
Данте сглотнул: он чувствовал себя маленьким и исполненным изумления, словно ему явился и коснулся его спустившийся с небес ангел.
Закончив выстукивать сообщение, Фридрих наклонился, вырвал телеграфные провода из стены и вручил аппарат Данте.
— Могу я, если тебя не затруднит, попросить положить это в коробку?
— Конечно.
Данте огляделся по сторонам: коробок в комнате не осталось.
— Э-э…
— Там, — сказал Фридрих, указав на внутренний кабинет. Он выгребал бумаги из ящиков стола и на Скруджса не глядел.
Данте кивнул, прошел с телеграфным аппаратом за дверь и тут же оказался схвачен дюжиной рук; его подхватили и положили навзничь на письменном столе. Сначала Данте показалось, что он не может разглядеть лиц нападавших из-за того, что сквозь жалюзи просачивается лишь смутный свет, но потом понял, что они в масках. Черных масках, с прорезями для глаз. Руки в перчатках закрыли ему рот, заглушив рвущийся крик. Побуждаемый выбросом адреналина, он отчаянно забился, но оказался бессилен сдвинуться хотя бы на дюйм.
Коровы на скотобойне — вот что пришло ему на ум: головы, просовывавшиеся сквозь решетку, ожидающие, когда кувалда обрушится на их черепа. Что это за запах? Что-то едкое, горячее, с примесью серы.
Лицо Фридриха появилось над ним: теперь он не улыбался, но выглядел суровым и целеустремленным. Наклонившись, немец вытащил из кармана брюк Данте его собственный нож, в то время как сильные руки его приспешников закатали пленнику рукава. С закрытым ртом он замычал от ужаса, его мочевой пузырь непроизвольно опорожнился.
Фридрих осмотрел нож и прочел надпись на клейме производителя: «Зеленая река. Вайоминг». Как приятно. Эти ножи — одни из лучших в мире. Если уж играть на скрипке, то пусть это будет Страдивари.
О чем, черт возьми, он толкует? Что ему нужно? Что они собираются с ним делать? Взгляд Данте дико метался по комнате. Где голоса? Почему ему никто не помогает?
Фридрих расстегнул пуговицы на штанах Данте и слегка пробежал острием ножа по его промежности.
— Ты когда-нибудь задумывался о том, что испытывали женщины, которых ты убивал, мистер Скруджс? Что они должны были чувствовать, когда ты проделывал свою работу? Низменный ужас? Страх смерти? Боль, когда ты наносишь первые разрезы? Я видел памятные кусочки, которые ты держишь в своей квартире; ты весьма придирчиво отбираешь сувениры. Меня это заинтересовало. Скажи, как коллекционер коллекционеру, каким образом ты производишь отбор? Что побуждает тебя сохранить одно и выбросить другое? Внешний вид, тактильные ощущения? Форма или текстура? Функция? Может быть, ты не знаешь или не задумывался над этим, — да, пожалуй, что так. Это просто магия. Плоть говорит с тобой, и ты просто вынужден внимать ее зову. Да, подозреваю, что так всегда и было. Когда звучит этот голос, ты обязан слушать и повиноваться. Данте скулил и стонал.
— Расслабься, — разве не это ты говорил всегда своим девушкам вначале?
Он легонько потыкал лезвием; Данте почувствовал, как тонкая струйка крови сбежала вниз и собралась лужицей между его бедер. Фридрих наклонился рядом с его ухом и заговорил вкрадчиво, почти шепотом:
— У каждого удовольствия есть своя цена, за каждый грех есть своя награда. Ритуалы инициации, древние и таинственные, непостижимы для нас подобно лику Бога. И все же мы продолжаем их исполнять, потому что именно так производится прием в наше братство. Ты крещен и вновь рожден в воде собственной крови и страха. Никаким другим образом ты не можешь стать полезным для нас; только так можешь ты стать более полезным, чем когда-либо себе представлял. Имей в виду, что отныне смерть всегда смотрит тебе в затылок, ибо братство не терпит неповиновения. Насилие может быть применено к тебе с быстротой мысли, а твои собственные мысли тебе уже не принадлежат. Твой разум и дух принадлежат высшей силе. Служение всегда было твоей целью и теперь стало твоей реальностью. Поверь, что твоя жизнь привела тебя сюда вовремя, и ты получишь именно то, чего желал всегда, тогда как от тебя требуется лишь признание этого факта и полная покорность.
Фридрих снова кольнул Данте ножом, вызвав более сильное кровотечение.
— Стань одним из нас и живи вечно.
Страшная боль пронзила Скруджсу левую руку, и когда он, наполовину ослепленный слезами, взглянул туда, то увидел дымок, еще поднимавшийся на том месте бицепса, куда был приложен раскаленный металл, и оставшееся клеймо — ожог в виде кружка, пронзенного тремя зигзагами.
Сознание покинуло его.
ГЛАВА 11
Каньон Черепа представлял собой не более чем скопище жалких лачуг, разбросанных вокруг истощившегося серебряного рудника. Некогда его население достигало аж трехсот пятидесяти человек, но потом жила иссякла, и железная дорога решила не тянуть ветку к этому бесперспективному поселению. В последнее время число постоянных жителей сократилось до двух человек, шестидесятипятилетних братьев-близнецов Барбоглио, старателей, живших тем, что им удавалось соскрести со стен в заброшенной шахте. Остальные обитатели городка были временными работниками, посменно приезжавшими для обслуживания станции дилижансов и здешней гостиницы, сущего клоповника, но единственного места, где могли заночевать путники.
Накануне вечером, с прибытием «Антрепризы», население городка выросло до тридцати одного человека. Гостиница всех вместить не смогла, так что рабочим сцены и молодым актерам пришлось заночевать в фургонах. Вообще же там собрались даже тридцать два человека, если считать Фрэнка Макквити, который объявился как раз перед рассветом и нашел себе местечко среди скал, откуда через прицел его ружья для охоты на бизонов хорошо просматривались городок и гостиница. Оставалось лишь дождаться появления китайца.
Пять фургонов, один из них грузовой, припарковались позади гостиницы, тягловых животных разместили в конюшнях. Едва первые солнечные лучи коснулись утесов, закопошились люди, над гостиничной трубой появился дымок. Оленья Кожа поплотнее закутал плечи в попону, очень жалея, что не находится внизу, перед огнем, с кружкой горячего кофе в руках. К тому же он так проголодался, что, когда порыв ветерка донес что-то похожее на запах бекона, у него свело желудок.
По ночам в пустыне стоял собачий холод. Фрэнк в пути промерз до костей, и если раньше, в молодости, переносил это легко и отогревался быстро, то сейчас дело обстояло иначе: чертов холод буквально угнездился в его косточках. Еще на полпути от Викенбурга он решил, что, пожалуй, слишком стар для всего этого дерьма и, может быть, зря не отправился в Сонору. И вообще, его грызла досада: это ведь сколько чудесных, ясных, безоблачных дней своей жизни он бездарно потратил таким образом, на какой-нибудь высотке, в ожидании того, что из дома, пещеры или вигвама появится какой-нибудь ничего не подозревающий придурок, чтобы Фрэнк мог пустить в него пулю. Такого рода ожидание приводило к нездоровому копанию в себе, каковым за пять лет в каталажке он наелся по горло. Нет, эта долбаная работенка не для него; единственное, чего ему хотелось в столь ранний час, — это хорошая, теплая койка и бабенка с крепкими сиськами под боком. Впрочем, мысль о том, что от подобной благодати его, возможно, отделяет всего один выстрел, помогала не заснуть.
Когда в гостинице зазвонили к завтраку, актеры и вспомогательный персонал стали выбираться из своих фургонов, причем молодые артисты, заспанные, с опухшими физиономиями и затекшими конечностями, все равно пытались держаться самоуверенно и с достоинством, что свойственно людям, привыкшим работать на публику. Впрочем, отливая в кустах, они и не подозревали, что зритель, в лице Фрэнка, у них и вправду имеется.
Народ в труппе был самый разнообразный. Но китайцев не наблюдалось.
Прошло полчаса, завтрак закончился; конюхи вывели и запрягли лошадей, а из гостиницы стали выходить женщины и актеры постарше. Макквити внимательно рассмотрел в окуляр каждое лицо; четыре женщины, двенадцать мужчин — все белые — забрались в три из четырех фургонов; один грузный, длинноволосый малый, который вел себя так, будто был тут начальником, сел на козлы фургона, в котором, по догадкам Фрэнка, везли реквизит. Караван, похоже, готов был тронуться; задержка произошла из-за того, что в пятый, самый маленький фургон так никто и не сел.
Наконец из гостиницы вышли еще три человека. Фрэнк едва заметно подался вперед, положил палец на спусковой крючок и приклеился глазом к окуляру. Темноволосая женщина — настоящая красавица, долговязый мужчина в темном официальном костюме, а между ними согбенная фигура с длинной белой бородой в весьма странном облачении: круглой шляпе, черном костюме и длинном черном плаще. Эти двое, поддерживая под руки, подвели чудака к последнему фургону и помогли ему взобраться.
Что-то в нем было не так; Фрэнк напряженно искал детали. Лица старца, между бородищей и шляпой, было не разглядеть, а когда он забирался сзади в фургон и плащ колыхнулся, сбоку на его белой рубашке открылось темное пятно. Уж не кровь ли? Стоит ли ему рискнуть?
Палец плотнее лег на спусковой крючок.
«Подумай хорошенько, приятель!»
— Молли, это ты?
«Ты все еще каторжник, и твоему делу ни на йоту не поможет, если ты проделаешь дырку не в том человеке на глазах у двадцати свидетелей».
Он подался назад.
Зазвучали громкие голоса, и Фрэнк перевел окуляр на звук. Длинноволосый хвастун соскочил с козел грузового фургона, размахивая руками, и принялся орать на темноволосую женщину, которая тоже в долгу не осталась. Слов с такого расстояния было, конечно, не разобрать, но то, что разговор шел на повышенных тонах, было очевидно. Наконец мистер Волосатик поджал хвост и убрался к себе на козлы, а чернявая красотка взобралась на задок того фургона, куда они засунули старика. Похоже, эта актерка — особа с характером.
Фургоны начали выкатываться из каньона и подниматься по склону к дороге, ведущей на запад. Владелец конюшни в Викенбурге, сдавший им в аренду фургоны, сказал Фрэнку, что актеры направляются в религиозное поселение в пустыне, место под названием Новый город, в двадцати пяти милях к северо-северо-западу от Каньона Черепа. Городок действительно новый, возник несколько лет назад и еще не нанесен на карту, но растет быстро. Тамошние святоши не мормоны и, по всей видимости, христиане, но ничего больше об их взглядах владелец конюшни сказать не мог. Клиентами они были добросовестными, платили всегда полностью и в срок, казались вполне безобидными, хотя и несколько эксцентричными, как и все фанатики. Вроде бы они там у себя в пустыне строят из добываемого в горах камня какой-то замок.
Фрэнк прикинул, что в лучшем случае, то есть если они точно последовали его инструкциям и не заплутали в пустыне, волонтеры доберутся до Каньона Черепа не раньше второй половины дня. Он не мог ждать так долго. Может быть, китайца с этой компанией и нет, но инстинкт подсказывал, что стоит пристальнее приглядеться к этому старику в последнем фургоне; в конце концов, это актеры, а актеры могут вытворять с гримом все, что угодно.
Имелась у него, хоть он и не хотел в этом признаваться, и еще одна причина следовать за ними — желание присмотреться поближе к еще одному пассажиру из последнего фургона. Та темноволосая красотка заставила его глупое сердце забиться, как барабан. И она была похожа на Молли, точно ее родная сестра!
Фрэнк вылез из укрытия, сел на лошадь, поехал к гостинице и задал несколько вопросов. Нет, старика никто толком не рассмотрел. Один малый, правда, сказал, что он похож на еврея: такие порой приезжают из Старого Света, и на востоке их видят довольно часто. Тут, конечно, возникал вопрос, какое отношение старый еврей может иметь к театральной труппе и как оказался с ней посреди пустыни, но об этом узнать было не у кого. Вроде бы старика лихорадило, служителей гостиницы предупредили, что болезнь может быть заразной, и они держались от него подальше. А он как завели его в комнату, так оттуда и носа не высовывал.
Черноволосая женщина? Красавица, не правда ли? Она заботится о больном еврее, она и тот тощий малый. Кто-то сказал, что ее зовут Эйлин.
Есть ли там, куда направляются актеры, телеграф? Да, сэр.
Фрэнк оставил в гостинице запечатанное послание с указанием передать волонтерам, когда они приедут, чтобы отряд ждал в Каньоне Черепа, пока не получит по телеграфу дальнейшие указания.
Да, и если кто-то из этой братии спросит, то он будет очень признателен, если им скажут, что Оленья Кожа уехал на северо-восток, в сторону Прескотта.
Фрэнк покормил свою лошадь, съел остывший завтрак и направился на запад, к Новому городу.
Когда в тот вечер в одиннадцать часов Дойл, Джек и компания прибыли в контору Фридриха Шварцкирка, они нашли дверь открытой, а две комнаты пустыми. Четверо, каждый из которых был в своем роде детективом, — Джек, Дойл, Престо с его цепким взглядом судебного юриста и Ходящая Одиноко с ее навыками следопыта — обшарили там каждый дюйм, в то время как Иннес и Лайонел Штерн несли караул в коридоре.
Осмотр показал, что контора была покинута не так уж давно, в тот же вечер. Следы сожженной бумаги в корзине для мусора, моток телеграфной ленты в выдвижном ящике, пыльные очертания предмета, вынутого из письменного стола, вырванные из гнезд провода. Джек пришел к выводу, что здесь работал телеграфный аппарат, незаконно подключенный к внешней линии.
Ровный слой пыли на полках во внутренней комнате подсказал, что книги, там хранившиеся, никогда не перемещали, пока не унесли вовсе. Престо высказал предположение, что они были выставлены исключительно напоказ.
От письменного стола поменьше, стоявшего в дальней комнате, как установила Мэри Уильямс, исходил запах человеческой мочи. Она также обнаружила следы свежей крови в древесине столешницы, и, хотя окна были оставлены открытыми, в воздухе витал неприятный смрад обугленной плоти. В течение последнего часа здесь происходило что-то отвратительное и странное.
Дойл пришел к выводу, что эта контора существовала в качестве прикрытия деятельности похитителей священных книг. А значит, к этому причастен Фридрих Шварцкирк, уцелевший член группы, которая напала на них на борту «Эльбы». Правда, оставалось непонятно, какое отношение это имело к общему сну, особенно в связи с тем, что Шварцкирк означает не что иное, как «черная церковь». В этом отношении, равно как и в том, куда скрылись преступники, оставалось лишь строить догадки.
— Давайте зададимся вопросом, — сказал Дойл, когда они снова вышли наружу. — Если они и прикрыли свою лавочку, следует ли из этого, что их здесь больше ничего не интересует?
Всем одновременно пришла в голову одна и та же мысль: их вполне можем интересовать мы, и совсем не исключено, что за нами наблюдают прямо сейчас.
Налетевший с озера холодный ветер заставил их поднять воротники.
— Ребе Брахман… — с тревогой начал Джек.
— Они хотели показать ему фальшивую книгу, — закончил его мысль Престо.
— Дойл, ты, мистер Штерн и мисс Уильямс не мешкая возвращайтесь в гостиницу, — распорядился Джек, как будто в нем пробудилась прежняя властная энергия. — Престо, Иннес и я нанесем повторный визит в синагогу Брахмана.
Джек запрыгнул в первый поджидавший экипаж; Престо и Иннес последовали за ним.
— Книгу заберите к себе в комнату, не открывайте дверь никому до нашего возвращения.
Когда необходимо действовать, Джек возвращается к жизни, тогда как в остальное время он инертен, как восковая фигура. Дойл бросил взгляд на севшую рядом с ним во второй экипаж Мэри Уильямс, и в голове его сформировалась идея.
В окне над колоннадой синагоги горела одна единственная лампа.
— Это жилые помещения Брахмана, — пояснил Джек. — Следующее окно — его библиотека, откуда была похищена Тикуней Зогар.
— Внушительная постройка, — заметил Иннес, осматривая фасад здания.
— Похитители воспользовались задним входом, — указал Престо.
— Там они и предпримут следующую попытку, — подытожил Джек.
Все трое стояли в тени, на другой стороне улицы. Направляясь сюда, они заскочили в гостиницу, и Джек захватил саквояж, полученный им от Эдисона.
— Кто-то там есть, — сказал Иннес, указав на освещенное окно.
Между лампой и тенью окна показалась фигура; чья именно, было не разобрать, однако, судя по росту и ширине плеч, это не мог быть семидесятипятилетний раввин. В руках у нее была большая книга.
Джек отпер саквояж и, держа содержимое подальше от любопытных глаз своих спутников, извлек оттуда тяжелое продолговатое приспособление, похожее на бинокль, но снабженное креплениями, позволявшими носить прибор на голове как своего рода шлем. Надев его, Джек стал похож на огромного жука.
Некоторое время он молча наблюдал за окошком сквозь окуляры. Престо и Иннес за его спиной неуверенно переглядывались.
— Э-э… видишь что-нибудь? — спросил Иннес.
— Да, — сказал Джек, поводя головой из стороны в сторону.
— Что-нибудь… конкретное? — спросил Престо.
Джек замер, затем снял оптическое устройство, положил обратно в саквояж и закрыл его, невероятно раздражая Иннеса.
— Следуйте за мной, — велел он.
Они перебежали улицу и обогнули синагогу. У задней двери Джек извлек из кармана куртки набор инструментов и вручил квадратную коробку Престо. Снова открыв саквояж, он достал какую-то штуковину величиной с обувную коробку с округлым серебристым куполом, внутри которого находилась стеклянная лампочка. Купол был не цельным, а состоял из набора подвижных фрагментов, которыми можно было манипулировать, чтобы увеличить или уменьшить отверстия вокруг лампочки. Держа устройство в одной руке, Джек вручил саквояж Иннесу.
— Направь отверстие на замок и держи его ровно.
Престо выполнил его указание. Джек сузил отверстие, нажал маленький тумблер на боку коробки; послышалось тихое гудение, и спустя мгновение тонкий колеблющийся луч света, вырвавшись из отверстия, осветил пространство вокруг замочной скважины.
— Господи! — прошептал Иннес. — Что это?
— Впечатляет? — спросил Джек, опустившись на колени со своими отмычками и начав работать с замком.
С тихим щелчком замок поддался. Джек повернул дверную ручку и мягко толкнул дверь в темноту; скрипнули дверные петли.
— Выключите свет.
Престо выключил свет. Джек снова достал и надел оптический прибор.
— А нам точно не следовало просто позвонить в дверной колокольчик? — прошептал Иннес.
Джек приложил палец к губам, призывая к молчанию, и они стали медленно пробираться внутрь. Иннес и Престо двигались на ощупь, держа руку на плече шедшего впереди. Джек провел их через первое помещение — кухню и остановился под сводом. Иннес и Престо ждали, пока приспособятся их глаза, но тьма оставалась столь же непроницаемой, как и окружавшая их гнетущая тишина.
Взяв у Престо коробку, Джек быстро включил и выключил лампочку; в мимолетном свете они увидели лестницу в центральном холле, которая вела на второй этаж. Двойные двери из холла находились слева от них, а стоявший на полу рядом храмовый семисвечник обозначал вход собственно в синагогу. Джек снова двинулся вперед и остановил процессию уже у подножия лестницы.
Наверху кто-то ходил, причем в мягкой обуви, очень стараясь, чтобы его шаги по ковру не были слышны. Джек прикосновением дал им понять, чтобы они остались на месте, а сам двинулся вверх по лестнице.
Время остановилось; Иннес и Престо, не решаясь шевельнуться, ощущали присутствие друг друга лишь по дыханию. Чтобы сориентироваться, Иннес протянул руку и коснулся стены возле лестницы, где, пошарив, нащупал круглую ручку выключателя.
Наверху снова послышались шаги, а в следующее мгновение раздался грохот падения. За ним последовал шум борьбы.
Иннес включил свет.
Две фигуры в черном с грохотом скатились вниз по лестнице и на миг замерли, ослепленные светом люстры.
Престо выхватил рапиру из ножен-трости и ринулся им навстречу. Первый из незнакомцев перепрыгнул через перила, упруго, по-кошачьи приземлился на ноги и с черной сумкой в руках метнулся к выходу. Второй вытащил из рукава нож. Престо с большой ловкостью выполнил выпад, пронзил человеку в черном ладонь, а когда тот выронил нож, нанес ему удар в челюсть. Незнакомец отлетел, ударился затылком о балюстраду и упал без чувств.
Иннес вылетел за дверь спустя миг после человека с сумкой, но его уже нигде не было видно; решив, что разделяться сейчас было бы неразумно, он вернулся в помещение и запер дверь.
Поднявшись наверх, Престо обнаружил на покрытом ковром полу третьего человека в черном, валявшегося со сломанной шеей. С клинком наготове он подкрался к полуоткрытому проходу, где продолжала гореть лампа, которую они видели снаружи.
Иннес, сжав кулаки, осторожно переступил через неподвижное тело, но успел сделать лишь два шага вверх по лестнице, когда упавший грабитель вскочил и бросился наутек. Младший Дойл перемахнул через перила и в прыжке обрушился прямо на спину беглеца, отшвырнув его к стене. Его противник, коренастый и мускулистый, бешено завертелся, стараясь сбросить всадника, как лошадь на родео. Однако Иннес сжал шею неприятеля мощным захватом и закричал, призывая на помощь.
— Держись! — отозвался Престо.
Человек в черном пятился назад, ударяя Иннеса о стену, пока они не ввалились через открытую дверь в молитвенный зал, где рухнули на пол в центральном проходе. Коренастый противник оказался сверху. Под тяжестью его тела у Иннеса перехватило дыхание, и пока он, приподнявшись на четвереньки, пытался набрать воздуха, а Престо спешил ему на выручку, фигура в черном уже исчезла в глубине помещения, откуда донесся звон разбитого стекла.
— За ним! — выдохнул Иннес, жестом указывая направление.
Престо, включив фонарь, бросился в погоню; он забежал в хранилище, осторожно прокрался мимо ковчега, где хранилась Тора, направил свет на колыхавшуюся занавеску и вонзил в нее свою рапиру. После чего отдернул занавеску в сторону и обнаружил за ней разбитое окно, в которое и выскочил человек в черном.
К возвращению Престо Иннес уже сидел, почти выровняв дыхание.
— А вы ловко умеете управляться с этой штуковиной, — заметил Иннес, кивнув на трость-клинок Престо.
— Три года подряд был чемпионом Оксфорда по фехтованию. Правда, никогда раньше никого ею не пронзал. Намеренно, я хочу сказать.
Они быстро взбежали по лестнице в освещенную лампой комнату.
Тело ребе Брахмана мирно лежало в кресле у стола, навалившись на столешницу, как будто за работой старика сморила усталость и он решил отдохнуть. Горевшая лампа освещала его открытые глаза, белый пергамент его кожи.
Джек, когда вошли остальные, стоял напротив, изучая письменный стол.
— Сбежали?
— Двое из них, — сказал Престо.
— Не без повреждений, — добавил Иннес, остро чувствуя свои.
— Предполагаю, это ваша работа, — сказал Престо, плавно опустив клинок в трость. — Тот, что в холле.
Джек кивнул.
— Надо же! — восхитился Иннес. — Свернуть шею голыми руками! Блестящая работа.
— Никудышная, — холодно возразил Джек. — Не собирался его убивать. От мертвеца нет никакого толку.
Иннес только сейчас заметил Брахмана.
— Господи, он тоже умер?
— Вижу, дар к дедуктивному мышлению сильно развит во всем вашем семействе.
— Они убили его? — спросил Иннес, слишком ошеломленный, чтобы заметить насмешку.
— Смертельная инъекция, — ответил Джек, указав на красную метку на руке раввина. — Тот же метод они использовали, чтобы убить Руперта Зейлига на борту «Эльбы».
— Бедный старик, — вздохнул Престо, искренне опечалившись. — Двенадцать внуков, так, кажется, он говорил.
— Артур склоняется к мысли о том, что Зейлига они просто до смерти напугали, — сказал Иннес.
— Артур ошибся, — раздраженно отреагировал Джек. — Эта инъекция создает впечатление сердечного приступа, и именно в этом они и хотели убедить нас. Идите осмотрите того, что в холле. И будьте начеку: вдруг нападавшие вернутся. А мне тут есть чем заняться.
— Если не будет возражений, я немного задержусь, чтобы почтить ушедшего, — отрывисто произнес Престо. — Он был хорошим человеком и того заслуживает.
Джек уставился на него. Иннес тоже, дивясь этой его внезапной вспышке.
— И еще: никому не приходит в голову, что, не задержись мы, чтобы дать Джеку возможность забрать этот чертов саквояж, Брахман мог остаться жив?
Джек, побагровев, уставился в пол. Иннеса поразило столь пылкое негодование, хотя он готов был признать, что гнев в данном случае оправдан. Престо бережно закрыл ребе Брахману глаза, опустил на миг взгляд, беззвучно прочел молитву, перекрестился и вышел из комнаты. Иннес направился было за ним, но Джек неожиданно попросил его остаться.
— Зачем?
— Нужно.
Иннес медленно кивнул, заложил руки за спину — так обычно делал, размышляя, Артур — и неторопливо подошел к столу со стороны Джека.
— Нес ли кто-то из тех беглецов что-нибудь в руках? — осведомился Джек.
— У одного была черная сумка, — сказал Иннес и спохватился. — Так это…
— Поддельная Зогар, — подтвердил Джек его догадку. — Они показали книгу ему, чтобы узнать мнение специалиста. Значит, у них были сомнения относительно ее подлинности.
— Маловероятно, чтобы ребе пошел им навстречу. Наверняка он отказался; я хочу сказать, зачем еще было им его убивать?
— Ну, они могли это сделать, услышав внизу наши шаги… но нет, думаю, он ничего им не сказал.
Джек подошел поближе к телу.
— Брахман работал за этим столом, когда услышал, что они вошли; есть свежие чернильные отметины на его ладони, чернильница оставлена открытой. На какую мысль это наводит?
Иннес призадумался.
— Ну, он, как и было замечено, работал….
— Нет, — оборвал Джек, досадливо закрыв глаза. — Что это говорит о состоянии его стола?
Иннес оглядел место происшествия, нервничая, как студент на итоговых экзаменах.
— Здесь не видно бумаг. Возможно, он что-то спрятал.
— В такое место, которое даже эти профессиональные воры не смогли легко найти. Где оно может находиться?
Молодой человек, нахмурившись, медленно обвел взглядом комнату, задумчиво кивая, прежде чем признался:
— Не имею ни малейшего понятия.
— Будем исходить из того, что в распоряжении ребе с того момента, как он услышал чужие шаги, и до появления этих людей в комнате было в лучшем случае десять секунд.
— Значит, где-то под рукой, в самом столе?
— Там я уже искал. Тщательно.
— Неплотная половица? Под ковром?
— А не слишком ли это очевидно? — буркнул Джек, скрестив руки на груди.
«Он меня испытывает. Артур рассказывал, что это особенный человек».
Он изучил стол, заглянул в отделения для бумаг, пытаясь представить себе, куда сунул бы их в крайней спешке. Внимательно рассмотрел чернильницу. Поднял пресс-папье, нашел сбоку щель.
— Ага!
— Нет, я туда смотрел, пусто, — сказал Джек.
Иннес отступил назад, для лучшего обзора подбоченился и… локтем сбил со стола лампу. Упав на пол, она разбилась вдребезги, маленькие язычки пламени принялись расползаться по лужице пролившегося масла. После того как их затоптали, комната погрузилась во тьму.
— Прошу прощения.
Джек включил портативный фонарь, осветивший разбитые осколки на полу.
— Вот дело и сделано.
— Я же извинился…
— Я не про свет. Я про найденные бумаги.
Иннес посмотрел вниз и действительно увидел бумаги среди осколков лампы.
— Ну, этого следовало ожидать! — воскликнул Иннес, обрадовавшийся тому, что оправдал доверие. — Я имею в виду, лампа прямо под рукой. Секунда — и все спрятано.
Джек поднял бумаги, поднес к свету и стал их изучать.
На одном листке был напечатан список участников парламента религий. Другой листок содержал написанные от руки заметки.
— Все в порядке? — спросил Престо, вернувшись.
— В полном, — ответил Иннес, безуспешно пытаясь разобрать текст записки через плечо Джека.
— Почему вы стоите в темноте?
— Я уронил лампу. Нечаянно сбил ее на пол.
— У этого человека в холле клеймо на внутренней стороне левой руки: кружок, пронзенный тремя линиями. А что это вы там раздобыли? — спросил Престо, подойдя поближе.
— Ответ, который искали. Увы, ценой жизни Брахмана.
— Я хочу узнать ваше мнение о моем друге Джеке, — осторожно начал Дойл.
Ходящая Одиноко долго смотрела на него. Потом кивнула.
— Он очень болен.
— Можно мне узнать, в чем дело?
Женщина понимала озабоченность этого человека состоянием своего друга и не хотела расстраивать его без нужды. А потому ответила с оглядкой, тщательно подбирая слова:
— Я вижу в нем болезнь. Это как инородное тело или… тень здесь. — Она указала на свой левый бок. — В нем она очень сильна.
Они сидели перед камином в апартаментах Дойла в «Палмер-хаузе». Индианка устроилась, скрестив ноги, на полу, поближе к огню, Дойл — в кресле, смакуя бренди. Выбившийся из сил Лайонел Штерн прилег и заснул. На столике между ними стоял ларец с книгой Зогар.
— Вы говорите как доктор, мисс Уильямс, — заметил Дойл.
— Меня обучал мой дед, он имел могучий дар целителя. Но наше врачевание сильно отличается от вашего.
— В каком смысле?
— Мы считаем, что болезнь приходит извне и входит в тело; она может прятаться там долгое время и расти, прежде чем даст о себе знать.
— Каким образом? Я сам доктор, — промолвил Дойл, неподдельно заинтересованный и решивший, что, рассказав побольше о себе, сможет заручиться ответным доверием. — Точнее сказать, меня обучали на доктора. Правда, по моему разумению, врачевание действительно требует некоего особого внутреннего таланта, каковым сам я, увы, похвастаться не вправе. На поприще медицины я работал старательно и добросовестно, но все-таки эта стезя не для меня.
— Значит, вместо этого вы стали писать книги.
— Нужно же чем-то зарабатывать на хлеб. А вы, значит, среди своих считаетесь лекарем?
И снова Ходящая Одиноко ответила не сразу, хотя, в целом не доверяя белым, к этому белому человеку почему-то отнеслась иначе. Разумеется, он, как и все они, понятия не имел относительно сущности ее умений, но отнесся к ее словам с непривычным уважением. Кроме того, он, опять же в отличие от большинства белых, обладая несомненными силами, похоже, не испытывал потребности ими похваляться. Интересно, много ли таких людей в его стране? До сего случая англичан ей встречать не доводилось.
— Да, — прозвучал наконец ответ.
— И что, болезнь моего друга видна так ясно?
— Более того, его жизни угрожает опасность.
Дойл выпрямился в кресле: ее слова он воспринял вполне серьезно.
— Стало быть, это физический недуг.
— Сейчас болезнью поражен его дух, но однажды проникнет в его тело. Скоро.
— А можно его исцелить, пока этого не произошло?
— Трудно сказать: мне нужно получше к нему присмотреться.
— Но все-таки это возможно?
— Мне не хотелось бы говорить сейчас.
— А каким способом можно излечить такую болезнь?
— Убрав ее из больного.
— Но как это делается?
— У нас принято, чтобы лекарь изгонял недуг из тела больного, принимая его в свое тело.
— Создается впечатление, что это может представлять опасность для самого лекаря.
— Да.
Дойл внимательно смотрел на нее — серьезная, искренняя, доброжелательная женщина. Невольно вспомнились хвастливые, самодовольные разглагольствования Рузвельта, считавшего индейцев тормозом на пути прогресса. Его даже передернуло при мысли о тех дурацких клише, по которым судят другие народы, хотя и сам он, наверное, бывал в плену стереотипов. Но взглянуть хоть на эту Мэри — да, она совсем другая, и внешне и внутренне, но это не основание, чтобы бояться ее или презирать. И он, несмотря на полученное им традиционное медицинское образование, искренне поверил, что она обладает силой исцелять.
— А что нужно делать с болезнью дальше, после того как она изгнана из больного?
— Я посылаю ее куда-нибудь в воздух, воду или землю. Иногда в огонь. Это зависит от того, какая болезнь.
Дойл припомнил рассказы Джека про энагуа в Бразилии.
— А травы, корни и все такое — они используются у вас, чтобы составлять снадобья?
— Да, — сказала она, удивившись, что он знает это. — Иногда.
— А что вызывает болезнь такого типа, раз мы признаем, что она приходит извне?
— Когда мир вокруг нездоров, он порождает больше болезней. Они выходят из мира и входят в людей.
— А как становится больным мир?
— Люди сделали его таким, — простодушно ответила она. — Когда болезнь входит в них, она лишь возвращается туда, откуда пришла.
— Выходит, до появления человека мир был здоровым?
— Я бы сказала так: он пребывал в равновесии.
— Выходит, если человек заболевает, — доверительно глядя на нее, продолжил свои расспросы Дойл, — это лишь отражение того, что уже находится у него внутри?
— В большинстве случаев это так.
— Мисс Уильяме, я прошу сказать мне откровенно: есть ли шанс вылечить моего друга?
— Трудно сказать. Начать с того, что я не знаю, хочет ли этого он сам.
— Как это?
— Иногда человек настолько сживается с болезнью, что она кажется ему реальнее его самого.
— Это то, что случилось с моим другом?
— Думаю, что да.
— Значит, его нельзя исцелить. Никто не может.
— Нет, если эта привязанность так сильна. Нельзя, пока он сам не решит, чего он хочет. А он слишком любит смерть.
«А ведь она, несомненно, видит его насквозь, — констатировал Дойл, допивая свой бренди. — Да, пожалуй, Джека можно диагностировать как безумца с точки зрения канонов любой медицины. Остается лишь посмотреть, способна ли хоть какая-то медицина вернуть ему здоровье».
Резкий стук в дверь заставил их встрепенуться. Артур осторожно приоткрыл ее.
— Послушайте, Дойл, нам нужно поговорить, — заявил с порога Пепперман, судя по смертоносному выхлопу, основательно принявший на грудь.
— Прошу прощения, майор, придется подождать до утра…
Но не успел Дойл отреагировать, как Пепперман вставил гигантский сапог в щель, отжал дверь пошире и шагнул внутрь, где обнаружил Ходящую Одиноко у камина и Лайонела Штерна на кушетке.
— Я так и знал! — воскликнул импресарио, указав пальцем на женщину. — Вы затеваете здесь что-то неподобающее, мистер Дойл. Я буду настаивать на своем праве быть информированным…
— Майор, пожалуйста…
— Сэр, мне кажется, вы недооцениваете риск, на который я пошел, привезя вас в эту страну. Я вложил более пяти тысяч долларов собственного капитала в это предприятие, и, если вы не можете выполнять обязательства по нашему соглашению, я оказываюсь на краю пропасти!
— Майор, но я намерен выполнить все свои обязательства.
— Как бы не так! Я точно знаю, что вы затеваете!
— Неужели?
— Вы болтаетесь ночи напролет в компании подозрительных личностей, тайком притаскиваете к себе женщин, лишившихся чувств, — мне с трудом удалось уговорить гостиничных детективов, чтобы они не ворвались к вам в номер!
Пепперман расхаживал, бурно жестикулируя. Дойл обменялся беспомощным, виноватым взглядом с Лайонелом Штерном, прикрывшим собой ларец с Херонской Зогар. Ходящая Одиноко то и дело поглядывала на прислоненную к камину железную кочергу.
— Мне нужны гарантии, сэр, я должен получить соответствующие гарантии, иначе мне придется передать это дело на рассмотрение моему адвокату! Слава богу, у нас в Америке на такие случаи есть законы! У меня жена и пятеро детей!
Дверь за его спиной открылась, Джек, Иннес и Престо влетели в комнату, и Джек с порога, не успев заметить огромного майора, сообщил:
— Ребе Брахман убит.
Первым на это сообщение отреагировал Пепперман.
— Убийство! — простонал он. — О господи, мне конец!
— О господи! — вторя ему, воскликнул Штерн.
Престо подошел к Штерну, чтобы успокоить его, а Иннес — к Пепперману, чтобы при необходимости придержать. Джек отвел Артура в сторону.
— Что здесь делает этот человек? — шепотом спросил он.
— Право же, сам не пойму.
— Успокойтесь, майор, — сказал Иннес. — Все не так плохо.
— Мне остается только устраивать гастроли бродячего цирка уродцев с силачами и бородатыми женщинами… — выдохнул сквозь рыдания Пепперман, медленно опустившись на колени и колотя кулаками об пол.
— Надо его выпроводить, сможешь? — спросил Джек.
— Он очень расстроен, — заметил Дойл.
Ходящая Одиноко подошла к рыдающему гиганту и взяла его за руку; он поднял на нее глаза, как шестилетний ребенок, оплакивающий умершего щенка. Она издала тихий, бормочущий звук, несколько раз погладила его по шее, и рыдания постепенно утихли. Когда он расслабился, она положила руку ему на лоб и тихонько прошептала на ухо несколько слов. Глаза Пеппермана закрылись, тело обмякло, завалившись в сторону, и он заснул раньше, чем его голова опустилась на пол. Громкий храп сообщил всем, что происходящее его больше не тревожит.
— Я видел, как такое проделывали со змеями, — изумился Престо, — но чтобы с людьми — никогда.
— Теперь он проспит долго, — сообщила индианка.
— А что нам с ним делать? — спросил Иннес.
— Вытащить его в коридор, — предложил Джек.
— Бедняга не сделал ничего худого, — возразил Дойл. — Давайте положим его на кровать.
Чтобы поднять и отнести Пеппермана в спальню, потребовались усилия всех шестерых. Дойл набросил на него одеяло, закрыл дверь и вернулся в гостиную, где Джек и Престо быстро рассказали товарищам о событиях в синагоге: о людях в черном и попытке установить подлинность книги, об убийстве ребе Брахмана.
«С прежним Джеком такого бы не случилось, — сразу пришло в голову Дойлу. — Он бы догадался об их намерениях, нашел бы способ это предотвратить».
— Они такие же, как люди на «Эльбе», вплоть до отметины на левой руке, — заметил Джек. — Это клеймо, выжженное на коже, как у домашнего скота.
— А в той конторе нынче вечером пахло горящей плотью, — добавила Ходящая Одиноко.
— Скорее всего, это какой-то тип инициации, — предположил Престо.
— Давайте попробуем подвести итоги, — предложил Дойл, пытаясь навести порядок.
Джек выложил два листочка бумаги.
— Перед смертью Брахман спрятал интересующие нас сведения в настольной лампе, где их обнаружил Иннес.
— В общем-то, ничего особенного, — скромно потупил глаза молодой человек.
— Как он узнал о Ганзе? — спросил Штерн.
— Проживая в Англии, Александр установил связи с преступными организациями по всему миру, — ответил Дойл. — С такой осведомленностью выйти на них было совсем не трудно.
— Но зачем? Зачем вашему брату понадобились эти книги?
— Это очень хороший вопрос, Иннес, — сказал Дойл.
— Спасибо, Артур.
— Мы не можем ответить на него… пока, — буркнул Джек.
— Он не пытался запросить за них выкуп, это нам известно, — указал Престо.
— Может быть, он ищет в них… мистическую информацию, — предположил Штерн.
— Сокровенные тайны, — поддержал его Дойл. — Какие предположительно содержит каббала.
— Вроде того, как создать голема, — подал голос Иннес.
— Возможно, — не стал спорить Дойл.
— От такого гадания лучше держаться подальше, — резко бросил Джек.
Снова молчание.
— А знаем мы, где находится этот брат сейчас? — спросила Ходящая Одиноко.
— Мы знаем, что из их конторы выходила телеграфная линия, — заметил Престо. — Вероятно, это их способ связи.
— Можно каким-то образом проследить эту линию? — спросил Дойл.
— Сейчас нет, — сказал Джек.
— Скорее всего, они использовали какой-то код, — согласился Дойл. — И та линия, которая существовала между ними, наверняка уничтожена.
— Башня, — неожиданно произнесла Ходящая Одиноко. — Именно там он и находится.
Все посмотрели на индианку, не понимая, что она имеет в виду.
— Человек из сна, тот, который похож на тебя, — пояснила Джеку Ходящая Одиноко. — Твой брат был в Чикаго, он видел водяную башню, точно так же, как видел ее твой отец, перед тем как сделал этот рисунок, — обратилась она к Штерну.
— Господи! — воскликнул Штерн. — Может быть, они встретились здесь, мой отец и Александр, ведь это вполне вероятно.
— Возможно. Продолжай, — кивнул Дойл.
— А что, если как раз твой брат и строит эту башню? — спросила индианка. — В каком-то смысле по образцу той, которую он видел здесь.
— Шварцкирк — «черная церковь», — сказал Престо. — Все сходится.
— Где-то на западе, — подхватила Ходящая Одиноко. — В пустыне, которую мы видели во сне.
— Может быть, именно туда отправился мой отец! — воскликнул Штерн с радостным возбуждением.
— Вы хотите сказать, что эта черная башня, которую вы все видели, существует на самом деле, а не просто символ из сна? — уточнил Дойл.
— Да, — уверенно заявила Ходящая Одиноко.
— А почему бы и нет? — Престо явно взволновало это предположение.
— Не знаю, но полагаю, что это возможно, — признал Дойл.
— А если это так, насколько трудно найти сооружение такого размера и конструктивных особенностей? — поинтересовался Престо.
— Совсем не трудно, — ответил Дойл. — Мы отправим телеграфные запросы во все карьеры и каменоломни во всех западных городах.
— Ему потребуется огромное количество квалифицированных работников, — указал Престо.
— И огромное количество денег, — дополнил Штерн.
— Инструментарий, поставки припасов и оборудования… — добавил Престо.
— И, — вставил Дойл, — известия о столь масштабном проекте не могли не просочиться в газеты. Иннес, составь список: мы пойдем на телеграф и начнем посылать запросы.
Иннес взял со стола лист и начал писать. Дойл глянул на Джека, который сидел один, уставясь в пол; он единственный остался в стороне от дискуссии.
— Может кто-нибудь из вас вспомнить больше деталей из сна, которые могли бы подсказать нам, где находится эта башня?
— Мне кажется, больше всего в снах открылось Мэри, — сказал Престо.
Ходящая Одиноко кивнула и закрыла глаза.
— Шесть человек собираются в подземелье, — медленно произнесла она.
— Подземный храм, да, вроде бы я тоже его видел, — поддержал Престо.
— Каждый раз, когда Черный Ворон исходит из земли и возносится в небо из пламени.
— Как феникс, — сказал Дойл.
— Феникс! — воскликнул Штерн.
Его глаза встретились с глазами Дойла, и обоих одновременно осенило.
— Феникс, Аризона! — Дойл повернулся к брату. — Отправь первые телеграммы туда! Господи…
Дойл быстро пролистал свою записную книжку, чтобы найти образец знака, который они обнаружили на стене каюты Руперта Зейлига, и клейма на руках похитителей.
— Мы все время считали, что это эмблема воровского сообщества.
— Ну и что? — спросил Престо.
— Может быть, мы заблуждались, — сказал Дойл. — Может быть, дело совсем не в этом.
— А что еще это может быть? — удивился Иннес. Дойл перевернул рисунок и показал:
— На что это похоже сейчас? Эти разорванные линии?
— Точки и тире? — догадался Престо.
— Азбука Морзе, — подхватил Иннес.
— Именно, — сказал Дойл, положив блокнот и взяв карандаш. — Кто-нибудь знает, как это расшифровывается?
Тем временем Джек, незаметно для других, пересек комнату и остановился прямо над Дойлом, глядя на листок.
— Буква «О» и ряд цифр, — сказал он. — В средней линии тринадцать и одиннадцать, в последней линии тринадцать и восемнадцать.
— Значит, это не дата, — сказал Дойл.
— Может быть, географическое месторасположение, долгота и широта, — предположил Иннес.
Джек покачал головой.
— Если так, то это середина Атлантического океана.
— Может быть, библейская ссылка, — сказал Штерн. — Глава и стих.
— Иннес, в ящике рядом с моей кроватью есть Библия. Молодой человек рванул к двери.
— Не разбуди майора.
— А как нам узнать, какая это книга Библии? — спросил Престо, когда Иннес вернулся с книгой и вручил ее Дойлу.
— Та, что начинается на букву «О», я думаю, — сказал Дойл.
— В Библии только две книги на букву «О», — быстро ответил Иннес. — Книга пророка Осии и Откровение.
— Что такое Откровение? — спросила Ходящая Одиноко.
— Последняя книга, — сказал Штерн. — Ряд видений, явленных апостолу Иоанну.
— Пророчество о конце света, — добавил Джек. — Эту книгу еще называют Апокалипсис.
— Вот это, — сказал Дойл, найдя нужную страницу. — Откровение, глава тринадцатая, стих одиннадцатый: «И увидел я другого зверя, выходящего из земли; он имел два рога, подобные агнчьим, и говорил как дракон».
— И восемнадцатый: «Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое: число его шестьсот шестьдесят шесть».
ГЛАВА 12
Первый контрольный пункт находился в пяти милях от центра города. Фургоны «Антрепризы» добрались до него ближе к вечеру. Повсюду вокруг простиралась плоская бесплодная пустыня, безжалостно пропекаемая палящим зноем. Эйлин могла лишь порадоваться тому, что перед отбытием из Каньона Черепа Иаков наполнил водой дополнительные фляги. Канацзучи лично опустошил две из них, храня молчание и не совершая лишних движений. Его рана оставалась чистой, без каких-либо признаков воспаления; создавалось впечатление, будто этот странный человек приберегал внутреннюю энергию, чтобы использовать ее для самоисцеления. И черт возьми, если это не работало: его бледность исчезла, дыхание стало ровным и сильным.
Сейчас Эйлин куда больше заботил Иаков, на жутком солнцепеке правивший их фургоном. Саму ее жара загнала-таки под парусину, и она, посидев на козлах, прекрасно знала, каково приходится бедолаге. Отчаянная тряска на ухабах и колдобинах, обожженное солнцем лицо, промокшая от пота рубаха — и ни единой жалобы! Старый раввин был неизменно добродушен, никогда не унывал, что просто не позволяло ей давать волю дурным предчувствиям.
Правда, это не мешало ей мысленно костерить чертова Бендиго за путешествие под жгучим солнцем, ведь их первое представление должно было состояться лишь завтра вечером. Им не стоило пускаться в путь до заката солнца, тем паче что дорога была хорошо размечена, а фургоны снабжены фонарями. Но боже упаси, если они пропустят бесплатную кормежку; скотина Ример за пять центов удавится!
Спускаясь к пескам Мохаве, их обоз проехал через мрачное скальное образование — нагромождение валунов, утесов и выветренных каменных столбов, торчавших над песком, словно причудливый каменный лес, и, обогнув самую плотную его часть, неожиданно выкатил к первому за долгие часы свидетельству человеческой деятельности — грубо сколоченной арке с бревенчатым шлагбаумом и приткнувшимся рядом, тоже бревенчатым и на первый взгляд казавшимся пустым, караульным помещением.
Раздался резкий свист.
С десяток вооруженных до зубов караульных (к удивлению Эйлин, половина из них оказались женщинами) появились словно из ниоткуда, с нацеленными на фургоны винтовками. Все они были в одинаковых легких хлопчатобумажных штанах, белых туниках без ворота, подпоясанных патронташами, и тяжелых сапогах.
И вот еще что странно: все они улыбались.
Рослая женщина — единственная во всей компании без винтовки, у нее на поясе висели две кобуры, а на шее свисток, выступила вперед и заговорила с сидевшим на козлах первого фургона Римером.
— Добро пожаловать в Новый город, друг, — громко и отчетливо, доброжелательным тоном произнесла она. — Могу я поинтересоваться, какое дело привело вас к нам?
— Мы артисты «Предультимативной антрепризы». — Ример взмахнул тирольской шляпой. — Странствующие актеры: прибыли развлечь, позабавить и, как скромно надеюсь, доставить вам удовольствие.
Женщина улыбнулась ему.
— Одну минуту, пожалуйста.
Она раскрыла кожаную папку, сверилась с находившимися внутри бумагами и нашла соответствующую запись.
— Как вас зовут, сэр?
— Бендиго Ример, мадам, директор нашей счастливой труппы и ваш покорный слуга.
— Сколько с вами людей, мистер Ример?
— Нас семнадцать, то есть… хм… я хотел сказать — девятнадцать.
— Спасибо, сэр, вас ждут, — сказала она, закрывая папку. — Мы осмотрим ваши фургоны, и вы сможете ехать дальше.
— Сколько угодно, — ответил Бендиго, — нам нечего скрывать.
Женщина подала сигнал, и караульные быстро двинулись вперед, отодвигая пологи и заглядывая внутрь фургонов, тогда как часовые на вышках держали караван под прицелом.
— Здравствуйте, — сказал Иаков симпатичному чернокожему караульному, взявшему под уздцы его мулов.
— Здравствуйте, сэр, — отозвался тот, широко улыбаясь.
— Жарковато тут у вас нынче, в вашей пустыне, — добавил Иаков, утирая вспотевший лоб.
— Да, сэр, — промолвил караульный, продолжая улыбаться и не сводя с него глаз.
Парусина, закрывавшая фургон сзади, отдернулась. Канацзучи скорчился, прикрыв мечи длинными полами сюртука. Всполошившись, Эйлин повернулась и увидела девушку лет двадцати, с веснушчатым личиком и завязанными в хвостик волосами, впрочем, двигалась она с уверенностью хорошо обученного солдата. Ее глаза методично обшаривали фургон и на миг задержались на Канацзучи. Он улыбнулся и кивнул, не выказывая ни малейшей обеспокоенности. Девушка улыбнулась в ответ, показав редкие зубы и также не выказав ни малейшего любопытства.
— Привет, — сказала Эйлин.
— Да пребудет с вами день славы! — провозгласила девушка и отпустила ткань.
Караульные отступили и подали сигнал женщине у ворот: она освободила каменный противовес, и тяжелое бревно плавно поднялось, открывая проезд.
— Прошу вас, мистер Ример, следуйте, — промолвила она. — С дороги сворачивать запрещено. По прибытии в Новый город вас встретят и передадут вам дальнейшие указания.
— Премного благодарен, мадам, — сказал Ример.
Истекая потом, Бендиго поздравил себя с тем, с каким неколебимым спокойствием он держался. Властные фигуры снаружи, тем более обвешанные оружием, нагоняли на него парализующий страх, но женщина наверняка не заметила этого. Какой же все-таки он великий актер!
Остальные фургоны быстро покатили следом.
— Да пребудет с вами день славы, — пожелала женщина у ворот, улыбнувшись и помахав ему рукой.
— Спасибо, — откликнулся Иаков, помахав ей в ответ. — И вам того же.
Когда бревенчатый шлагбаум опустился прямо за ними, Эйлин выглянула из фургона. Караульные смотрели им вслед, не выпуская из рук винтовок.
— Ну и на какие мысли все это наводит? — осведомилась она.
— На мысли о настоящем религиозном фанатизме и руке очень умелого проповедника, — отозвался Иаков.
Когда Канацзучи придвинулся к ней, чтобы посмотреть из-за полога, Эйлин заметила произошедшую с ним явную перемену: он выглядел так, словно встреча у ворот вернула его к жизни. Сосредоточенный, с обостренными чувствами, движения вновь обрели кошачью выверенную грацию и настороженность. Хотя актриса не ощущала никакой угрозы для себя лично, она вдруг почувствовала, как он опасен. Японец казался ей больше похожим на хищного зверя, чем на человека.
— Чудные они, — тихо произнесла женщина.
— Серьезные люди, — отозвался Канацзучи.
— Улыбаются… счастливые?
— Нет. — Он слегка покачал головой. — Несчастливые.
За контрольным пунктом дорога резко улучшилась. Грунтовая, но хорошо утрамбованная, она оказалась такой ровной, что почти свела на нет тряску фургонов. Издалека, проносясь над плоской сухой равниной, до их слуха доносились слабые ритмичные звуки, словно что-то вбивали в землю. Эйлин, прикрыв ладонью глаза, всмотрелась в этом направлении, но не увидела ничего, кроме искаженного жарой горизонта.
— Что это там?
— Они устанавливают ограду, — промолвил Канацзучи. — Столбы, колючая проволока.
— Кто «они»?
— Люди в белом.
— Ты отсюда видишь?
Вопрос остался без ответа. Японец снял круглую шляпу Штерна, сбросил долгополый черный сюртук и принялся отдирать клочковатую бороду.
Они приближались к цели. Пришло время снова стать самим собой.
К девяти часам утра Главный телеграф Чикаго оказался буквально завален потоком ответов на их вечерние телеграммы. То, что под обращениями стояло имя Артура Конан Дойла, существенно повлияло на быстроту и подробность полученных ответов, особенно со стороны редакторов газет, большинство из которых хоть и признавались, что не располагают требуемой информацией, но просто не могли не воспользоваться случаем и не поинтересоваться дальнейшей литературной судьбой сами знаете кого.
Как и ожидалось, наиболее полезным с точки зрения информативности оказался пространный ответ, полученный из «Аризонского республиканца». Редактор писал, что все больший интерес вызывает к себе сравнительно недавно основанное религиозное поселение, лежащее в сотне миль к северо-западу. Именуемое Новым городом, оно располагается на частной земле: его основатели приобрели в собственность около пятидесяти квадратных миль бесплодной пустыни. Возможно, им некуда было девать деньги, однако ходили упорные слухи о том, что на этой территории найдены исключительно богатые залежи серебра. Каждому газетчику, пытавшемуся собрать материал для публикации о поселении, давали вежливый, но решительный отказ: местные жители ценили свое уединение и категорически не желали выставлять себя и свой образ жизни на публику. Причем такой подход отнюдь не пробудил какой-то особый интерес к этому месту, благо очень многие, отправляясь на Запад, как раз и искали на той малозаселенной территории возможность подальше от посторонних глаз устроить жизнь на свой лад. Один из направленных туда репортеров «Республиканца» и вовсе нашел Новый город столь привлекательным, что решил там остаться. Редакция не получила от него ни слова после телеграммы, извещающей о его намерении, в которой он кратко характеризовал это место как «некую утопию». Это, правда, журналистскую братию особо не удивило: то был холостяк из Индианы, странный, нелюдимый малый, не больно-то вписывавшийся в репортерскую компанию.
«Утопические социальные эксперименты были вовсе не редкостью и внесли свой вклад в развитие американского характера», — подумал Дойл.
Более сотни всяческих коммун выросли как грибы вскоре после Гражданской войны. Наибольшего внимания заслуживало сообщество перфекционистов на озере Онеида, в северной части штата Нью-Йорк, известное пристрастием к высококачественному столовому серебру, но еще больше своим упорным, категорическим неприятием моногамии. На противоположном полюсе сексуального спектра находились последователи Анны Ли, трясуны, или прихожане Тысячелетней церкви, исповедовавшие строжайший целибат и основавшие три десятка общин от Массачусетса до Огайо. То, как они собирались продержаться тысячу лет, отказавшись от возможности биологического воспроизводства, похоже, ничуть их не волновало, поскольку Ли предрекала, что конец их жизни станет одновременно и концом цивилизации, причем они станут единственными душами, невинность коих послужит им пропуском во врата Царствия Небесного. На вопрос, зачем же они изготовляли столь добротные, рассчитанные на очень долгий срок службы мебель и утварь, если оставить их все равно будет некому, вразумительного ответа у трясунов не было, но это их не смущало.
Отношение Аризоны к Новому городу лучше всего описать словами «Живи сам и давай жить другим», заявлял редактор. Он напоминал, что за последние несколько лет там же, на северо-западе, мормоны основали множество поселений, где живут так, как предписывает им их религия, и при этом процветают. Да что там, можно сказать, что весь штат Юта возник вокруг таких поселений, и в основе его благополучия лежат фермы и рудники трудолюбивых деятельных мормонов. Со стороны политиков Аризоны было бы глупо поворачиваться спиной к столь богатым потенциальным возможностям, исходя из нелепых, мелочных религиозных предубеждений.
Итак, город был экономически самостоятельным, самоуправляемым, граждане его хотели жить в соответствии со своими верованиями, никому не мешали, и никому до них не было особого дела, хотя в чем эти верования состоят, никто, похоже, не имел даже туманного представления. А если это еще и обеспечит землям, где они решили обустроить свою общину, некий приток финансов, как в случае с мормонами, то тем лучше, ведь в Америке каждому гарантирована свобода вероисповедания, — такова была позиция редакции «Республиканца».
Покопавшись в местной книжной лавке и вернувшись с подробной картой Аризоны, Иннес в соответствии с описанием редактора установил местоположение Нового города — в центре восточной части пустыни Мохаве.
Пока все шло нормально. Решение подсказала одна из последних заметок в «Республиканце», где говорилось, что жители Нового города собираются переплюнуть мормонов из города на Великом соленом озере, воздвигнув величественный храм. Правда, никто из журналистов сам его воочию не видел, но, по слухам, стройка шла очень быстро. Здание возводилось из черного камня, добывавшегося в карьерах на севере Мексики.
Черная церковь!
После телеграфа Дойл вернулся в «Палмер-хауз» и вручил майору Роландо Пепперману вексель на две с половиной тысячи долларов в обеспечение обязательства продолжить турне после двухнедельного перерыва, необходимость которого он объяснил некими неожиданно возникшими затруднениями.
Валяясь в постели, мучаясь с похмелья, угрюмый Пепперман принял предложение Дойла без вопросов, даже с чувством огромного облегчения и искренней надеждой на то, что больше никогда не увидится с этим человеком. Майор уже пришел к решению, если получится, снова заняться цирком.
Поскольку никакой связи с Новым городом в этом не усматривалось, редактор «Республиканца» не упомянул в данном контексте об истории, которая господствовала во всех местных заголовках, — об ужасном китайце, обезглавливающем своих жертв. Иначе бы Дойл, Джек, Иннес, Престо, Штерн и Ходящая Одиноко поспешили бы на вокзал Чикаго за билетами до Феникса с еще большим рвением.
Прошлой ночью во сне индианке удалось различить лицо одной из трех фигур, присоединившихся к ним в подземелье. Это был азиат с пламенеющим мечом в руках.
По прошествии некоторого времени Данте Скруджсу удалось кое-как привести свои скособоченные мозги в некое подобие рабочего состояния, и он понял, что едет на поезде. Находится в отдельном купе, за окном день, состав движется по открытой местности, мимо ферм и пшеничных полей. С ним в купе еще трое мужчин, все в костюмах, смутно узнаваемые. Ну конечно — он видел их прошлой ночью в конторе Фридриха.
Это те самые люди, которые его заклеймили.
Мужчины следили за тем, как он вертелся, с интересом, но без каких-либо эмоций, враждебности или дружелюбия. Эти трое отличались один от другого внешне, но поведением, жестами, манерой держаться были чрезвычайно схожи: каждый походил на натянутую тетиву и был готов на малейшую провокацию отреагировать жестоким насилием. Кто-кто, а уж Данте-то знал, что это такое.
— Сколько времени?
Трое воззрились на него; наконец один из них указал на жилетный карман.
Только сейчас Данте сообразил, что он полностью одет, причем сходным с ними образом, на манер путешествующего бизнесмена. Он потянулся к собственному кармашку, достал оттуда часы, открыл крышку и взглянул на циферблат: 2.15.
Он убрал часы. Жжение в районе локтевого сгиба левой руки напомнило ему о наложенном на него клейме, но Данте решил не осматривать больное место, не прикасаться к нему и вообще постараться не привлекать к себе внимание. А то ведь кто знает, что еще они могут с ним сделать?
Кстати, что у него с памятью? Все, что было до клеймения, помнится хорошо, а после вспышки боли — как отрезало.
Их руки, удерживающие его неподвижно, нависающее над ним лицо Фридриха, его вкрадчивая, убаюкивающая речь — и все…
Он явно был одурманен, но с того времени прошло не меньше двенадцати часов. Не стер ли данный ему наркотик из его сознания и что-нибудь еще?
Ему хотелось задать сотню вопросов, но мешал страх. Однако вместе со страхом в нем пробудилось еще одно чувство: ощущение некой общности с этими людьми. Он видел отметины на их руках; вне всякого сомнения, мужчины прошли через ту же процедуру, что прошлой ночью и он, испытали ужас и боль этого кошмарного посвящения. Это связало их чем-то большим, чем дружба, тем более что в друзьях он не нуждался и никогда их не имел.
Товарищество? Да, но опять же что-то еще.
Как там говорил Фридрих? Армия. Это были солдаты, каким когда-то был и снова стал он. Настоящие бойцы.
Что, в конце концов, раздражало его в регулярной армии? Пустопорожняя болтовня, мелкие жалобы, лень, недисциплинированность. Короче говоря, все то, что отвлекало от основного, по его мнению, занятия солдата — убивать.
Походило на то, что с этими людьми таких проблем быть не должно. Данте почувствовал, как расслабляется. Может быть, Фридрих был прав. Может быть, это как раз то, что ему по-настоящему нужно.
Дверь открылась, двое ближайших к ней мужчин встали и вышли наружу, в то время как Фридрих вошел и уселся напротив Данте. При виде приятного, улыбающегося лица немца Данте непроизвольно снова напрягся: сердце его учащенно забилось, на ладонях выступил пот.
— Как самочувствие? — тепло осведомился Фридрих.
— Прекрасно, — ответил Данте. — Правда хорошо.
— Ничто не беспокоит?
Данте покачал головой.
— Может быть… возникли сомнения?
— Нет, сэр.
Фридрих вперил в него взгляд и удерживал до тех пор, пока Данте не отвел глаза. Затем положил руку ему на колено, дружески потрепал, а когда Скруджс покраснел, снова поймал его взгляд и ухмыльнулся.
— У тебя все прекрасно получится, — заявил Фридрих. — С такими задатками и подготовкой тренировка и обучение не вызовут затруднений.
— Тренировка?
— Много времени это в любом случае не займет. Тебе уже доводилось командовать людьми. Возможно даже, ты из того теста, из которого делают офицеров.
— Это как будет угодно.
Фридрих откинулся на спинку дивана.
— Что, есть хочется, а, мистер Скруджс?
— Да, сэр. Я очень голоден.
Немец подал знак; человек, остававшийся в купе, снял с багажной полки плетеную корзинку, поставил на сиденье рядом с Данте и откинул крышку, открыв взору такое изобилие сэндвичей, фруктов и напитков, что у Скруджса потекли слюнки.
— Мы заботимся о своей пище, — заявил Фридрих. — Качественные продукты. Питательный, хорошо сбалансированный рацион. Никакого алкоголя.
— Мне это, в любом случае, без разницы, — буркнул Данте. — Я не пью.
— Замечательно. Армия крепка солдатским желудком, мистер Скруджс. Прошу угощаться.
Данте не мог припомнить, когда ему доводилось поглощать еду с такой алчностью; с бесстыдством голодного пса он без единого слова умял три сэндвича, запив их тремя бутылками имбирного пива, утирая нос рукавом новой куртки. Фридрих, откинувшись на своем сиденье и скрестив руки на груди, наблюдал за этим процессом с ехидной улыбкой.
Когда Данте, насытившись, громко рыгнул, третий человек по знаку Фридриха покинул купе.
Немец деликатно протянул салфетку. Скруджс вытаращился, не сразу поняв, что это и к чему, но потом взял ее и вытер свой перепачканный рот и подбородок.
— Скажи, тебе интересно, что это за группа, членом которой ты теперь стал?
— Я полагаю, — ответил Данте после того, как рыгнул, и перед тем, как рыгнуть снова, — мое дело выполнять, что укажут, и не задавать лишних вопросов.
— Очень верная позиция. Тебе, например, незачем знать, как называется наша организация, поскольку это не тот вопрос, на который тебе нужно знать ответ.
Данте Скруджс кивнул.
— Никто никогда не сообщит тебе больше, чем, по нашему мнению, тебе нужно знать. Ты, например, имеешь представление, куда сейчас едешь?
— Куда-то на запад, — ответил, пожав плечами, Данте, глянув в окно и оценив положение солнца.
— Ну, в принципе да, но сверх этого тебя вообще заботит, куда и к чему ты движешься?
— Нет, сэр.
— Должен сказать, что для нас исключительно важна дисциплина. Во всем — в исполнении поручений, в поведении. Для нашей работы жизненно важно не привлекать к себе внимания. Представь себе, например, что работа, к исполнению которой ты привлечен, требует присутствия на обеде в дорогом ресторане, и для тебя важно ничем не выделяться среди его посетителей.
— Ага.
Фридрих подался вперед и шепнул:
— Или ты, мистер Скруджс, считаешь возможным вести себя за столом как свинья, валяющаяся в собственном дерьме?
Данте почувствовал, как от его лица отхлынула кровь. Немец нависал над ним с улыбкой на лице.
— Вот почему мы тренируем наше сознание и вот почему знаем, что за любой личной промашкой последует самое суровое наказание. Таким образом мы учимся.
По спине Данте струился пот. Фридрих протянул руку и похлопал его по ноге.
— Не надо так беспокоиться, мистер Скруджс. Я не уведомил тебя о наших стандартах, и ты был так голоден. Но после этой нашей беседы очень надеюсь на то, что никогда больше не увижу с твоей стороны столь отвратительной демонстрации. Или увижу?
— Нет, сэр.
Фридрих снова ободряюще похлопал Данте по колену и отстранился.
— Мы признаем, что каждый из наших людей обладает уникальной квалификацией, и если он справляется с ней, как того от него ждут, то вправе рассчитывать на столь же уникальное вознаграждение. У тебя, дорогой мистер Скруджс, есть в жизни свой, особый интерес, отличный от нашего. Это нормально. Мы исходим из того, что, если ты будешь качественно исполнять наши поручения, мы, в благодарность, представим тебе широчайшие возможности для удовлетворения твоих потребностей.
— Ага, — пробормотал Данте, не очень-то поняв эту мудреную речь.
— Не обманывайся, это великодушие базируется на разумном эгоизме. Опыт научил нас тому, что, если мы даем человеку то, что его радует, это стимулирует его к большему рвению и самоотдаче. Иными словами, это инвестиция, вложение. Доходит?
— Не уверен.
— Короче, все должно быть в полном порядке. Только представь, что мы поручили тебе выполнить трудное задание и ты справился с ним безупречно. Чего ты можешь ожидать в награду?
Данте покачал головой. Фридрих щелкнул пальцами; дверь купе открылась, вошла пухленькая молоденькая блондинка, вызывающе одетая, с небольшим саквояжем.
Фридрих поднял на нее глаза.
— Да?
— Прошу прощения за беспокойство, джентльмены, — произнесла женщина, явно нервничая.
— Чем могу служить, мисс? — учтиво осведомился Фридрих.
— Я нашла это под сиденьем в соседнем вагоне, — проговорила она, растягивая слова, как принято на Среднем Западе. — И один малый снаружи, ваш друг, как я понимаю, он сидел напротив меня, сказал, что, как ему кажется, это принадлежит кому-то из вас. Ну и… короче, предложил, чтобы я отнесла вам находку сама.
— Как это любезно с вашей стороны, — сказал Фридрих. — Скажите, наш друг пообещал вам что-нибудь за благополучное возвращение этого имущества?
— Ну, вообще-то да, — ответила, покраснев, девица.
— А что именно?
— Он сказал, что, если я это сделаю, один из вас даст мне десять долларов.
— И он был совершенно прав, — заверил ее Фридрих, берясь за бумажник. — Я прошу прощения, но не соблаговолите ли вы ненадолго присоединиться к нам, мисс?
— Хорошо, — согласилась она, но продолжала стоять, неловко держа саквояж в руках.
Охранник в коридоре закрыл за ней дверь, оставив ее наедине с Данте и Фридрихом.
— Ну что, мистер Джонсон, — сказал Фридрих, обращаясь к Данте, — почему бы вам не взять у молодой леди свой саквояж?
— О, это ваш? — Молодая женщина протянула ему саквояж.
— Спасибо, — отозвался Данте, приняв его и поместив на колени.
Фридрих похлопал по сиденью рядом с собой, и девица присела, увидев, как он достает из бумажника десятидолларовую банкноту.
— Как обещано, — сказал Фридрих.
— Большое спасибо, сэр, — ответила девица и, смущенно потупив глаза, приняла деньги.
— Нет, моя дорогая, это вам спасибо, — улыбнулся немец. — Мистер Джонсон, не хотите ли заглянуть в саквояж и проверить, все ли там в порядке?
Данте кивнул, положил саквояж плашмя себе на колени и осторожно расстегнул двойные застежки.
— Вы не против, если я поинтересуюсь, мисс: вы путешествуете одна? — спросил Фридрих. — И кстати, как вас зовут?
— Нет, конечно, я не против. И да, я путешествую одна. Меня зовут Ровена.
— Понимаю. Надеюсь, вы не будете против, если я скажу, что вы очаровательная девушка.
— Нет, нисколько, — улыбнулась в ответ она.
— А можно узнать, Ровена, вы, случайно, не проститутка?
Девушка выглядела потрясенной: руки ее нервно сжались в кулаки, испуганный взгляд метнулся к выходу. Фридрих спокойно следил за ее реакцией.
— Прошу прощения, не сочтите мой вопрос за обиду. И поверьте, положительный ответ не заставит меня думать о вас дурно. Мы здесь люди непредвзятые, широких взглядов. С моей стороны это всего лишь любопытство.
— Ну… в общем… да, — ответила девица.
Кулаки разжались, пальцы теперь постукивали по бархатной обивке сиденья.
Данте открыл саквояж: внутри, аккуратно выложенные рядами на черном бархате, поблескивали новехонькие, безупречные хирургические инструменты: скальпели, щипцы, пилы.
— Все в порядке, мистер Джонсон? — спросил Фридрих.
— О да.
— Ничего не упущено?
— Все прекрасно.
— Хорошо.
Данте медленно закрыл саквояж и улыбнулся девушке.
Она улыбнулась в ответ: малый с акцентом был, конечно, шикарным, но отпугивал излишней, на ее взгляд, изысканностью манер, а вот этот блондин с мальчишеским лицом ей определенно нравился. Она была бы не прочь познакомиться с ним поближе: чувствуется, что парнишка он простой. Правда, она, будучи отчаянно близорукой, но категорически не желая носить очки, никак не могла разобрать, что у него не так с левым глазом. Или это ей только кажется?
— Хорошо бы сейчас что-нибудь выпить, — сказал Фридрих, указывая на корзину для пикника. — У нас такие прекрасные сэндвичи.
— Да, хорошо бы, — отозвалась она, уютно расположившись на диванчике.
Ровена думала о переезде в Канзас: она знала, что публичный дом, в котором ей предстоит работать, далеко не так хорош, как тот, с которым она только что рассталась в Чикаго, и ее мутило при мысли о необходимости знакомиться с целым выводком новых девиц.
Однако, судя по толщине пачки денег в бумажнике этого чудного джентльмена, путешествие в конечном счете могло оказаться не таким уж и неприятным.
К середине дня Фрэнк Оленья Кожа напал на след артистов. Вообще-то за годы скитаний в здешних краях его никогда не заносило в такую глушь, где не селились даже апачи. Жара стояла страшная, к раскаленному песку было не прикоснуться, но он умел ездить по пустыням, поскольку не здесь, так в похожих местах проделывал это сотни раз. Каждый час Фрэнк останавливался, пил сам и поил коня: он всегда заботился о животных. По его разумению, они, в отличие от большинства знакомых ему людей, заслуживали хорошего отношения и всегда платили за добро добром.
Отпечатки на дороге были свежими, и следовать по ним не составляло труда. Он остановился над последним обрывом, за которым дорога ныряла вниз, на равнину. В четверти мили впереди она снова разветвлялась: всего второй перекресток, попавшийся ему с тех пор, как он покинул Каньон Черепа и стал пробираться на юго-запад.
Ага, там, на дороге, впереди клубится пыль. Фрэнк достал бинокль.
Ну, вот и его первый взгляд на артистов: из-за скопления скал выкатили пять фургонов. У последнего из них полог откинут, но рассмотреть…
Э, а что это там?
Он отвел бинокль в сторону от театральной труппы и подкрутил фокус.
Похоже, там, на дороге, на расстоянии примерно мили, что-то вроде ворот. Маленькая сторожка, от которой тянутся дальше вдоль дороги телеграфные провода. Суетятся человеческие фигуры, но подробностей на таком расстоянии, да еще сквозь дрожащий от жары воздух, было не разглядеть.
Но тут его взгляд уловил еще одно облако пыли, поднимавшееся над боковой дорогой слева. Фрэнк направил туда бинокль.
Тяжелые повозки, известные под названием «конестога», по имени индейского племени. Длинная вереница, наверное, с десяток штук, ближе, чем другая группа. Движутся по направлению к перекрестку. Возницы в белых рубахах, уже вторая компания в такой одежке.
Ящики. Длинные клети, уложенные одна на другую.
Их форма была ему хорошо знакома.
Но это казалось нелепостью: караван-то был определенно гражданским. Как это может быть? Чтобы удостовериться, нет ли тут ошибки, надо подобраться поближе. Вообще-то это не его дело, напомнил он себе, но, с другой стороны, если происходит что-то, способное затруднить поимку китаезы, это «что-то» автоматически становится его делом.
По подсчетам Макквити, фургоны должны были подкатить к перекрестку минут через десять. Он поскакал галопом вдоль подножия откоса, потом оставил дорогу и через песок поспешил к ближайшим обнажениям скальной породы. Это был настоящий каменный лабиринт причудливой формы из розовых и белых пиков, утесов, выветренных валунов, порой похожих на окаменевшие деревья. Привязав коня в укромном месте, Фрэнк взял с собой винтовку и осмотрелся в поисках подходящего наблюдательного пункта.
Фургоны, приближавшиеся слева к главной дороге, находились в нескольких минутах пути. Продвигаясь вперед, он уловил сначала отдававшееся от скал эхо, потом различил ритмичные хлопки и вторящие им голоса.
Пение?
Фрэнк вскарабкался на большой валун и подобрался к его краю, откуда была видна естественная выемка посреди скальной формации.
Дюжина таких же людей в белом, каких он приметил на фургонах, сидела, расположившись по кругу, на открытом пространстве между скалами, хлопая в ладоши и напевая: — Душу мою пригрей, Авраам, на груди своей…
Юные лица. Все улыбаются, как чокнутые. Двое чернокожих, один мексиканец, один индеец. Половина из них женского пола. Опоясаны патронташами, на боках кобуры, винтовки составлены в пирамиду. Магазинные винтовки, нешуточное оружие.
Ну и как прикажете понимать эту чертовщину? Пикник вооружившихся до зубов питомцев воскресной школы?
Услышав шаркающие шаги, Фрэнк отпрянул от края и медленно повернулся на звук: это был еще один из компании в белых рубахах. Светловолосый паренек, едва выросший из коротких штанишек, патрулировал узкий проход между скалами с винтовкой в руках.
Скатившийся камушек упал у самых ног парнишки. Он остановился и опустился на колени.
Оленья Кожа застыл: стоит пареньку поднять глаза, и он уставился бы прямо в подметки его сапог. И получил бы каблуком в физиономию.
Парнишка не шевелился.
Фрэнк задержал дыхание.
«Какого черта он здесь делает? Я в его возрасте думал только о том, как забраться какой-нибудь девчонке под юбку».
Паренек осенил себя крестным знамением — он молился! — встал, улыбнулся сам себе и пошел дальше, прочь от того места, где Фрэнк привязал лошадь.
Макквити медленно вздохнул, потом сосчитал до ста. С открытого участка доносились пение и хлопки в ладоши: та же самая песня, снова и снова. Никто из людей в белых рубахах не обращал на него внимания. Он соскользнул со скалы и тихо вернулся к своей лошади.
Это было слишком жутко.
В нем всколыхнулся инстинкт: «Фрэнки, приятель, если ты хочешь рвануть в Мексику, сейчас самое время».
Фургоны катились по главной дороге, и, когда они поравнялись с его позицией, Оленья Кожа подобрался к самому краю скал, откуда до дороги было не больше пятидесяти футов, устроился в расщелине и навел бинокль на обоз. На длинные ящики в задней части фургонов. По мере того как они проезжали мимо, он внимательно присмотрелся к грузу: на каждом ящике имелась одинаковая, нанесенная по трафарету надпись. Как он и думал, «Армия США».
В ящиках лежали винтовки — штатное оружие армейских подразделений.
Сотни винтовок.
Новый город
— Хвала Господу! Аллилуйя. Разве сегодня не славный день.
— Спасибо, брат Корнелиус. День сегодня воистину славный, — отозвался преподобный, впервые с сегодняшнего утра, хотя было уже далеко за полдень, выйдя из Дома надежды и направившись по дощатому тротуару на главную улицу. Он щурился от яркого света; горячий, сухой воздух обжигал легкие, заставляя тревожиться о том, хватит ли ему энергии на выполнение дневных обязанностей.
«Если бы они только знали, чего я от них хочу, — устало думал преподобный Дэй, глядя на полную народа улицу. — Многие ли устоят? Многие ли дрогнут и побегут?»
— Скажи мне, брат Корнелиус, день выдался хороший?
— Славный день, преподобный, благодарение Господу, — ответил Корнелиус Монкрайф, безропотно ждавший преподобного более двух часов, как делал почти каждый день.
— Приятно это слышать. Пройдемся вместе, брат. Они молча зашагали нога в ногу; гигант в длинном сером плаще, недавно назначенный начальником службы безопасности Нового города, старался умерить свой размашистый шаг, чтобы приноровиться к согбенному пророку, серебряные шпоры которого позвякивали в такт его хромоте. Граждане на улице улыбались и низко кланялись преподобному, выражая свою преданность, и он в ответ милостиво помахивал каждому из своей паствы рукой, беззвучно бормоча губами то, что они принимали за благословение:
— Страшитесь меня, продолжайте благие труды. Когда они покинули главную улицу и повернули к башне, преподобный произнес:
— Любовь народа нашего есть чудо, истинный дар Божий.
— Истинная правда, преподобный.
— А говорил ли я тебе, брат Корнелиус, как благодарны мы тебе за нелегкий труд на благо нашей церкви?
— Вы слишком добры… — выдохнул Корнелиус, грудь которого, как бывало всегда, когда с ним заговаривал пастырь, распирало от избытка чувств.
— Брат, моя вера в тебя укрепилась тысячекратно: ты вложил в сердца нашего христианского воинства боевой дух, воодушевил их с превеликим рвением и пылом взяться за оружие и научил тому, что нужно, дабы они, все как один, выступили на защиту нашего народа, к погибели и посрамлению его врагов.
Из глаз Корнелиуса потоком хлынули слезы; он замер на месте, неспособный от избытка чувств ни взглянуть на преподобного, ни ответить, лишь кланялся и кивал головой. Преподобный, видя, как он плачет, положил свою ладонь ему на широкое плечо в знак утешения.
«Не важно, сколько раз я буду кормить их этим вздором: они будут рвать корм из рук и пожирать, как стая голодных псов».
— Это хорошо, брат Корнелиус. — Дэй взял его за подбородок. — Слезы твои подобны благотворному дождю, пролившемуся с небес ради дарования жизни сей иссохшей, мучимой жаждой равнине; и воистину там, где была мертвая пустыня, распустятся дивные цветы.
Корнелиус воззрился на него, стыдливо улыбаясь сквозь слезы.
«Самое время приступить к таинству».
Преподобный устремил взгляд на Корнелиуса и направил на него поток силы, внимательно наблюдая за тем, как она проникает в самую сердцевину души этого человека и обращает все его помыслы в нужное русло.
Темная дрожь пробежала по его нервам: он любил вершить таинство — это несравненное ощущение проникновения внутрь самой человеческой сути, интимность контакта, при котором истинная, внутренняя нагота была выставлена напоказ. Ради таких моментов обретения через взгляд полной власти над личностью он и жил.
Увидев, как выпучились глаза Корнелиуса, он оттянул назад щупальца силы, сложил их и щелкнул пальцами перед его лицом. Корнелиус заморгал, связь прервалась. Его глаза закатились.
За годы проб и ошибок преподобный научился регулировать воздействие силы на свою паству; он проникал в них выверенными прикосновениями хирурга, одурманивал и приручал так, что в один прекрасный день они превращались в тряпичных кукол с приклеенными к лицам улыбками алкоголиков. Главное — соблюсти меру: стоило им недополучить воздействия, и самостоятельное сознание начинало постепенно восстанавливаться; стоило переусердствовать, и мозги выжигались, человек превращался в бесполезного идиота. Жертвы таких ошибок были в немалом числе погребены в могилах вокруг города.
Имея дело с Корнелиусом, он ходил по лезвию бритвы: этот человек обладал сильной волей, а потому для удержания его в покорности требовалось больше внимания и энергии, но рисковать возможностью выжечь его нервную систему полностью преподобный не хотел. Он нуждался в этом человеке: кто другой смог бы в кратчайший срок превратить стадо бестолковых зеленых новобранцев в настоящую армию? Никто больше в городе не мог сравниться с ним по командирским качествам и тактическим навыкам. Все это требовало таких усилий. Господи, как он устал!
Корнелиус открыл глаза. Прекрасно, малый снова пришел в себя. Теперь нужно выдать что-нибудь из Писания, чтобы вконец его заморочить.
— Преклони ухо и внемли словам мудрости, — прошептал преподобный.
Корнелиус с воодушевлением подался к нему.
— Положись сердцем на мои познания: как я уже наставлял тебя сегодня, мне под силу открыть тебе непреложность слов истины. Внимай, сын мой, и будь мудр, ибо единою мудростью созидается дом и единственно пониманием созидание доводится до конца.
Взгляд Корнелиуса сосредоточился на преподобном. Корнелиус медленно кивнул, выражая полнейшее благоговение при абсолютном отсутствии понимания.
«Так оно и есть, дурья башка, — подумал, приглядываясь к нему, преподобный. — Послание получено».
— Итак, произнес Дэй вслух, на ходу возвращаясь к текущим делам, какими добрыми новостями ты нас порадуешь, брат?
Корнелиус покачнулся, сохраняя равновесие, и подстроился, как послушная дворняжка, под его шаг.
— Когда? — спросил преподобный.
— Около часа назад: они могут въехать в город в любой момент.
— Ну, разве это не прекрасно? — воскликнул преподобный с неподдельным восторгом. — Нас всех ожидает превосходное развлечение. Ты хоть представляешь себе, как давно я не был в театре?
— Нет, — пробормотал Корнелиус, морща лоб.
«Безнадежен. Ладно, не важно».
— Приветствуй новоприбывших от моего имени и пригласи их сегодня вечером на обед как моих почетных гостей.
— Будет исполнено, преподобный, — ответил Корнелиус и вытащил другую телеграмму. — И еще одна хорошая новость, сэр: только что партия наших новых винтовок миновала ворота.
— Замечательно, брат.
— Если это устроит вас, сэр, я отправлю их на склад, чтобы проверить состояние груза лично.
— Да, пожалуй, почему бы и нет? А теперь скажи мне, брат, хорошо ли идет подготовка нашего ополчения?
— Преподобный, наши братья и сестры отдают все свои силы и рвение…
Глаза Корнелиуса снова затуманились слезами.
— Хорошо, хорошо. Каковы их успехи?
— С каждым днем они достигают новых вершин. А уж после раздачи этих новых винтовок…
— Хорошо, прекрасно…
У Корнелиуса от похвалы перехватило дух.
— Преподобный, я никогда не был так горд, как сейчас, имея дело со столь чудесными молодыми людьми…
— Чудесно, чудесно, — буркнул преподобный, оборвав эти излияния, казавшиеся особенно нелепыми в устах человека таких габаритов, резким взмахом руки.
Они подошли к подножию башни; между тем рабочие постарались как можно быстрее покинуть близлежащую территорию. Оказавшись в тени своего храма, единственного на всю округу источника тени, он испытал немалое облегчение, но, когда снял шляпу, чтобы утереть обильно выступивший на лбу пот, ощутил пробежавший вверх по его негнущемуся хребту электрический импульс. Этот знак преподобный узнал безошибочно: аура подступающего припадка уже сжимала его лоб стальными тисками. Дурной знак.
Почувствовав, как из его носа струйкой потекла кровь, преподобный повернулся и прикрыл лицо носовым платком.
«Нужно поторапливаться. Времени осталось мало».
— Прошу прощения, брат, — произнес он вслух и помахал шляпой, отсылая собеседника, — я должен предаться медитации. А ты ступай, возвращайся к своей работе.
Корнелиус, борясь со слезами, кивнул и побежал назад к городу, то и дело оглядываясь через плечо для пущей уверенности. Преподобный Дэй дождался, когда он обернулся в первый раз, помахал рукой, а потом заковылял в боковой придел собора.
При его появлении рабочие разбежались. Оставшись один, он достал из кармана связку ключей, отомкнул замок, запиравший стальные створы вделанного в пол люка, откинул одну створку в сторону и выпрямился, чтобы набрать воздуха перед спуском. Кровь лилась не переставая, так что носовой платок стал красным, пропитавшись ею насквозь.
Он спустился по углубленным в землю ступеням, вставил ключ в черную ониксовую дверь. Легкий толчок — и тяжеленная каменная плита с легкостью, обеспеченной совершенством конструкции и безупречностью работы, подалась, повернулась на шарнирных петлях и отворилась. Дэй ступил в прохладу склепа, затворил дверь и запер ее за собой.
Он быстро пересек восьмиугольный, освещенный стеклянными фонарями на стальных кронштейнах зал, и перед ним открылся вход в лабиринт коридоров, вырубленных прямо в толще скальной породы. По мере того как он, касаясь одной рукой отполированной до гладкости шелка каменной стены, стуча каблуками по черному мрамору пола, шествовал по одному лишь ему ведомой тропе к сокровенному сердцу церкви, свет тускнел, а эхо его шагов звучало все глуше.
Открыв вторую дверь черным ключом, он вошел в свою личную часовню. За исключением самого преподобного, это помещение видели лишь его создатели, строители и каменотесы, лежавшие сейчас погребенными под выложенной на полу черной мозаичной гексаграммой.
Прорубленные в толще породы даже не коридоры, а скорее туннели с грубыми каменными стенами, наполненные сырым, промозглым воздухом, путь, ведущий к сердцу земли, — именно то, что ему было нужно. Преподобный Дэй, хромая, обошел по периметру гексаграмму, бросил взгляд наверх, на решетки, прикрывавшие отверстия в потолке, и остановился проверить один из шести небольших серебряных ларцов, установленных в лучах шестиконечной звезды.
Он открыл крышку и пробежал пальцами по старинному пергаменту находившейся внутри книги. Рукописный Коран. Капля крови упала на страницу, и, как только это случилось, сила наполнила его изнутри, словно пар в динамо-машине, угрожая разорвать кожу, и он едва успел отдернуть от пергамента руку.
С походившей на барабанный бой пульсацией в висках, с кровоточащим носом преподобный, тихо постанывая и оступаясь, прошел в центр звезды. Руки бессильно висели вдоль тела, болезненное покалывание пробегало вверх и вниз по его конечностям. По мере того как подступало видение, он все больше преисполнялся изумления и ужаса. Его взгляд сместился в угол помещения, где находился заброшенный шахтный ствол, который был указан ему в видении: черный, пустой, бездонный провал. Порыв ветра из недр взъерошил его волосы: пустота бездны сулила полное исполнение всех самых темных его мечтаний.
Когда преподобный полностью оказался во власти видения, глаза его закатились, он упал на пол и яростно забился, извиваясь и дергая ногами, спазматически сжимая кулаки и размахивая руками. Голова болталась из стороны в сторону, ударяясь об пол, на губах выступила пена, из горла вырывались дикие, нечеловеческие крики и стоны.
Но его разум оставался ясным. Приступ не затрагивал сознания.
Невзирая ни на обволакивающие, томительные объятия, ни на жестокую хватку судорожного припадка, ни на громыхание в яме, преподобный отчетливо слышал шепот Зверя.