Обещанный отель «три звезды» на берегу моря обернулся каморкой с подтекающим унитазом, стойким запахом хлорки и видом на задний двор другого отеля. Прозлившись целый день и дважды поссорившись, наутро они переехали в другую гостиницу, и теперь Олег больше всего злился на собственную скупость – не надо было заселяться в этот клоповник, не пропал бы день.
– За нас, жадных склеротиков! – Оля приподняла широкий бокал, в котором, как море, покачивалось красное вино, и наклонила его к мужу. Он тоже приподнял бокал и отглотнул немного. Вино было терпким и душистым и примиряло со всем, что есть.
– Ладно, – сказал он. – Иду на почту, отправляю посылку.
– Вот и отлично.
– Потом возвращаюсь в Москву, иду в агентство и душу эту гадину голыми руками.
– Ну все, хватит!
Мгновенно постарев, как всегда в минуты разлада, Оля отрешенно глядела теперь куда-то вбок. Опять он не уловил перемены ветра в ее душе… Этот ветер менялся без объявления, и все метеослужбы мира не могли тут ничего предсказать.
– Хорошо, тогда убью вот этого, – Олег кивнул на скрипача. Наглец, обосновавшись между ресторанами, уже полчаса пилил мимо нот, брал измором и не щадил ни один народ – цыганочка, соле мио, розамунда.
Снять напряжение не удалось. Олег устало выдохнул, бумкнув губами, – и натолкнулся на глаза сына.
Милька сидел в отдалении, кутаясь в куртку. Отдернув взгляд, он принялся ковырять пальцем песчаный холмик перед собою. Олег окликнул его, но Милька словно не расслышал, а только еще тщательнее занялся холмиком.
– Ты не замерз, крыскин? – спросила мама. Милька молча помотал головой.
– Он у нас не из дерева, – заметил Олег после паузы, и Оля наконец повернула к нему печальные умные глаза.
– В кого бы это? – усмехнулась она.
Запах мяса ударил в ноздри за секунду до того, как у стола возник официант в фирменном черном фартуке и красной косынке.
– Отлично! – воскликнул Олег с преувеличенной радостью в голосе. – Милька, давай к нам!
Но Милька снова помотал головой.
Фигура того мальчишки стояла у него перед глазами: как он паснул мячик и как присел потом, смущенный срезкой, скривив смешную рожицу. И как рассмеялся отец вместе с той женщиной.
А вечером отец уходил вдоль берега, как будто всё это его не касалось. Они с мамой шли чуть позади, и ее ладонь нежно обнимала стриженый затылок, словно желая окончательно удостовериться, что Милька тут и с ним ничего не случилось. Потом отец обернулся, и они начали обсуждать, идти ли в номер или сразу ужинать, и в какой ресторан, и папа сказал: давай ударим по мясу.
И вдруг обнял маму, и ее рука на плече мальчика обмякла. И уже родители шли вдвоем, а Милька брел сзади.
В ресторане родители сели так, чтобы Милька оказался спиной к молу, и его опять резануло, что это они специально. Мама спросила, какой салат он будет, и Милька сказал: мне все равно. Хорошо, сказала мама, возьмем один с креветками, один со спаржей, а там посмотрим, да?
Мне все равно, повторил Милька.
А когда папа опять заговорил про эти пятьсот евро, что-то непосильное сдавило Милькино горло. «Я поброжу, ладно?» – сказали его губы. «Только куртку надень».
Он выбрался из-за стола и побрел по песку. Ослепительная полоса солнца, покачиваясь на волнах, уходила к горизонту. Море, проглотившее мальчика, тоже делало вид, что ничего не случилось. Он исподволь оглянулся. Официант в красной косынке, чуть наклонившись, наливал вино в бокал. Отец сделал глоток и кивнул, довольный пробой… Жизнь, как ни в чем не бывало, текла сквозь побережье под ровным светом уходящего солнца; музыкант, отчаянно фальшивя, пилил на скрипке, и смуглый маленький человечек с вязанкой коротких роз бродил вдоль столиков, беря кавалеров на слабо.
Потом подул ветер, принеся с собою запах какой-то травы; прибежал и ткнулся в Милькину шею влажным носом, и тут же отбежал на окрик хозяина игручий медношерстный сеттер. На сеттера Милька не обиделся – ведь тот ничего не знал про утонувшего мальчика.
Солнце уже погружалось в море, и Мильке вдруг стало страшно оттого, что сейчас совсем стемнеет – как будто, пока был свет, все еще могло закончиться хорошо.
Он знал, что когда-нибудь умрет, но это «когда-нибудь» не имело отношения к тому дню, в котором он просыпался. То, что это может произойти вот так, вдруг, поразило его. И еще поразило, что ничего в мире не изменится. Наяривал круги пестрый воздушный змей на леске, и сеттер носился по пляжу, и все смеялись. И, в сговоре со всеми, папа с мамой чокались бокалами с красным вином.
Милькино сердце отяжелело. Он решил, что не будет с ними ужинать, а когда спросят, почему, ответит: не хочу, и никто его не заставит. А потом ляжет в постель голодный и будет гордо молчать, глядя в потолок. И вдруг он увидел, что отец смотрит на него, и испуганно отдернул глаза и начал ковырять пальцем песчаный холмик.
– Милька! – услышал он, но сделал вид, что не услышал.
– Ты не замерз, крыскин? – ласково спросила мама. И Милька молча помотал головой, стараясь не заплакать. Черноволосый красавец-официант в красной косынке на плечах появился в проходе с дымящимися кусками мяса на доске и, ловко обогнув вошедшую пару, устремился к родителям.
Пара, чуть поколебавшись, выбрала столик; мужчина отодвинул ей кресло, она села – и вдруг он склонился над ней, и женщина запрокинула лицо навстречу его губам.
Ингрид и Марко
Она откликалась на него мгновенно и глубоко – в уличном муравейнике, в кафе, в лифте. Был ли в этот момент в лифте кто-нибудь еще, значения не имело. Он любил проверять свою власть над нею: в самый неподходящий момент мог провести пальцем по полоске плоского живота над джинсами, и готово дело – она закрывала глаза и вся подавалась к нему.
Он был крупный красивый хищник и уже давно мог позволить себе выбирать добычу, и делал это в охотку – это была вторая забава его жизни. Первой была живопись: Марко давно и удачно промышлял на этих просторах. Впрочем, удача – объяснение для простаков; Марко знал, что будет в цене завтра. В юности он рисовал сам, но вкуса оказалось больше, чем таланта, и в гору его повели работы приятеля. Редкий разгильдяй, тот малевал картинки для блошиного рынка – и Марко первый разглядел в них то, что потом стало «трендом».
Он любил приводить в трепет этими словечками местных студенток и досужих туристок – в галереях, насованных, как соты, в ульи старых амстердамских домов. Любил вылавливать у полотен, быстро обматывать легчайшей паутиной разговора и уволакивать в мастерскую, где, кроме подлинного Магритта и кучи забавного барахла, имелся старый диван, таивший в себе свойство проламываться посреди процесса, – что придавало штатному коитусу характер неповторимой страсти.
Именно этот вид коллекционирования стал для Марко канвой жизни. Он собирал девиц и дамочек; пару раз удавалось организовать в мастерскую групповые экскурсии; однажды Марко завалил на диван видную фрау из Европарламента и под ритмичный скрип старого станка с холодноватым интересом прислушивался к своим политическим ощущениям…
Ему, в сущности, давно было скучно, но привычка и весенний воздух Амстердама брали свое.
Шарфик на пиджак, по первому апрельскому солнышку, он вел отработанным маршрутом, в сторону Магритта и дивана, две ноги с попкой. К ним прилагался пухлый, громко смеявшийся ротик. Ротик потребовал немедленного мохито, и они зашли в бар на Кайзерграхт, и Марко взял ей мохито и обреченно сел рядом.
Ротик пил и без умолку щебетал, – и Марко вдруг ясно почувствовал, что ничего этого не хочет. Ни ножек, ни попки, ни тем более ротика с щебетом.
А хочет, чтобы эта дура исчезла вместе со своим зеленым пойлом, а с ним за столиком – не этим, выбранным подальше от глаз в барном чреве, а снаружи, над лодкой возле моста, – сидела женщина, которую он любит. И чтобы она смотрела на канал, и блики играли на прекрасном лице, а он смотрел на нее. И чтобы они молчали и было хорошо.
Он даже увидел это в виде холста – канал, велосипеды, прицепленные к ограде, двое за столиком, блики на ее лице. Пожалуй, это мог быть неизвестный Сислей.
Но Марко никого не любил, и его тоже – никто. С тех пор, как адвокаты вытащили его, немного контуженного, из-под развалин первого брака, он не позволял никому близко подходить к той черте, за которой женщина вправе требовать чего-либо, кроме презерватива до и душа после. Ни одна из многочисленных любительниц прекрасного не переступила порог его квартиры. Статус отношений он не подчеркивал, но содержал в строгости. Диван в мастерской – и достаточно.
– Слушай, – сказал он. – Ты допила?
– Невтерпеж, да? – сказал ротик и громко рассмеялся. Его губы сложились, чтобы сказать «пошла вон», но он успел отредактировать текст.
– Что-о?
– Пошла вон, – все-таки сказал он.
– Дурак, – сказала хозяйка попки. И всосав с донышка остаток мохито, с грохотом встала. – Дурак! – объявила она на весь бар. И вышла.
Марко аккуратно допил свой эспрессо, невозмутимо рассмотрел рисунок на чашечке и уместил ее точно во впадинке блюдца. Затем протер салфеткой кофейный след и положил салфетку в пепельницу. И лишь тогда поднял глаза.
На него уже не смотрели. В баре ничего не изменилось – лишь детина у двери оставил в покое игральный автомат и вышел поглядеть вслед ногам с попкой. И только официантка за стойкой смотрела на Марко во все свои серые глаза.
Пойманная с поличным, девушка не отдернула этих теплых глаз, а улыбнулась и развела руками, извиняясь то ли за собственный внимательный взгляд, то ли, от имени всех баб, за эту дуру.
И он усмехнулся и тоже развел руками: мол, бывает.
И тут уже она отвела глаза – и с той же тщательностью, с какой он оттирал кофейное пятно, начала драить пивной кран. А он все смотрел на нее. Потом оставил на столике деньги и вышел – и, выходя, обернулся. Снова пойманная с поличным, официантка рассмеялась и качнула головой.
Марко махнул ей рукой и завернул за угол.