признаться, брат – пьяница. Что говорить, попечитель, брат – брат и есть, только не шлет он в последние сроки приглашений мне никаких, и что у него там стряслось – не пойму: женился ли, болен, кандалами ли где звенит? Зря сомневаешься, отвечал, ясно, ими. Но, по правде сказать, поручик, не припомню, чтоб он и прежде особенно часто строчил; нет, не часто он мне строчил, даже лучше выразиться – совсем никогда не писал. В кандалах не попишешь, поручик кивал, в Кандалакше-то. Да, и голову на плаху я вряд ли бы вам, пожалуй, свою положил за то, что имеется где бы то ни было этот братец вообще; подозреваю, что и в заводе его у меня нет, как ни жаль, – ни в Казани с Рязанью, ни в Сызрани. А ну, говорит, разреши, я тебе за это плесну сызнова. И мы куликнули оба. А состав наяривает себе ни в едином глазу, режет ночь молодую, как острый норвежский нож, катит неблизко где-нибудь вязкой манульих глаз. В околотке той же самой ночи́ дремлет, кемарит по-тихому, прикорнул швейной иглою в омете оперированный транзитный, вроде меня, и ему поезд чудится нездешнего назначения совершенно. Ахти мне, батенька, инспектор вздохнул, в Сызрани родственники не проживают сейчас, вот в Миллерове – пожалуйста, в Миллерове – полное ассорти, крестная сестрина там недавно как раз преставилась. И представляется: Емельян Жижирэлла. Едрена палка, я выразился. И сразу обнял его, жирнягу, а он меня, худобу покорного. И высушили на брудершафт. Ну зачем же ты не писал-то мне, я укорял, хоть бы открытку бросил, одноутроб еще называется. Ты с налету не гневайся, он объяснял, недосуг в Кандалакше письма было писать, в каталажке-то, лучше скажи, отчего сам родню забываешь: я, например, на поминках в Миллерове не припомню тебя совсем, или известия не получил? Получить получил, с вручением. Сей же час хватаю картуз, пролетку – и на вокзал. Подлетаю к солидному с саблей: где тут чего? Показывает. А у сабли внизу колесико, чтобы плавней волочить. Барышня, благоволите купейный до Миллерова. Сабля подобная пули сильней, ибо свинец нет-нет да и сплющится, но от стали уж не отвертишься ни за что, от стали-то. На перроне – культура: плевательницы, киоск. Восемнадцать минут. И нерешительность обуяла. Заявлюсь – пересудов не оберешься, вообразят, вероятно, невесть чего. Невдомек им, сквалыгам кровным, что не каждый обязательно жлоб. Илье чужого не надо, у него и своего-то нет, но кому ты докажешь. Подавитесь поминками вашими, не поеду. Стою. Тут кондуктор трубит посадку, там проводник грубит, там бабка мятлушкой забилась в стекло: Димка-внук у нее, извольте видеть, до дядьки в Углич отчаливает погостить. Гляди, сиротка, без варежек в жару не гуляй. Сама ты, глиста худощавая, в оба поберегись, пыльцу бы тебе до срока не обтрясли. Что, папаша, к начальнику обращаюсь, отправку будем давать? А тебе почему интересно? – фуражку надвинул на лоб. Отвечаю, что особенно ни к чему, что я про другое желал бы спросить, а отправка сама по себе не тревожит ни с какой стороны, что – отправка, подумаешь, отправляйте. Про что другое? – надменничает. Вы на рысистых испытаниях присутствовали хоть раз? Не то слово – присутствовал, околачивался я на них, большие средства на тотошке просаживал. Помните, значит, как ипподром-то горел, искры так и летели, не так ли? Как не помнить, так и летели, даже заезд собирались сперва отменить. Собирались, только не выгорело это дело у них – понесли коники траверсом. Со старта, помнится, вырвался Поликлет, трехлетка каурый от Политехника с Клептоманией, но на второй кобылка Сметана первой зашла, а Поликлетка на третье переложился, но вот кто ехал тогда на нем – уронила память петлю. Уронила так уронила, путеец сказал, но на этом про лошадей, пожалуйста, завершим, а то отправку, будучи из пожилых, срывать не к лицу вам. Задаетесь вы шибко, папаша, нет бы чем в колокол колотить, пулечку со мной записать по-быстрому. Тут сабля подкатывает: ну, что? Да что ж, пульку отъезжающий записать предлагает. Что же, это не заржавеет у нас, не колесико, лишь карты бы добыть некрапленые. Погодите вы с картами, он же просто отправку хочет сорвать. Помилуйте, дежурный вспылил, прямо шпионство какое-то. Не казните, не повторится, мне, понимаете, колокол ваш думы былые на ум привел, на бегах до пожара висел – ну вылитый. Брякнуло, звякнуло – поехало неудержимо. Крокодиловой кожи заслуженный чемодан в те хитрые годы, пусть сам я не верю теперь, я имел. Почему, впрочем, хитрые – годы как годы, не хитрее других. Чемодан крокодиловой кожи, я повторяю, с замками, в те годы как годы, я, Дзындзырэлла, смею утверждать, имел. Я хватаю его – и дай бог ноги. Хлещет же – не передать. Шли, как известно, и дождь, и поезд, один на Миллерово, второй весь день. Милый брат, Емельян признается, как здорово шпарить нам к тебе в гости в Казань, ведь сколько не виделись. Погоди-ка, тревожусь, а почтограмму ты мне направил? Спрашиваешь, прямо с дороги. Да, бегу, стало быть, дебаркадером, догоняю вагон, а вскочить за отсутствием убеждений боязно. Полотеря в те годы как годы во всевозможных местах, я возил в чемодане мастику, тряпки, потертый фетр и швабры поросячьих щетин. Проводник мой с флажками в чехлах зыком благим из тамбура заорал: отцепись, вдруг сорвешься в просак ты, как многие. Не глумись, кастелянша, над пассажирской бедой, чтоб тебе самому сорваться. А Емельяну я сказал, что ау – не застигнет меня его отправление, и что зря, вероятно, спешит он в Казань – я не выбегу. Вам же, Сидор Фомич, пишу приблизительно следующее. Раз приходят некоторые к перевозчику, а тот спит беззаветно. Вот это, я понимаю – загадка, ибо это загадка, а не просто крестьянская быль. Не понимаю только, к которому перевозчику: два у нас перевозчика на Итиле́. Тот – на той стороне зашибает, этот – напротив – на этой. Первый – Ерема по прозвищу Жох, второй наоборот – Фома, и без всякого прозвища. Кличут человека уважительно, по фамилии, и нечего огород городить, правда же? Погибель – лодочника фамилья у нас. И положим, к нему и приходят: работа есть. Он проснулся – а что за труд? Зачем тщеславишься понапрасну, они говорят, будто перевоза помимо еще в некотором ремесле маракуешь. Учить себя никому не позволю, Фома заявил, выкладывайте лучше факт. А попечитель разбушевался, ногами топает, словно я виноват; я и сам-то себя, сироту, в Казани никогда не встречал, если искренно. А куда же я шпарю тогда, инспектор кричит, отвечай. Попечитель, мудрящих я ваших маршрутов не в курсе, но если проездной документ у вас на руках, то не сочтите за дерзость в него заглянуть – там указано. Быть безысходно в просаках – Ильи Джынжирелы удел. Чтоб тебе самому сорваться, проводник мой услышал мои слова. Так сказал ему сгоряча – а сам и сорвался. Ну надо же, прямо рухнул, упал кулем под колеса, и оттяпало бо́сую ноженьку, будто серпом. Вижу – кто-то знакомый с клинком с поднебесных стропил слетает помочь. Серафим шестикрылый, дежурный, махни ятаганом раза́, отруби-ка всего уж от настоящих мест: зельно болезен, неловкий. И начальник подоспел пожурить. Вам-то что, позавидовал, санаторию себе обеспечили, а людя́м выговорá по вашей линии получай. Не браните, мокропогодица ж, оскользаешься. Мысль: эхма, нескладуха какая, не вытанцовывалось у Ильи последнее целование. И опять я в просаке, когда, гордясь, поручику советую в билет заглянуть. Дуралей ты, он оборвал, попечитель билетов по званию брать не обязан, а когда и возьмет другой раз, то литерный и в любой конец, и гляди ты в этот билет, не гляди – все туман, и туда сего предъявитель отправился, сюда ли – ничего не понять, лишь плацкарта бьется купейная на ветру да талон на получение белья шелестит. Нет, не пыльно вы прилепились, земляк, но, видать, не всегда и везде попечителям выгода. Получается, непопечителям иногда очевиднее, куда им путь лег. Взять того же меня, мне – к Орине, ее мне вынь да положь, направление к ней мной держится.
7Записки охотника
аписка XПо пороше
Рецептов бордоских цыганок,
Что давят шато и де-кот
Под вальсы волшебных шарманок,
Не знает ликерный завод.
Но знает компанья бракеров —
Не знает унынья зане —
Священную силу кагоров
С бордовым осадком на дне.
Немало баклашек хороших
Сего дармового питья
Привозят они по пороше
В ягдташах косого шитья.
Привозят закусок без меры —
Колбасы, консервы, сыры:
Бракеры мои, браконьеры,
Да здравствуют наши пиры!
Но вот загорелась – понеже
Тьма-тьмущая перешла —
В беленых гробах побережий
Пуркарского негру смола.
Поскольку охотник желает
Узнать, где жирует фазан,
В ошметках собачьего лая
Нам чудится слово сезам.
Сображник! За дряблую щеку
Последний глоток заложи —
Пора уж. Жужжи в получоках
И в чоках, ветрило, жужжи.
Записка XIЗаговор
У Сороки – боли, у Вороны – боли,
У Собаки – быстрей заживи.
Шел по синему свету Человек-инвалид,
Костыли его были в крови.
Шли по синему снегу его костыли,
И мерещился Бог в облаках,
И в то время как Ливия гибла в пыли,
Нидерланды неслись на коньках.
Надоумил Волка заволжский волхв:
Покидая глубокий лог,
Приползал вечерами печальный Волк
И Собаку лечил чем мог.
У Сороки – боли, у Вороны – боли,
Но во имя волчьей любви
От Вороны ль реки до реки ли Нерли
У болезных собак – заживи.
А по синему свету в драных плащах,
Не тревожась – то день иль нощь,
Егеря удалые, по-сорочьи треща,
Вивериц выгоняли из рощ.
Деревенский, однако, приметлив народ,
У Сороки-воровки – боли,
Проследили, где дяденька этот живет,
И спроворили у него костыли.
И пропили, пролазы, и весь бы сказ,
Но когда взыграла зима,
Меж собою и Волком, в дремотный час,
Приходила к Волку сама.
У Сороки – болит, у Вороны – болит,
Вьюга едет на облаках,
Деревенский народ, главным образом – бобыли,
Подбоченясь, катит на коньках.
И от плоского Брюгге до холмистого Лёпп,
От Тутаева аж – до Быдогощ
Заводские охотники, горланя: гей-гоп! —
Пьют под сенью оснеженных рощ.
Как добыл берданку себе инвалид,
Как другие костыли он достал
И, хотя пустая штанина болит,
Заводским охотником стал.
Записка XIIФилософская
Неразбериха – неизбывный грех
Эпох, страстей, философов досужих.
Какой меня преследовал успех,
Что я не разбирался в них во всех,
Вернее, разбирался, но все хуже.
Когда ж мне путь познанья опостыл
И опостынул город неспокойный,
Я сделался охотником простым,
А уж затем заделался запойным,
Со взором просветленным и пустым.
Люблю декабрь, январь, февраль и март,
Апрель и май, июнь, июль и август,
И Деве я всегда сердечно рад,
И Брюмерам, чей розовый наряд
Подчас на ум приводит птицу Аргус.
Теперь зима в саду моем стоит.
Как пустота, забытая в сосуде.
А тот, забытый, на столе стоит.
А стол, забытый, во саду стоит.
Забытом же зимы на белом блюде.
Повой, маэстро, на печной трубе
Рождественское что-нибудь, анданте.
Холодная, с сосулей на губе,
Стоит зима, как вещь в самой себе,
Не замечая, в сущности, ни канта.
Записка XIIIВалдайский сон
Накануне первых звезд
От угара плачу —
Мерзни, мерзни, волчий хвост,
Грейся, хвост собачий.
Дрыхнет Кот у очага
И храпит немного,
Из худого сапога
Вылезает коготь.
Снится этому Коту —
Воркоту Валдая:
Сидят волки на мосту,
И Кот рассуждает:
Если б я Собака был,
Я любил бы Волка,
Ну а если б волком выл,
По Собаке б только.
Погляжу ли из окна,
Из другого ль гляну —
Вся в снегу стоит сосна
На снегу поляны.
Идут ведьмы на погост,
О своем судача:
Мерзни, мерзни, святый хвост,
Грейся, хвост чертячий.
И совсем уже синя
Слюдяная Волга,
Едет Пес по ней в санях,
Погоняя Волка.
Записка XIVПодледный лов
Ни рыбы-севрюги в реке не живут,
Ни рыба-хаулиод.
Чего ж я, как рыба-удильщик, тут
Раззявил над прорубью рот.
А ты бы, дядя, домой хромал,
Потехе, как говорится, час —
Зари обрёмканной бахрома
В Европу завесила васисдас.
Отзынь, Запойный, на три лапти́,
Отбрил я себя сам,
Не лепо ли бормотухи хватить
С хлебной слезой пополам.
Кого это там еще Бог дает —
С лампою, на коньках…
Никак Аладдин Батрутдинов идет,
Татарина шлет Аллах.
Ну ты и горбатый средь наших равнин,
Хирагра тебя еры,
На кой тебе лампа, чуж-чужанин,
В дремучие эти поры?
Сало́м, братишка, поймал ерши?
Проваливай, конек-горбунок,
Ты есть наважденье, хвороба души,
Батрутдинов сто лет как йок.
Упал в промоину, катясь в кино,
И хоть выплыл, да через год:
В карманах чекушка и домино,
И трачен рыбами рот.
Выловили – не припомню числа —
Дед Петр и Павел-дед.
Чекушку распили, забили козла
И вызвали кого след.
Умчался. Право, такой стал плут.
А был – честнейший бобыль.
Ни рыбы-химеры в реке не живут,
Ни рыба, к примеру, горбыль.
Записка XVАрхивная
О, как мне душно будет
Когда-нибудь в пыли
Архива, его полок,
Эх, скушно будет мне.
Однажды и в пенсне
Нагрянет архивист.
Во мне он станет рыться,
Копаться, разбираться
В каракулях – найдет:
Рисунок и портрет,
В кунсткамеру билет,
И среди остальных —
Записку эту вот
И о себе прочтет.
И он смеяться станет:
Ха-ха, на весь архив,
Охотник архаичен,
Беда как неприличен,
Однако прозорлив.
И как он счастлив будет
Находкою своей.
И будет, просто будет,
А я-то уж не буду
Ни в праздники, ни в будни,
Но как мне вечно будет
От времени вдали,
Вдали от обязательств,
В стесненье обстоятельств,
В удушливой пыли!
Записка XVIСтих о прекрасной бобылке
Над кофейника носиком пар,
Словно капитулянтский флажок.
Нацеди кофейку, мой дружок,
Восхитителен этот навар.
Повевай, про Бразилию весть —
Аромат, что премного воспет.
Не беда, что бразильского нет,
Хорошо хоть с цикорием есть.
Нас балýет так мало судьба,
Что и цикорию рад, как эрзя́,
Ведь не сами ль мы чей-то эрзац
И не наше ли дело труба.
Посему, невзирая на то
Что бобылок прекрасных полно,
Объявляю, что мне все равно,
Кто мне штопает шарф иль пальто.
Оттого, хоть из лести не сшить
Лисьей шубы, скажу не тая:
Ты прекрасна, бобылка моя;
А портрет – так с него же не пить.
Неспроста свой булатный вострю:
Близок ангела день твоего,
Подарить не имея чего,
Шкуру вепря тебе отмездрю.
Завари же в преддверии тьмы,
Полувечером, мнимозимой
Псевдокофий, что ложнокумой
Квазимодною даден взаймы.
Записка XVIIК незнакомому живописцу
Старина! как сербу чизма
Из Хорватии тесна,
И как собственная тризна
Или щей дороговизна
Зачастую нам скучна,
Так и наша укоризна
Вам, художникам, нужна.
То ли спутал ты, дружище,
Впечатленья от веков,
То ль писал ты Городнище
Совершенно без очков.
Ибо ловчие в кафтанах
И немодных башлыках
Мне по крайней мере странны,
А тем более – в чулках.
И не кончится забава
Ни добром и ни бобром,
Если выйдем мы в облаву
Не с берданкой, а с багром.
На котором, между прочим,
За спиною у стрелка
Ты повесил – тут все точно —
Тушку волка-тумака.
Обстоятельства же наши
Ты повапил, словно гроб:
Позлащенные ягдташи
Сторонятся здешних троп.
И чресчур благообразны
Три красотки кубарэ,
Опаляющие праздно
Поросенка на костре.
Мастер мой, та дольче вита
В осененье острых крыш,
О которой всей палитрой
Ты столь искренно скорбишь,
Перешла, быльем повита,
Но вороны те же; кыш!
Тем не мене – взор пирует,
Кинь его туда, сюда:
Приворотное чарует
Зелье неба, снега, льда.
В пору сумерек щемящих
Конькобежцев визг щенячий
Раздается вдалеке —
На прудах и на реке.
Был бы я купец какой-то,
Полотно б скорей купил
И повесил бы над койкой —
Лег и сам себя забыл.
Поелику же пропойца,
Куплю зелена винца
И узрю твой жанр в оконце,
Из-под пятого венца.
Вот она, моя отчизна,
Нипочем ей нищета,
И прекрасна данной жизни
Пресловутая тщета!
Записка XVIIIПреображение Николая Угодникова
(Рассказ утильщика)
Нет, недаром забулдыги все твердят,
Что по Волге нет грибов милей опят,
И напрасно это люди говорят,
Что водчонка – неполезный очень яд.
Это мненье, извиняюсь, ерунда,
Нам, утильщикам, без этого – никак.
Натурально, примешь лишку иногда,
Но зато преображаешься-то как.
Раз бродили-побирались по дворам,
Выручайте, Христа ради-ка, гостей,
Выносите барахло и прочий хлам,
Железяки, стеклотару и костей.
Пали сумерки, и снег пошел густой,
Не бреши ты, сука драная, не лай.
Мы направились к портному на постой,
А с нами был тогда Угодник, Николай.
С нами был, говорю, Угодников-старик,
Поломатый, колченогий человек.
Мы – калики, он – калика из калик,
Мы – калеки, он – калека средь калек.
Нет у Коли-Николая ни кола,
Лишь костылики. И валит, валит снег.
Непогода. И галдят колокола,
И летят куда-то галки на ночлег.
А летят они, лахудры, за Итиль,
В Городнище, в город нищих и ворья,
А мы тащим на салазочках утиль,
Три архангела вторичного старья.
Час меж волка и собаки я люблю:
Словно ласка перемешана с тоской.
Не гаси, пожалуй, тоже засмолю.
Колдыбаем, повторяю, на постой.
А портняжка при свечах уже сидит,
Шьет одежку для приюта слепаков.
Отворяй давай, коллега-индивид,
Привечай уж на ночь глядя худаков.
Как засели дружелюбно у окна,
Ночь серела – что застираны порты́.
Не припомню, где добыли мы вина,
Помню только – насосались в лоскуты.
Утром смотрим – летит Коля-Николай:
Костыли – как два крыла над головой.
Обратился, бедолага, в сокола́:
Перепил. И боле не было его.