Шестой этаж — страница 2 из 13

Многое уже делалось по инерции сложившегося в редакции стиля, так сказать, хорошо набитой руки, и это не могло не сказаться на газете. Внешне все как будто бы было неплохо, на общем фоне «Литературка» все еще выделялась интеллиген­тностью, высоким уровнем журналистской культуры, число ее подписчиков продол­жало расти, но мы, люди, ее делавшие, ощущали — еще как следует не осознавая — тревожные признаки деградации. Газета уже не могла затеять дискуссию большого общественного масштаба и такой остроты, как о совместном или раздельном обучении в школе. Или выступить с материалом, подобным репликам Симонова против Бубеннова и Шолохова по вопросу о псевдонимах, за которым стояла проблема антисемитизма.

Раньше газета нередко опережала читателей, вела их за собой. Теперь по некоторым позициям читатели оказывались впереди. К тому же она перестала быть лидером в газетном мире. Другие газеты, пробужденные изменившимся, изменяю­щимся временем — например, «Комсомольская правда»,— стали наступать «Литературке» на пятки.

Свою роль в этом отставании сыграл тот сокрушительный удар по руководству газеты, который в хамовато-ернической манере (долгое время она почему-то выда­валась за народную — считалось, что таким образом режут правду-матку) нанес на Втором съезде писателей Шолохов. «И чем меньше будет в редакциях газет и журналов робких Рюриковых, тем больше будет в печати смелых, принципиальных и до зарезу нужных литературных статей», — заявил он.

Презрительно брошенное «робкий Рюриков» не означало, как может показать­ся нынче людям, не знающим тогдашней общественной и литературной обстановки, что Шолохов хотел видеть во главе «Литературки» по-настоящему смелого редакто­ра, при котором газета станет мужественной защитницей суровой правды в литера­туре и выразителем начавшегося общественного пробуждения. Это был камуфляж, скрывавший групповые интересы, желание видеть во главе «Литературки» своего человека. И грозно прозвучавшее из уст Шолохова, имя которого было самым мощным способом воздействия на партийных бонз со Старой площади, обвинение — это было началом войны на уничтожение — толкало тех, кому оно было адресовано и кто прекрасно понимал его суть, конечно, не к смелости, а в противоположную сторону — к большей осмотрительности, к перестраховке. Еще и года не прошло после писательского съезда, как произошло то, чего так хотел и добивался Шолохов: Рюриков был снят и назначен новый главный редактор — Кочетов, который, надо полагать, соответствовал представлениям Шолохова о смелом, стоящем вне группировок, честном редакторе...

Тогда упорно говорили, что последним толчком для этого послужила история, связанная со все тем же выступлением Шолохова на съезде, оно было первым ходом в задуманной кадровой комбинации. В мае 1955 года Шолохову исполнилось пятьдесят лет. «Литературка» отметила эту дату с необыкновенным размахом и помпой: под шолоховские материалы был отдан полный разворот. «Гвоздем» разво­рота мы считали отзыв Алексея Толстого о последней книге «Тихого Дона», добытый в архиве Института мировой литературы имени Горького. Шутка сказать, один классик советской литературы пишет о другом.

Толстой высоко оценивал шолоховский роман: «Произведение Шолохова «Тихий Дон», 4-я часть, есть прежде всего произведение глубоко народное. Язык, образы, характеры, быт, эстетика, все это целиком от народа... Это выдвигает его роман в ряд первоклассных произведений русской литературы. Характеры Пантелея Прокофьевича и его внучонка Мишатки достойны отнесения к классическим образам. Это лучшие, наиболее удавшиеся лица в романе».

За это шолоховская партия в литературе уцепилась: как так, значит, Шолохову лучше всего удались не главные герои, а эпизодические персонажи? Не обесценивает ли это толстовские комплименты? И еще одно место отзыва было истолковано как скрытая мина, подложенная под «Тихий Дон». «Роман Шолохова,— писал Толстой,— это «Война и мир» в областном масштабе. Эго не умаляет его значения. Кстати сказать, кое-где чувствуется и прямая преемственность. Но эта преемственность органическая. Поскольку у Л. Толстого был шире кругозор, образование, знакомство с историей, постольку шире и могуществен­нее размах JI. Толстого». Эти слова об областном масштабе картин «Тихого Дона», об интеллектуальном превосходстве Льва Толстого были истолкованы Шолоховым или его окружением как оскорбление живого классика советской литературы, как злонамеренный выпад Рюрикова.

Не сомневаюсь, что Рюрикову это и в голову не приходило, иначе он бы ни за что не напечатал отзыв Толстого. Он был уверен, что хвалебный отзыв Толстого будет приятен Шолохову, и, таким образом, он, Рюриков, продемонстрирует, что как главный редактор «Литературной газеты» он выше личных обид. Но Шолохову и тем, кто стоял за ним или пользовался его именем, нужен был не мир в литературе, а пост главного редактора «Литературной газеты» для своего человека, который на этих «ключевых позициях» в соответствии с их интересами и вкусами «освободит обойму от залежавшихся там патронов, а на смену им вставит новые патроны, посвежее, в которых не отсырел идеологический порох».


«Пока все можете оставаться на своих местах»


Назначение Кочетова главным редактором вызвало в «Литературке» шок. Его мало знали в Москве, но все-таки докатилось и до нас, что за недолгое время правления ленинградской писательской организацией он восстановил против себя

большинство писателей: на отчетно-выборном собрании Кочетова с треском прова­лили. Трудно тогда было понять, почему после такого скандального провала власти решили предоставить ему возможность проявить себя в столице, развернуться на общесоюзном поприще. Вскоре кто-то принес в редакцию эпиграмму: «Живет в Москве литературный дядя, я имени его не назову. Скажу одно: был праздник в Ленинграде, когда его перевели в Москву». Автор эпиграммы скрыл свое имя. Будущее показало, что такая предосторожность была не лишней. Через несколько лет высокопоставленные почитатели и покровители Кочетова (сам Гришин — член Политбюро, глава партийной организации Москвы — принимал в этом участие) исключили из партии Зиновия Паперного за неопубликованную пародию на роман Кочетова «Чего же ты хочешь?». Стоит напомнить, что даже в сталинские времена, когда Вера Панова пожаловалась на Александра Раскина, ее разозлила его прекрас­ная пародия на «Кружилиху» (он как-то рассказал мне эту печальную для него и постыдную для Пановой историю), ему придумали все-таки другую кару: дали команду не печатать его пародии и эпиграммы.

Меньше всего мы ожидали, что после начавшегося в стране потепления газету отдадут литературным «ястребам», людям, как мы наивно полагали, уже вчерашнего дня. Назначение Кочетова казалось нелепым недоразумением, вызванным, навер­ное, строили мы догадки, отсутствием у начальства правдивой информации. Боже мой, как мы были еще слепы... И чему мы так поражались? Ведь только что убрали из «Нового мира» Твардовского. Убрали после свирепой проработочной кампании, мишенью которой было несколько материалов отдела критики журнала, квалифи­цировавшихся как «идейно-порочные».

Казалось, эта расправа с Твардовским не должна была оставить места прекрас­нодушию. Но почему-то — наверное, очень уж хотелось перемен к лучшему, и это лишало трезвости — мы восприняли удар по «Новому миру» как огорчительный, но все-таки случайный эпизод (может быть, свою роль здесь сыграло и то, что Твардовского сменил Симонов, который, полагали мы, будет в журнале придержи­ваться того же курса). Стрелка барометра общественной атмосферы в стране, были убеждены мы, неотвратимо склоняется в сторону отметки «ясно». Мы думали, как только уйдут с политической сцены люди из ближайшего окружения Сталина — Молотов, Маленков, Каганович, Ворошилов,— дело быстро пойдет на лад. Увы, все происходило не так: каждый шаг вперед давался с большим трудом, на партийном и государственном олимпе одних сталинистов сменяли другие, не менее заядлые. Сейчас, читая мемуары таких выдвинувшихся тогда в первый ряд правителей страны деятелей, как А.А. Громыко или Д.Ф. Устинов, убеждаешься, что руководство партии и государства — почти поголовно — было сталинистским.

Руководители идеологических служб — Суслов и Поспелов, Ильичев и Поли­карпов,— где только могли, расставляли «крепких, проверенных людей», «подруч­ных партии», или, как эти подручные, подвизавшиеся на ниве литературы, стали себя с гордостью величать, «автоматчиков». Все они были хорошо натасканы для охоты на крамолу, все были мастерами выводить на чистую воду, клеймить, сживать со свету — разумеется, не бескорыстно, их кипучая деятельность, их верность начальству неплохо оплачивалась и в писательском департаменте — руководящими, «хлебными» должностями, наградами и премиями, изданиями и переизданиями.

Вот так Кочетов попал в «Литературку». Его посадили на это место сталинские приспешники, рассчитывая на его рвение при прополке опасных ростков свободо­мыслия.

Я впервые увидел его, когда руководители Союза писателей весьма торжествен­но представили нам этого неистового ревнителя сталинских порядков. Это был человек лет сорока, с большими залысинами и тонкими сжатыми губами, с недобро­желательно настороженным взглядом, желчного, аскетически болезненного вида. Как потом выяснилось, у него была какая-то редкая болезнь, настолько редкая, что его даже отправляли лечиться в Китай.

Он попал туда, когда там самым неожиданным и зверским образом завершилась знаменитая идеологическая кампания, проводившаяся, как принято в Китае, под метафорическим девизом «Пусть расцветают сто цветов». Свирепость расправ над теми, кто попал в разряд «дурной травы» — их полагалось не только строго наказать, но и унизить, растоптать,— привела в восхищение Кочетова. После возвращения из, Китая он, захлебываясь, рассказывал, что Дин Линь (была такая китайская писа-тельница, почему-то удостоенная у нас Сталинской премии) двадцать с лишним раз публично каялась, но ее самобичевания были сочтены недостаточными. Голос его звенел от идеологического восторга и гнева: