Мать бесшумными шагами ступала по комнатам, безучастная, скорбная, сраженная горем. Она тихо, безропотно угасала на глазах Тани, как угасает догоревшая свеча. И осталась Таня одна, девочка-вдова; жила, будто затаив в себе крик отчаяния и боли. С осени она стала учиться в институте, вела себя подчеркнуто строго, чем и вызывала снисходительные улыбки подруг.
Практику Таня проходила в кузнице завода, где и подружилась с Елизаветой Дмитриевной, которая относилась к ней с материнской нежностью и вниманием. Алексей Кузьмич насмешливо-любовно именовал Таню вдовой.
Однажды во Дворце культуры Таня познакомилась с инженером соседнего завода, скромным на вид, приятным человеком. Они ходили в театр, кино; Таня как будто увлеклась им всерьез. Но однажды инженер пригласил ее на вечеринку к приятелю. Их посадили за стол рядом, и тут Таня с ужасом увидела, что перед ней другой человек. Напившись, он напирал грудью на ее плечо и, обдавая водочным духом, хвастался: какой он замечательный и незаменимый работник на заводе, насколько он умнее всех в цехе, как независимо он ведет себя с начальством, как с ним считается сам директор… А не ставят его на высшую должность только потому, что завидуют ему… Он лениво облизывал губы, подымал брови и морщил потный лоб, чтобы поддержать налитые хмелем веки; лицо, расплываясь, таяло и лоснилось, как масленый блин; в одной руке он держал вилку зубьями вверх, другой, горячей и липкой, касался руки Тани.
Она едва досидела до конца. Когда они вышли на улицу и он хотел поцеловать ее, Таня оттолкнула его и убежала.
По окончании института, когда Таня осталась работать в конструкторском бюро, за ней стал ухаживать Иван Матвеевич Семиёнов, неистощимо внимательный, ровный, приятно услужливый, со скептическим складом ума. Несмотря на то, что ему было под сорок, он оставался холостяком. Волосы его, отступив со лба, начинались на темени и, пышно взбитые, шелковистые, стояли над затылком, подобно нимбу, виски несколько вдавлены и от этого лоб выпукло нависал над лицом с ястребиным носом.
Как-то раз, прохаживаясь с ним по саду «Эрмитажа», его излюбленному месту гулянья, Таня полюбопытствовала:
— Иван Матвеевич, почему вы не женитесь?
Он ответил с шутливой торжественностью:
— Не могу найти человека, которому я без опаски мог бы вручить свое замечательное сердце.
Таня лукаво прищурилась и усмехнулась:
— Просто вы трусите. Сознайтесь…
— Может быть, и так, — согласился он. — Храбрецов в этом деле не поощряю. И вообще горячность и агрессия в отношениях кончаются слишком трагично, в большинстве случаев для женщин. А женщине мы обязаны поклоняться как непревзойденной красоте земли, — так, кажется, учат нас классические книги? — И он тихонько погладил руку Тани, лежавшую на сгибе его локтя.
Тане было спокойно и уютно с ним, он подкупал ее вниманием, зрелым житейским опытом и знаниями. Он ничего от нее не требовал, не лез целоваться…
Комната Семиёнова была увешана клетками с птицами. Впервые придя сюда, Таня была поражена веселым птичьим хором; очарованная, недвижно сидела она, следя за неугомонной жизнью пернатых пленников: чижей, синиц, щеглов, попугаев и канареек. Стоял конец апреля, в окно светило солнце, и птички вели себя особенно неспокойно.
— Скучно-то им, наверное, бедненьким, — пожалела Таня, вздохнув.
— А вот сейчас мы их выпустим, — сказал Иван Матвеевич. — Для некоторых окончился срок заточения…
Он снял клетку с двумя синицами и позвал Таню:
— Идемте.
Выйдя во двор, где росли опушенные нежными кружевами листвы молодые деревца, Семиёнов открыл дверцу клетки и обратился к синицам:
— Прощайте, крошки, вылетайте в большой мир, живите, веселитесь. Дарую вам свободу…
Синицы, примолкнув, вертели головками с крошечными точками глаз и не вылетали.
— Глупышки, выхода не знают, — проговорил Иван Матвеевич растроганно и выгнал их: одна вылетела из клетки и села Семиёнову на плечо, вторая вырвалась, покружилась и села на клетку; затем, как по команде, вспорхнули и пулями врезались в воздух, пропали в дальних деревьях.
Иван Матвеевич и Таня часто проводили вечера у Фирсоновых, и Семиёнов по обыкновению провожал ее домой.
На другой день перед обедом в бригаду Полутенина как бы мимоходом заглянул Антипов; из-под черной, застегнутой на все пуговицы куртки его выглядывал воротничок рубашки в клеточку и красный узел галстука, приглаженные волосы прикрывал черный берет, немного сдвинутый на левую бровь; технолог скупо кивнул Фоме Прохоровичу и, приблизившись к Антону, крикнул на ухо:
— В обед найди меня!
— Зачем? — спросил Антон и, перехватив клещи из одной руки в другую, передвинул заслонку, загнал внутрь печи рвущиеся наружу клочья огня, отступил от печи к окну; Фома Прохорович, пользуясь перерывом, стал закуривать, а Гришоня, по-заячьи подскочив, сунул свою острую, в крапинах мазута, мордочку между Антиповым и Антоном, спросил с любопытством:
— Чего, а?
Над заводом, в светлосинем высоком небе, двигались редкие сухие облака, по земле ползли тени, и порыжелые увядшие цветы, в клумбе то золотисто вспыхивали, будто расцветали вновь, то опять скучно потухали, меркли.
— Зачем я тебе нужен? — еще раз спросил нагревальщик.
— А куда он тебя зовет? — допытывался Гришоня, дергая Антона за рукав.
— Алексей Кузьмич Фирсонов сказал, что у тебя предложение есть какое-то относительно переоборудования печи, чтобы я помог тебе технически оформить его. — И, не встретив готовности со стороны нагревальщика, проговорил, пожав плечами: — Впрочем, если не хочешь, — не надо.
— Ладно, — кратко молвил Антон, — в обед подходи сюда, скажу.
Но, видя, как технолог, удаляясь, с опаской нарядно одетой женщины обходил печи, ящики с деталями, прессы, внезапно и со злостью решил не разговаривать с ним.
Фома Прохорович, узнав о цели прихода Антипова, строго посоветовал:
— Нет, ты расскажи ему, Антон, а вдруг из твоей затеи толк выйдет? Ты, брат, этим не шути…
— Еще и премию отхватишь, чудак! — воскликнул Гришоня.
В перерыв Антипов опять появился у печи и, выслушав сбивчивые объяснения нагревальщика, принужденно улыбнулся.
— Опоздал ты несколько. Пойди на молоты, где штампуют коленчатые валы, там печи именно так и устроены, как ты говоришь.
— Почему же здесь нельзя так?
— Заготовка ваша коротка, — разъяснил Антипов, беря в руки металлическую болванку. — Нужно слишком плотно класть трубы, чтобы она не соскальзывала, а это уменьшит нагрев печи. И вообще неразумно. Так-то… Подумай о чем-нибудь другом, — снисходительно посоветовал он уходя.
Антон не обиделся на Антипова; он искренне позавидовал ему:
«Вот она, сила!.. Пришел, бросил небрежно два-три слова, и нет меня. Да еще и улыбается при этом… А я перед ним вроде мальчишки или щенка какого. Этим он и Люсю покорил, независимостью, непринужденностью. Эх, учиться надо идти, пока не поздно!..»
В столовой Безводов подозвал Антона к своему столу и, пристально разглядывая его, проговорил:
— Я к вам заходил вчера, стучал, стучал — никто не ответил. Где ты был?
— В гостях у Алексея Кузьмича: вместе с завода ехали, зазвал к себе, честное слово.
— Я верю, — улыбнулся Безводов. — Что вы делали?
— Расспрашивал, почему я плохо работал вчера. Я ему про печь свою объяснил в том смысле, чтобы переоборудовать ее малость. Ну, прислал он ко мне пижона этого, Антипова. Говорили сейчас… Тот сказал, что все это уже давно известно и рассуждаю я задним числом. Ну и пошел он к чорту! — угрюмо закончил Антон.
— Вот почему ты тигром смотришь, — засмеялся Безводов; рассмеялся и Антон, — словно молния в черной туче, сверкнула белозубая улыбка, озаряя чумазое его лицо. — А ты думал, что тебя в гениальные изобретатели сразу зачислят!
— Ничего я не думал.
— А вот это зря, — подхватил Володя. — Вместе с руками заставь потрудиться и эту деталь, — постучал пальцем по козырьку его кепки, — нечего ее жалеть, она не только для кудрей предназначена…
Антон поспешно снял засаленную кепчонку, сунул ее себе в колени.
— От кудрей остались одни воспоминания. А на что я тебе понадобился вдруг?
— Не вдруг, — сказал Безводов, осторожно принимая с подноса тарелку с борщом и ставя ее перед собой. — С тех пор как ты приехал, мы ни разу не виделись как следует. После смены зайди за мной, Дарьин тоже зайдет. Поговорим хоть. Может, в кино сходим после…
Вечером, когда Антон поднялся в комсомольское бюро, там играла музыка — Олег заводил патефон. Володя, как всегда, сидел на своем месте за столом и что-то писал. После дневного гула кузницы музыка действовала освежающе. Антон стал выбирать пластинки и подкладывать их Олегу.
Оторвавшись от бумаг, Володя сделал знак Дарьину; тот закрыл патефон, не проиграв всю пластинку, и пересел к столу. Они переглянулись, помолчали…
— Что же мы сидим? Опоздаем в кино, — сказал Антон и, не вызвав отклика, смущенно потоптался на месте.
— Подожди, обсудим один вопрос, — проронил Безводов и этим заставил Антона насторожиться.
— Какой вопрос?
— Твой, — сказал Дарьин резковато. — Садись.
Антон неуверенно сел и выжидающе застыл: он невольно ощутил приближение атаки и внутренне приготовился к отпору.
— Я наблюдаю за тобой с первого дня твоего появления в цехе, — заговорил Безводов, рывком откидывая назад густой чуб. — Не нравишься ты мне все больше и больше… Не таким я тебя знал. Ничто тебя не трогает, кроме разве заработка: получить побольше, купить лишний костюм, нарядиться — вот и вся твоя цель в жизни. Газеты в руках не держал. Что делается в стране, в мире, — для тебя покрыто мраком неизвестности, точно в глухой тайге живешь. Обывательщина…
Володя сердился на себя за необходимость высказывать товарищу обидные слова, и от этого его голос звучал отчужденно, почти презрительно.
— А я другое скажу, — прервал его Дарьин и повернулся к Антону. — Довольно прятаться за спину Фомы Прохоровича, греть руки у огня и гнать деньгу за его счет, — бросал он отрывистым, беспощадным тоном, точно давал пощечину. — Стыдись! Пора самому за молот вставать.