— И газетные обрывки с Кикидзу прилетели, — размахивая бумагой, сказала сестра матери, заметив, что та почему-то не удивляется. — И это вот тоже сверху упало. — Она протянула обломок палки длиной сантиметров тридцать. Мать взяла его в руки — это оказалась часть деревянной рамки для картины. В одном месте на лакированной поверхности сохранились написанные тушью иероглифы: «Нагасаки». Другой конец обломка обуглился до коричневого цвета. Кроме того, там проступала еще какая-то надпись: то ли «Фотография на память», то ли дата.
И шелк, и обломок деревянной рамки, подобранные сестрой, прилетели из Нагасаки. Этот лоскут узорчатой ткани был принесен силой взрывной волны. Он пролетел по небу целых двадцать пять километров. Какая женщина носила это кимоно, по каким улицам она в нем ходила?
В полукилометре от эпицентра скорость взрывной волны достигала трехсот шестидесяти метров в секунду, то есть превышала скорость звука. Как известно, в природе скорость ветра не превышает семидесяти метров в секунду; даже во время тайфуна в заливе Исэ в Нагоя она достигала всего лишь сорока пяти метров. Если же ветер ударит человека со скоростью триста шестьдесят метров, то его просто разорвет на куски. Сила взрывной волны была измерена зондом, спущенным с наблюдательного самолета.
Черный дождь, прозванный «дождем смерти», начавшийся после взрыва атомной бомбы, выпал и в Исахая. Он содержал большую дозу радиации. Когда мать мыла у колодца «куколки» батата, капли этого дождя упали ей на руки и шею. Он походил скорее на туманную изморось, чем на дождь. Она сеялась в течение двух-трех часов после взрыва.
Только после войны забили тревогу: «Дождь смерти! Черный дождь!..» А тогда эта странная, оставляющая черные пятна изморось хотя и вызывала какое-то неприятное чувство, но никто особенно не обратил на нее внимания. Моя мать тоже не придала значения каплям, упавшим на выстиранное белье. Белье она сложила и убрала в шкаф.
Через два-три дня, когда распространился слух о бомбе нового типа, она вынула белье и заметила что-то похожее на пятна плесени, появлявшейся в сезон так называемых «сливовых дождей». Пятна проступали через ткань насквозь.
Черные точки, кружившиеся вокруг солнца, пролились черным дождем.
Белье с дождевыми пятнами мать сожгла в саду. По тем временам, когда во всем был недостаток, это было слишком расточительно, но пятна на белье казались ей человеческой кровью. Кровью тех 73 889 человек, уничтоженных бомбой в одно мгновение. Даже сейчас, хотя уже разъяснено, что дождь содержал радиоактивную пыль, мать говорит: «То была человеческая кровь».
Вечером того же дня стало известно, что бомба сброшена не на Кикидзу и не на Окуса, а на Нагасаки. Старший брат матери, наш дядя, еще до того как сестренка прибежала сообщить ему о бомбежке, вскочил на ржавый велосипед и укатил в Кикидзу.
Вернулся он часов в пять вечера и с несколько обескураженным видом рассказывал, что в Кикидзу все благополучно.
— И мандариновые деревья, и дома стоят в целости и сохранности.
Кикидзу занимал второе место после Окуса по выращиванию мандаринов.
Очищая китайский лимон, который дядя привез в подарок, он добавил:
— В институт я не поехал. — И после небольшой паузы: — Оказывается, разбомблен-то Нагасаки. — Скрестив руки на груди, он глубоко задумался.
— Нагасаки — большой город, и даже если бросили несколько бомб, не обязательно они должны попасть на мединститут и оружейный завод, — проговорила мать. Обо мне, привлеченной к работе на этот завод, она особенно не тревожилась.
Обычно при сигнале воздушной тревоги учащиеся бежали в траншеи, вырытые в склоне горы позади завода. Убежищем для учениц женской гимназии служили противовоздушные щели в растущей на горе роще криптомерии. Вход в них порос мхом, горная вода, стекая, скапливалась на дне. Они были довольно глубокими, и каждый, кто успевал добежать до рощи, оказывался в безопасности. Чтобы успокоить мать, я часто рассказывала ей об этом, потому она и верила, что во время воздушной тревоги ее дочь будет надежно укрыта.
У подножия горы Сугияма находились цистерны с газом. Оттуда он подавался на кухни жителей Нагасаки. На вершине горы стоял деревянный сарай площадью чуть более четырех дзё.[2] Среди школьниц ходили слухи, что это — склад взрывчатых веществ. Иногда на горе появлялись солдаты в пехотной форме. От нашего цеха до противовоздушной щели, даже если мчаться бегом, требуется десять минут. Но об этом матери я не рассказывала.
На следующий день, десятого августа рано утром, когда еще не совсем рассвело, мать проснулась от стука в заднюю калитку.
— Саэ-сан! Саэ-сан! — услышала она мужской голос, звавший ее по имени.
Это был Такано — журналист газеты «Ниси-Нихон». Раскрыв ставни, мать выглянула из коридора.
— Нагасаки стерт с лица земли! — крикнул Такано, стоявший у калитки. — Ученицы женской гимназии все погибли, — сообщил он и, стуча каблуками, побежал в сторону окутанной утренней дымкой реки Хоммёгава.
Смысл этой вести, принесенной Такано, не сразу дошел до сознания матери. Но когда она поняла, что разрушение города означает смерть дочери, она тут же, прямо в коридоре, опустилась на пол. Через калитку вбежали дядя с тетей, тоже услыхавшие страшное известие.
— Мединститут горит, Саэ-сан! — заплакала тетя.
— Но ведь никто не сообщил нам, что сын погиб! — накинулся на нее дядя. На нем была защитная форма для гражданских лиц, металлическая каска, а на плече даже висел мегафон.
— Брат, и оружейный завод разрушен, — сказала мать дрожащим голосом.
— Но не убили же всех, вплоть до школьниц… — произнес он бессмысленные слова утешения.
С девятого августа, с момента взрыва атомной бомбы, связь с Нагасаки прервалась, поезда тоже не ходили. Но до Нагаё или Митино все-таки можно было как-то добраться. Вечером того же дня в Нагасаки направился спасательный отряд, в который входили пятьдесят человек из военно-морского госпиталя, тридцать три человека с военно-морской базы в Оомура, десять человек из общества врачей Исахая (по материалам выставки «Атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки»). Из-за бушевавшего огня спасатели в город не попали, и, хотя район разрушений простирался перед их глазами, они всю ночь оказывали помощь только раненым, вывезенным за город. Из близлежащих мест тоже прибыло множество врачей, но рук все равно не хватало.
Я видела одного врача, сразу же после бомбежки оказывавшего на пепелище помощь пострадавшим. Приспособив себе под сиденье печку, оставшуюся от сгоревшего дома, он осматривал раненых. Лекарство — полный котелок акатинки.[3] Атомные жертвы выстроились в очередь. Легкораненые стояли, а у их ног лежали те, кто был уже не в состоянии двигаться. Голова врача была замотана полотенцем, из-под которого сочилась кровь. Интересно, а какая участь постигла его собственную семью? И что стало с этим врачом в дальнейшем — умер он или же, несмотря на тяжелое ранение, остался в живых? Я восхищаюсь этим врачом. В нем было что-то героическое, как во всех людях, которые в той экстремальной, не укладывающейся в воображение ситуации не позволили себе уклониться от выполнения долга. Я преклоняюсь перед врачами, до конца остававшимися на своем месте. Вспоминаю и одного военного, с оторванной кистью руки бежавшего в штаб с сообщением, — он не хотел терять времени на перевязку раны.
Поистине война является выдающимся режиссером человеческой драмы, в которой одни, отбросив все, проявляют крайний эгоизм, другие до конца сохраняют человечность.
Девятого августа я отправилась на работу. На мне была блузка с короткими рукавами, черные шаровары и гэта[4] на босу ногу. Шаровары были с нагрудником, из китайской хлопчатобумажной ткани. Отрез прислал с материка отец, а сшила мне их старшая сестра. Блузка — из белого поплина с отложным воротником. Тогда я даже бюстгальтер не носила.
На правой руке у меня были часы на серебряном браслете немецкой работы в виде цепочки из круглых звеньев. Их тоже прислал отец. Я получила ожог только в этом месте. Обожгло до волдырей — кожа между звеньями цепочки вздулась. Впервые я это заметила, когда сняла часы. Круглые волдыри диаметром в три-четыре сантиметра опоясывали запястье и, пока не зажили, выглядели ужасно. Однако обошлось без нагноения.
Тогда у меня были длинные, до талии, волосы, которые я заплетала в косу. Носить волосы распущенными на заводе было опасно — их могло затянуть в станок. В результате либо станок останавливался, либо человек попадал туда с головой. Волосы ведь не рвутся. Так у нас погибла одна ученица. Поэтому длинные волосы обязательно, согласно строгому предписанию, заплетали в косу, если же они были недостаточно длинными, их перехватывали резинкой.
Не заплети я косу, в тот день взрывная волна подняла бы мои волосы, словно руки тысячерукой Канон,[5] они зацепились бы за обвалившиеся доски, и тогда бы мне наверняка не спастись.
Я работала в отделе «А», размещавшемся в деревянной постройке, которую огонь охватил уже через несколько минут после взрыва.
Отдел «А» занимался переработкой отходов — металлической стружки, макулатуры, шлака. Работавшие здесь люди были неполноценные: слегка придурковатая женщина, хромоногий мужчина, однорукий заместитель начальника и мужчина средних лет с лицом, постоянно искаженным гримасой смеха. Когда я в первый раз пришла на работу, они уставились на меня как на что-то диковинное, так что я даже опешила. У меня не было желания выставлять напоказ свои недуги, а мой внешний вид не давал оснований для сочувствия. В глазах этих людей я выглядела слишком здоровой. И уже потому мне было не по себе и страшно. Только у начальника отдела все было в полном порядке. Оставалось лишь удивляться, почему его не взяли в армию. Да и лет ему было немногим за сорок. Видимо, в от