Шестой этаж — страница 3 из 13

— А мы с нашими ревизионистами миндальничаем, все перевоспитываем и перевоспитываем. А они и думать не думают признавать свои ошибки...

На состоявшейся в кабинете главного редактора церемонии инаугурации Кочетов сказал несколько ничего не значащих фраз, из которых запомнилась лишь последняя: «Пока все можете оставаться на своих местах». Несмотря на бодро­радостные речи литературного начальства, инаугурация очень смахивала на панихи­ду. Когда все кончилось и мы с пасмурными лицами вывалились в коридор — все- таки до самого последнего момента надеялись, а вдруг пронесет, может быть, наверху одумаются,— кто-то из редакционных острословов, кажется Никита Разговоров, чтобы разрядить обстановку, прочитал только что сочиненное:

Старого отпели,

Новый слезы вытер...

Ты послушай, Сева,

Здесь тебе не Питер...

Используемые в эпиграмме некрасовские строки, по правде говоря, в данном случае не очень годились. Кочетов если бы и пролил слезу, то, наверное, только крокодилову. Чувствительность была ему совершенно чужда. Ленинградцы расска­зывали, что, когда во время одной из проработочных кампаний Вера Панова свалилась с инфарктом, Кочетов заявил: «Нас инфарктами не запугают».

Что говорить, Всеволод Анисимович был, если воспользоваться иронической характеристикой, которую Алексей Константинович Толстой в своей «Истории государства Российского...» дал одному из самодержцев, внушавшему страх своим подданным, «серьезный, солидный человек». Мы в этом убедились очень быстро. Но тогда мы еще надеялись, что Кочетову непросто будет справиться с таким сильным профессионально и в большинстве своем настроенным, как тогда принято было говорить, прогрессивно коллективом. Мы думали, что обломаем ему рога и ему придется считаться с мнением редакции. Время, полагали мы, работает на нас, ведь все это происходило за полгода до XX съезда партии.

Однако вскоре после прихода Кочетова смутные времена воцарились в газете. Начался исход сотрудников — на первых порах вполне естественный, происходив­ший обычно при каждой смене кабинета. Но тут уходили самые сильные, самые известные, перед кем с великой охотой открывали свои двери другие издания. Кочетова это мало беспокоило. Никого он не удерживал, не уговаривал остаться. Зачем? Ведь его целью было очистщъ газету от «смутьянов». Этим он вскоре очень энергично занялся.

Поначалу Кочетов привел в редакцию лишь двух человек. Оба новичка были «варяги», не москвичи — видно, связи со столичной литературной средой у Кочетова еще не были налажены. Своим заместителем, курирующим отдел литературы и искусства, он сделал киевского литературоведа Николая Захаровича Шамоту, пи­томца украинской партшколы и Академии общественных наук при ЦК КПСС, большого специалиста по теории социалистического реализма. (Когда Шамота, не проработав и года, возвратился в Киев, его сменил другой, лет на пятнадцать старше, твердокаменный «варяг» Валерий Павлович Друзин. У него была репутация специ­алиста по поэзии, потом, вдохновленный совместной работой с Кочетовым в «Литературке», он написал о своем бывшем шефе восторженную книжечку. Это тоже был проверенный «кадр» — не зря после постановления ЦК о ленинградских журналах им «укрепили» редколлегию «Звезды».) Ответственным секретарем редак­ции стал ленинградский журналист Петр Александрович Карелин, связанный с Кочетовым давними отношениями, затем Кочетов, получивший пост главного редактора в «Октябре», взял его своим заместителем.

Сразу же выяснилось, что оба они, и Шамота и Карелин, явно «не тянут». Шамота, хотя в прошлом некоторое время возглавлял украинскую «Литературную газету», был начисто лишен журналистской жилки. Он не умел, боялся что-либо решать оперативно. При малейших сомнениях — а они возникали у него постоянно — норовил отложить дело в самый дальний ящик, до которого не добраться. Подлинной его стихией, где он чувствовал себя как рыба в воде, было растолковывание и без того ясных идеологических указаний, суровое бичевание «отступников» от четко прочерченной в высших сферах «линии».

Не на месте оказался и Карелин. Быть может, он справлялся бы с секретариа­том какой-нибудь областной газеты, но «Литературка» была ему не по зубам. Да и вообще он был личностью бесцветной.

Впрочем, кажется, никаких сложных задач они, Кочетов и его ближайшие помощники, перед собой не ставили, все было сведено к одному — «не пущать». Под разными, часто нелепыми предлогами, молчком, без объяснений редакторам причин предлагаемые или стоявшие в номере статьи отправлялись в корзину. Газетные полосы все больше стали заполняться серятиной и «железобетоном». Все это накаляло атмосферу в редакции. Еще недавно увлекательная работа стала превра­щаться в постылую службу, и если я и некоторые другие продолжали тянуть эту безрадостную лямку, то потому, что нам некуда было уходить, надо было зарабаты­вать на жизнь, кормить семью. И еще мы надеялись, что Кочетов на своем посту долго не продержится.

Первое открытое столкновение возникло на редакционной летучке всего за несколько дней до XX съезда. Появившиеся незадолго до этой летучки материалы, в которых начала четко вырисовываться кочетовская литературная политика, вызва­ли резкую реакцию в литературной среде, я бы даже сказал, возмущение. Недоволь­ство и в коллективе достигло критической точки. Из-за чего же загорелся сыр-бор?

Напечатана была рецензия 3. Кедриной на повесть Веры Пановой «Сережа». Панову Кочетов терпеть не мог. Не зря говорят, что мы любим тех, кому сделали добро, и ненавидим тех, перед кем наша совесть не чиста, кому причинили зло. О предыдущей вещи Пановой — романе «Времена года» — Кочетов еще в бытность свою руководителем ленинградской писательской организации напечатал в «Правде» заушательскую, с полити­ческими обвинениями статью. В этом же ключе была написана и рецензия 3. Кедриной. Надо сказать, что в чистой, поэтичной повести Пановой отыскать идеологические пороки было не так-то просто. Но 3. Кедрина сумела: она обвиняла автора «Сережи» в очернитель­ском изображении мира взрослых

Две другие статьи, на которые навалились на летучке, носили вроде бы теоретический характер. Вроде бы, потому что это была особого рода теория, служащая не истине, а придающая солидно ученый вид официальной конъюнктуре. Статьи выражали, так сказать, эстетическое кредо Кочетова и его сподвижников — то была программа, рассчитанная на процветание послушных властям бездарей, программа художественной унификации, примитивности и худосочия.

Статью «О художественном преувеличении» написал ленинградский литерату­ровед А. Бушмин, автор не блещущих ни стилем, ни эрудицией, ни оригинальными мыслями работ о творчестве Фадеева и сатире Щедрина. Не помню, был ли он уже тогда или только через несколько месяцев стал директором ИРЛИ (Пушкинского дома), но он принадлежал к касте официально авторитетных в литературоведении деятелей, что определило его дальнейшую судьбу. Через несколько лет Бушмин-директор станет членом-корреспондентом АН СССР, а затем академиком — рас­пространенный, хорошо отработанный в последние десятилетия вариант академи­ческой карьеры.

Статья А. Бушмина квалифицировала художественное многообразие как недо­пустимое проявление порочной идейной всеядности. Это была тогда животрепещу­щая проблема, которая волновала многих писателей, задыхавшихся не только от политического и идеологического пресса, но и от эстетической унификации, от эстетических запретов. А. Бушмин утверждал в своей статье, что подлинный реализм требует обязательного изображения в формах бытового правдоподобия, все осталь­ное от лукавого. А ведь тогда понятие реализма было — во всяком случае, в обиходе текущей критики — не столько литературоведческой категорией, сколько аттестатом политической благонадежности и идейно-эстетической стерильности. Нетрудно было себе представить, какие последствия для литературной жизни, для литератур­ной практики могли иметь бушминские установки, возведенные в ранг официаль­ной марксистско-ленинской теории, скольким произведениям они перекрывали дорогу к публикации.

Об этом, с трудом сдерживая себя и поэтому резко чеканя фразы, словно гвозди вбивая, говорил Юрий Ханютин, демонстрируя полную теоретическую несостоя­тельность доводов А. Бушмина, эстетическую дремучесть его аргументации. Ханютин принадлежал к плеяде самых молодых литтазетовских «звезд», он пришел в редакцию, в отдел искусства, незадолго до меня, кажется, сразу после окончания института, и очень быстро умными и острыми статьями о театре и главным образом о кино составил себе имя. Потом, через несколько лет, он стал известен не только как кинокритик, но и как один из авторов сценария (вместе с Маей Туровской) знаменитого роммовского «Обыкновенного фашизма».

Но не Ханютин начал на летучке жесткий разговор с новым руководством и не со статьи А. Бушмина он начался. Начал его Анатолий Аграновский, еще одна наша «звезда», он был докладчиком на летучке. Главное место в докладе Аграновский уделил другой теоретической — я понимаю всю условность употребления и в данном случае этого определения — статье с характерным названием «О реальности прекрас­ной», автором которой была С. Штут. Легко и изящно Аграновский разрушил казавшееся неприступным сооружение из высоких слов и пропагандистских стере­отипов, камня на камне не оставил. Он показал, что рассуждения автора об изначально свойственном советской литературе героическом пафосе, призыв запе­чатлеть нашу прекрасную действительность, которая по самой природе своей не может быть не прекрасной, неотвратимо ведут к украшательству и лакировке...

Автор этой статьи Сарра Матвеевна Штут — я несколько раз и в «Литературке», и в «Вопросах литературы» с ней подолгу разговаривал, спорил — была для меня загадочной фигурой. Образованная, интеллигентная, с мягкими манерами, в отли­чие от большинства литераторов, стоявших на сходных эстетических позициях, не искавшая выгоды, не старавшаяся заработать на своей правоверности, более того, находившаяся в какой-то внутренней оппозиции ко многим уродствам тогдашней литературной жизни, она была человеком поразительно зашоренным, непробиваемо догматичным. Идеей-фикс, проходившей, кажется, через все, что она писала, было требование сверхположигельного героя, который должен служить образцом для подражания.