Гириджа Прасад сразу же надевает сапоги, заряжает винтовку и уходит без единого слова. Ужас из глаз жены переплеснулся и в его глаза.
Когда Гириджа Прасад впервые отправился на острова, он взял с собой на корабль восемь слонов, лично отобранных им на ярмарке животных в Бихаре. В Калькутте их перегоняли в трюм по сходням, точно коров. Но в Порт-Блэре слонов пришлось пересаживать на землю с помощью лебедки, поскольку причал был недостаточно надежен. Развернутый над гаванью кран не выдержал, и первый же слон канул в чернильно-синюю глубь. Гириджа никак не мог спасти тонущего. До конца жизни ему не суждено забыть выражение, с которым смотрел на него этот гигант, так же как и взгляд крокодила, которого он обнаруживает во время поисков своего коллеги.
Фонари и факелы спасательного отряда поджигают тьму, до смерти пугая двенадцатифутовое животное, нашедшее приют в мангровых зарослях. Ослепленный, крокодил прячется за трупом, но не оставляет его. И сидящий на носу лодки Гириджа Прасад встречается с ним глазами.
Тело, у которого не хватает ноги, таза и части живота, почти не похоже на человека и тем более на их товарища-чиновника. Оно пугает спасателей сильнее, чем сам крокодил. Они принимают решение вернуться завтра с сетями и гарпунами.
Возвратившись домой в глухой ночной час, Гириджа находит жену на крыльце — она сидит в темноте и смотрит в небо. После дождей ступени затянуло мхом. Гириджа оскальзывается, но не падает. Измученный, опускается на ступени. Черно-белые комары насыщаются его кровью и зудят над ухом, задавая тон сутолоке мыслей. Луна висит необычайно низко, глядит ему в глаза сквозь ночь.
Ему еще никогда не бывало так муторно — его вывернуло в прибой сразу после того, как лодка ткнулась в берег. Вони человеческих внутренностей, вида кишок, болтающихся в воде, как веревка без якоря, оказалось достаточно, чтобы исторгнуть из него каждый непереваренный кусочек и каждую горькую правду до последней. Когда слон рухнул в воду, он ни разу не поднялся на поверхность, будто мгновенно покорившись океану вместе со всеми своими инстинктами. Что же до крокодила, Гириджа видел в его взгляде страх, так же как тот в его.
— Пожалуйста, не убивайте крокодила, — нарушает тишину Чанда Деви. — Нельзя карать живые создания за то, что они ведут себя согласно своей природе, когда мы вторгаемся в их жизнь.
Гириджа Прасад пробует отыскать в памяти последнее яркое впечатление об умершем, но не может найти ничего. Ни последних слов, ни запоминающегося облика — только стандартное “спасибо” за маску с трубкой. Цельная картина не складывается. Блаженный дрейф над кораллами, паника в глазах жены, испуганной тем, что еще не случилось, изувеченный труп коллеги, добровольно приплывшего к своей гибели, крокодил-людоед.
— А как мы умрем, ты тоже знаешь? — спрашивает он у Чанды Деви.
Этой ночью Чанда Деви задергивает шторы и забирается в его огромную постель.
* * *
Гириджа Прасад разочарован знаниями, которые он собирал и копил на протяжении всей своей молодости, точно муравей в подготовке к долгой, полной размышлений зиме. Насколько ему известно, в науке нет места предчувствиям. Дарвиновский принцип — выживание наиболее приспособленных — доказал свою несостоятельность. Попади этот великий ученый не на Галапагосы, а на Андаманские острова, возникла бы у него иная теория? Такая, где самопожертвование значит не меньше выживания? Если Чанда Деви понимала, что в воде ей грозит опасность, зачем она рисковала собственной жизнью?
Гириджа твердо намерен составить подробную карту архипелага. В этот портрет он вкладывает столько же упорства, сколько в портреты жены. В дело идут воспоминания, образы и эмоции, навеянные ландшафтом. Пусть с виду это карта Андаман, но в той же мере это и автопортрет художника.
Чистый лист бумаги, расстеленный на столе, — Индийский океан. Кончик карандаша — сила природы, вырезающей острова из синевы. Равнобедренный треугольник означает гору Гарриет, самую высокую точку Южных Андаман. От Средних ее отделяет пролив. Гириджа уверен, что этот пик — самый высокий, потому что наблюдал с него множество закатов и ничто не заслоняло ему вид. Рядом с треугольником он рисует крошечный кружок и закрашивает его багряно-оранжевыми полосками. В личной истории Гириджи Прасада гора Гарриет навсегда останется местом удивительных закатов. Он читал об этой малоизвестной вершине, когда учился в школе. Именно там убили лорда Мейо, в ту пору вице-короля Индии.
Закат на горе Гарриет был так красочно описан в одном рождественском журнале, что лорд Мейо заинтересовался этим описанием и взял его на заметку. Приехав на острова с инспекцией пользующейся недоброй славой колонии ссыльных Кала-Пани (что означает “темные воды”), он решил устроить на этой горе вечернее чаепитие. “Ах, как прекрасно! Я никогда не видел ничего более восхитительного!” — воскликнул он, глядя, как небо расцвечивается багрянцем, золотом и пурпуром. Он пожалел, что леди Мейо здесь нет и она не может вместе с ним насладиться столь редким зрелищем. Два часа спустя, когда в него всадил нож каторжник, прятавшийся в кустах, он умер, все еще захваченный этой картиной. Какая жалость: у него не было слов, чтобы описать свои впечатления!
По-настоящему разделить чувства лорда Мейо мог только другой лорд. Путешествия научили Гуденафа тому, что английский не вывести из кризиса невнятности даже путем придумывания новых имен. Его материнский язык, понял он, не способен выразить многообразие, кроющееся в одном-единственном слове. На нем невозможно, к примеру, описать снег так, как это умеют эскимосы с их десятком синонимов; он же не видит различий, падающих наземь с каждой снежинкой. Неведомо английскому и все богатство дождя, известное обитателям берегов Малаккского пролива. Рай на их языке называется словом, буквально означающим “великолепный дождь”, в то время как ад — это “дождь, в котором тонут”. Вся жизнь есть колебания между двумя этими крайностями. Никаким словом — и уж тем более безобидным словом “любовь” — нельзя определить ту всемогущую, всепоглощающую силу, с которой лорду Гуденафу доводилось сталкиваться в его скитаниях по Тихому океану. Она отнюдь не ограничивалась лишь каннибализмом, ритуалом поедания сердца возлюбленного.
Подобным же образом состояние человека на горе Гарриет нельзя было назвать просто одиночеством. В присутствии пурпурного солнца суть одиночества расширялась до тех пор, пока не обнимала собой все, что находилось на острове, все формы жизни, горы, реки, лагуны, пляжи, леса — даже утес, глядящий с вершины горы в бездну джунглей. Это было одиночество архипелага. Отделенного от всех прочих земель океаном огромней любого материка. Рассыпанного под небом огромней всех океанов и материков вместе взятых.
Бескрайнее, как Вселенная, одиночество превращалось в созерцательный транс Вселенной.
Гириджа Прасад и Чанда Деви сидят на утесе, торчащем на вершине горы Гарриет, и превращаются в пару птиц, скрытых от океана самыми верхними ветвями самых высоких деревьев. Все, что они слышат, — это болтовня других птиц и шум воды. Какое странное чувство! Сидишь на такой высоте и в тумане, вызывающем в памяти Гималаи. И все же тебя убаюкивает шум прибоя.
— Если бы не дыхание волн, я приняла бы это за вечер в горах, — говорит Чанда Деви.
— Может быть, так оно и есть, — отвечает Гириджа. — Я читал статью, где утверждается, что вулканические острова Индонезии и Андаманского моря суть продолжение Гималаев. Мы как бы сидим на вершинах гор, которые поднимаются с океанского дна. Мне трудно в это поверить, хотя все возможно.
Она улыбается ему. Он ей тоже.
Солнечные лучи пробиваются сквозь листву, рисуя на коже Чанды Деви географические узоры. На ее руке он видит горный хребет. На ногах — реку. На горле — беспокойный водопад, отражение ее волос. Вскоре солнце сдвинется дальше к западу, и тогда все реки, хребты, пики и водопады на ее теле погрузятся во тьму. Вечер придет к концу. И способ восстановить увиденное только один: путешествовать вместе с солнцем, переживать закат снова и снова в разных точках земного шара — в монгольских степях, на ветреных перевалах Гиндукуша, в песчаных холмах Калахари, на острове Крит, в немецком Шварцвальде и норвежских фьордах. Когда Гириджа Прасад добирается до Шотландского нагорья, его отвлекает воспоминание. Во влажных тропиках он грезит о снеге.
— Ты видела снег? — спрашивает он.
— Нет. На что он похож?
Невозможно описать снег, когда сидишь на Андаманах. Какофония муссонов заглушает тихий шелест снегопада. В мыслях Гириджа Прасад возвращается к одинокой прогулке в засыпанном снегом парке — он гулял там, когда учился в Оксфорде. Слой мягчайшего белого пуха превратил обыденность в сновидение. Ничто — ни озеро, ни небо, ни даже солнце — не осталось прежним. Голые деревья подернулись льдом, будто мхом. Снег тяжело лежал на уцелевших листьях, его ноги тяжело ступали по снегу. Знобкий воздух щекотал ноздри и продирал горло. Сидя на высочайшей вершине архипелага, ровно посередине между экватором и тропиком Рака, Гириджа Прасад мечтает о невозможном. Он хочет увидеть такой же закат над снежным пейзажем.
— Я не могу описать тебе снег, — говорит он Чанде Деви. — Мы, жители тропиков, не способны постичь всю его красоту, даже в воображении. Но я могу показать тебе, как солнце заходит над снегом. Для этого надо съездить в Кашмир зимой.
— А как же острова? — спрашивает она. — Может быть, мы никогда не захотим отсюда уезжать.
— Тогда в другой жизни.
Какой бы забавной ни казалась Гиридже Прасаду теория переселения душ, он не может не признать ее романтическую притягательность — ведь она разрешает ему насладиться в обществе жены другим закатом в других краях.
Она краснеет. Он тоже. Гириджа Прасад тянется к ее руке. Чанда Деви сплетает свои пальцы с его.
Весь остров подключается к происходящему. Птицы, насекомые, деревья, волны и алеющее над горизонтом солнце — все играют свои партии в обширной симфонии, которой дирижирует этот союз пальцев.