«Будущее покажет», – спокойно ответил ему внутренний голос.
Вследствие непричастности к новостям как таковым, не говоря уж об элементарной моей брезгливости – к ним и предметам чужого пользования вообще, я никогда бы не посягнул на газету, оставленную пренеприятным мне опылителем. Не посягнул бы в принципе. Но газета, из коей мне предстояло узнать о потере последнего моего родственника из ближайших – ближайших, по крайней мере, по духу, – была, как я уже замечал, иностранной. Экзотика ее броского оформления дразнила взор. И рука сама потянулась к изданию. Так любознательность оказалась сильней предрассудка.
Я мог бы, наверное, обмануть Вас. Мог бы измыслить какую-нибудь несусветную «утку» наподобие тех, что на каждом шагу сочиняет бессчетная шайка мемуаристов в составе предателей родин и палачей народов, бандитов и узурпаторов, холуев их ничтожных величеств и представителей несуществующих национальных меньшинств, фигуранток и суфражисток, институток и проституток, заложников и наложников, вдов и отпрысков, греющих руки над теплыми еще урнами с именитым прахом, и прочей шушеры, обремененной избытком памяти. Я бы мог, например, Вас уверить, что выписал из какой-нибудь Гваделупы чепчик а-ля Че Гевара и присланный чепчик завернут был в эту газету. Или что эту газету занес мне в ванную комнату мусорный ветер радужных перемен. Или все, что хотите. Только в отличие от перечисленных выше мошенников, я берег свою совесть смолоду и оттого, не стесняясь предстать перед Вами в банальном, но невечернем свете правдивости, подтверждаю: газету «Албанское Танго»[6] занес мне курьер Брикабраков.
Довольно хорошо образован, и в частности весьма филигранно владея тоскским наречием, я поначалу увлекся заметкой за подписью Обозреватель. «В обозреваемом будущем, – интимничал он, – белье для дам зашагает в ногу с прогрессом. Оно потеряет сегодняшнюю актуальность, обретет массу кружев и постепенно сделается совсем прозрачно, а то и призрачно».
Даже теперь, когда кровь уж давно перекипела во мне, я не способен цитировать приведенные строки без сладостного содроганья. Да, я – Свидетель, но в некоторых отношениях меня не назовешь безучастным. Учтите: далек от идеализации полового акта как самоцели, я никогда тем не менее не чурался здоровой эротики. Воображение отрока подогревали и объявленья колбасников, иллюстрированные натуралистическими изображениями изделий. Публиковались и объявления более общего свойства. В них без конца кого-то разыскивали, умоляли откликнуться, призывали к сожительству, что-либо покупали, обменивали, продавали и соглашались на все. И вдруг – примите мои уверения, все, имеющее решительным образом помутить течение вашей жизни, случается или возникает внезапно, – вдруг в опасном соседстве с торжественными обещаниями «Оскорблю и унижу», «Растлю малолетнюю», «Зацелую допьяна» – предложением обоюдовыгодной сделки, сопряженной с обменом мании величия на манию преследования, – и уведомлением о предпраздничной распродаже гробов мне метнулось в глаза приблизительно следующее:
«Состоятельная чета этрусских дворян, проживающая в герцогстве Бельведер, увнучит блестящего одинокого юношу соответственного происхождения, имея в виду совместное с ним проживание в средневековом фамильном замке, далекие путешествия, музицирование, мелодекламацию, решение и составление викторин, крестословиц и прочие способы приятного времяпрепровождения. Постепенная передача в наследование ценных бумаг и других подвижных и недвижимых ценностей разумеется. Рекомендации надлежат».
Я окинул себя посторонним взором. Сомнений не возникало: кандидатура моя удовлетворяла всем требованиям дворянского пожилого гнезда. Посудите сами.
Родителей своих я не помнил. Кремлевские Мойры – кормилицы, няньки и приживалки, в ненастье и в вёдро вязавшие на скамейках Тайницкого сада, рассказывали, что мать и отец-часовщик мои жили счастливо и умерли в одночасье, приняв какие-то подслащенные порошки. Так или иначе отошли на иные – пусть не всегда летальные – планы родные бабки и деды, тоже часовщики, мастера единственно верного, эмского времени. Сестер и братьев мне Бог не послал. Экзистенс многоюродных теток элегически затерялся где-то в Староконюшенных, Кривоколенных, а из двоюродных родственников по-настоящему близким приходился мне только Лаврентий, председатель Совета Опекунов моих. Правда, с годами привязанность наша ослабевала, обоих одолевали будни, и сходились мы в основном на охотах да в храме, и то по престольным праздникам. В обычные воскресенья он службы не посещал, и Патриарх Алексий на дядю при встрече косился и оклобученно покачивал головой. Таким образом, я и вправду был одинок, неприкаян, а блеска, незаурядности мне было, конечно, не занимать.
Писал, например, я прекрасно и много. Залеживаясь в ванной библиотеке своей до рассвета, работал верлибр и гекзаметр, амфибрахий и ямб. Создавал, освежал, разрабатывал виды и роды поэзии, прозы, драматургии. Почти все жанры меня занимали, влекли. И все, что мною творилось, – творилось само собой, с той же моцартовской легкостию, что и ныне. Но был я скромен. Не раз, шлифуя дикцию, мимику, жест, репетировал я на сценах Большого Дворца и Кремлевского Театра перед пустыми залами, однако публичное мое чтение совершилось только однажды – на традиционной елке в помещении Арсенала. Туда в Сочельник стекалось свободное от дежурств население крепости – крепостные, как мы себя шутя называли. Шутки и песни, шутихи и бенгальский огонь, конфетти и конфекты – вот типичная атмосфера кремлевского рождественского застолья. Не обходилось и без курьезов. Один из них связан с моим выступленьем.
В тот раз гостями на нашей елке были вьетнамские лидеры во главе с Хо Ши Мином. Летосчисляя восточно, стоял год Мокрицы. Гвоздем программы наметили поэтический блицтурнир. Участникам предлагалось составить экспромт. Робея толпы, я сидел под наряженным деревом и рассеянно поедал нечто вроде филе в желе. На голове у меня была маска жирафа, и все вокруг говорили, что я в ней необыкновенно пригож.
Выступали Буденный, Молотов, Маленков. Выступал Вася Сталин, знаменитый в будущем выпивоха и преферансист. Выступала тетя Нина Хрущева, бессменная наша Снегурочка. И другие. Дети и взрослые, штацкие и военные. И каждый внес свою яркую лепту. И все-таки выступление Леонида Брежнева было особенно незабываемым. Он вытянул фант «К любимой», немного подумал и проскандировал:
Ты меня ревнуешь,
Значит, любишь – да?
Отчего же губки дуешь
На меня всегда?
Посыпались умиленные аплодисменты.
«А ты, Палисандр, почему не участвуешь? – хитровато сощурилось на меня жюри в лице его единственного члена дяди Иосифа. – Ты разве не сочиняешь? Порадовал бы собравшихся».
Тетива перцепции моей натянулась, и я осознал, что Генералиссимус отлично осведомлен о моей одаренности и внимательно следит за успехами сироты. Размеренно, шагами грядущего Командора, приблизился я к лотерейной вертушке и, вытянув фант «Политика», зачитал озарившее:
Из дверей, занавешенных густо,
Вошел человек без ушей и щек.
Быстро сказал: «Передайте Прокрусто:
Китай к коммунизму сделал скачок».
Овация потрясла хрустальную люстру. Публика кинулась к авансцене в намерении качать вундеркинда, но сил не хватило. Все снова расселись.
Возвращаясь к себе под дерево, я заметил, что старая лиса дядя Хо подошел к Иосифу и, приоткинув маску, бросает ему в лицо что-то едкое. Спустя минуту жюри назвало лауреатов. Первый приз – официальный визит в Сан-Марино – получал Вася Сталин. Вторым – дружественным визитом в Финляндию – награждался Брежнев. А я удостаивался лишь третьего. Он состоял из, с моей точки зрения, унизительной братской поездки верхом на муле по горной Маньчжурии. Я оскорбился. И, выйдя вон, крепко хлопнул дубовой дверью с имперскими двухголовыми птицами.
«Не печалуйся», – догнал меня в коридоре дядя Иосиф. Ладони его мягко легли мне на эполеты КРУБС – Кремлевского Ремесленного Училища Благородных Сирот.
Училище состояло из оружейного, часового и погребального отделений. Студенчествуя на последнем, я шел на одни пятерки. Тема мне предстоявшей дипломной работы формулировалась туманно: «Сравнительная характеристика похоронно-процессуальных кодексов Нижней Мальты и Верхней Вольты». Но, взяв девизом известное изречение Цицерона «Уходя, уходи», столь милое сердцу Хранителя, я намерен был защититься с блеском.
Порывисто обернулся я к Сталину: «Я не хочу в Маньчжурию, дядя Иосиф, там – дико».
«Неволить не станем, – ответил он. – Однако ты должен понять, почему я не мог наградить тебя ни первой премией, ни второй. Ты допустил дипломатическую бестактность. Нужно было сказать не Китай, а – Вьетнам к коммунизму сделал скачок. Хо отчитал меня, как последнего семинариста. Нехорошо получилось, негостеприимно».
«Простите, я не подумал. Все вышло, право, экспромтом».
«Забудем. – Иосиф обнял меня за плечи и доверительно молвил: – Я знаю, Сандро, ты – поэт Божьей милостью. Мне докладывают. Да я и сам кое в чем маракую. Попомни слово Генералиссимуса: когда-нибудь ты взовьешься в самое небо и равных тебе не будет. А пока потерпи: оперись, окрепни, набей, понимаешь, руку». И он пожал мне ее.
Мы оба растрогались и, скрывая слезы взаимной привязанности, взглянули куда-то вверх. Флаг над Сенатом поник, убелен идущим как бы на цыпочках снегом. Было самое время вылепливать снежных баб. Время строить и укреплять наши снежные бастионы, играть в снежки.
Никогда не забуду, как заразительно-лихо ворвались мы с полководцем в громокипящий празднеством зал и дядя Иосиф, рвя крючья допереворотной косоворотки и заглушая зыком медную падеспань, призвал веселящихся к боевому порядку. На ходу дотанцовывая, дожевывая бутерброд, публика повалила на двор Арсенала. По моему приказу, отданному еще в ноябре, потешная гвардия заложила там снежный игрушечный град.