«Прямо в ванну?» – слышу я голос дотошного летописца.
Увы, дружище, увы. И пусть лекарь Припарко Аркадий Маркелович в своих «Рассуждениях крепостного врача», опубликованных в латиноязычном журнале «Аурора Бореалис», настаивает, будто ранние мокроты[28] мои выделялись на почве глистов, оставим сие безответственное утвержденье на совести тех, кто присвоил ему ученую степень. Мальтузианское омерзение к насекомости человечества и к себе, его неотъемлемой части, – вот действительная причина всех наших обратных утренних перистальтик.
Меж тем отношения Ш. и П. развивались неординарно. Мужчины давно привыкли, что женщина поначалу снобирует их притязания единственно для того, чтобы с пущим эффектом вступить в связь впоследствии. Мировая драматургия и синема отполировали этот унылый фарс до блеска общего места, до лоска заерзанных зрительских фалд. Но тем-то и примечательна жизнь, что, игрива и взбалмошна, предлагает нам более исключений, чем правил. Довольно активно отдавшись на первом же, если так можно выразиться, рандеву, Ш. по прошествии кое-какого времени стала словно бы сожалеть о соделанном. В один из последующих февралей П. заметил, что Ш. избегает встречаться с ним – поначалу лишь взглядом, а после и личным образом. А если общение оказывалось неизбежным, то все чаще оно отзывалось голой платоникой. Последняя близость в склепе относится к середине марта. Действующие лица – все те же, привычен и антураж, однако П. откровенно неистовствует, а Ш. безучастна, как мумия. Соитие разочаровало обоих. Когда они покидали кладбище, снег сыпал типичной известкой, следы колес и коньков исчезали тотчас, а наступившей весною Ш. так охладела, что относительно гамака не могло быть и речи.
Недоумевая, П. жаждет выяснить отношения, но и это оказывается проблематичным. По вечерам Ш. у себя не бывает, ночами ключ П. не входит в замочную скважину настоятельницы, а точнее – в скважину дверного замка в двери ее кельи, так как Ш., запершись изнутри на свой, оставляет его в замке до рассвета, а на рассвете ее навещает пить чай заведующая гримуборной Ф., типичная молодящаяся пожилуха. Подобных ей дам Вы найдете в домах массажа любого правительства. Все они вроде бы высоконравственны, недоступны, все одеваются разнообразно, крикливо, пестро, но как бы они ни оделись, Вам чудится, что, помимо туфель, на них – лишь розовый пеньюар – пеньюар, да и только, – подумайте! И разве подобное не выводит из равновесия? не томит? не выбивает Вас из наезженного? не толкает на малообдуманные поступки? С целью вызвать у Ш. чувство ревности и тем воскресить былое, П. решается на один из.
Довольно ярким апрельским утром, в день тезоименитства небезызвестного Ленина – уж так почему-то совпало, – П. в разгар чаепития является в опочивальню Ш. и на глазах еще сонной хозяйки откидывает Ф. на софу. Он срывает с гримерши опостылевший пеньюар и явочным, как говорится, порядком овладевает ею.
Обе женщины бурно, хоть совершенно по-разному переживают эту мимолетную связь: Ш. бьется в глухой бессловесной истерике, Ф. – в экстазе. Финал психодрамы классически зауряден: с горящими на мясистых щеках пощечинами незадачливый интриган выставляется вон. Вопреки его ожиданиям случай в келье нисколько не послужил к воскрешенью былого. Напротив – при встрече Ш. не подаст провинившемуся ни руки.
П. в отчаянии. Он проклинает тот час, когда впервые вошел в ее грезы, овеществив их. Он желает забыть и ее, и свою к ней привязанность. А напрасно. Когда-нибудь, оглянувшись, он осозна́ет, что их взаимоотношения достойны отнюдь не забвения, но всяческого о себе напоминания, ибо были прекрасны во всех нюансах. Впрочем, что значит – были? Ведь: «Истинные взаимоотношения, – набросает П. на каком-то случайном клочке бумаги, вступая в третье тысячелетие от Рождества Христова, – взаимоотношения в лучшем значении слова не прекращаются и за чертой неизбежности, где, по мнению маловеров, кончаются все, даже лучшие начинанья». И ниже: «Роль, которую в воспитаньи незрелых эмоций моих довелось сыграть сей благочестивой магометанке, огромна и подобна дрожжам: бросьте их куда следует – и зелье забродит». И на обороте того же клочка: «Как наивная барышня из чудесной провинциальной семьи, приехавшая в столицу причаститься шекспировской страсти, – та самая барышня, что с вокзала обольщена артистическим прощелыгой – ничтожнейшим щелкопером – смазливым щеголем – свезена в номера и обманута – и в сумятице закулисных оргий отмстительно сыплет гребенками по все новым подушкам – и тратя остатки скромности – и не чураясь самоновейших позиций – лихорадочно плещется в нечистотах общественных ванн, – так и я же: обманут – оставлен – задет в возвышенных чувствах – кипел и безумствовал, юношествовал и дерзал»[29].
Когда какие-то вялые, изможденные голоса негромко, но внятно зовут Вас по имени-отчеству, а на всей перспективе бульвара, как Вам, дальнозоркому, представляется, – ни души, не убеждайте себя, что сегодня Вы попросту не в себе, не выспались, утомлены и гонимы и что, в сущности, то никакие не голоса, а лишь вспорхи и перепархивания пернатых выводков в кронах очаровательно, что там ни говорите, метлообразных и долговязых вязов нашей эмской провинции, а лишь ненавязчивый и бессвязный лепет подземных вод, а только шуршание листопада, падающего дождя или выпавших из плевательниц облигаций казенного золотого займа, – не убеждайте. А также не сетуйте на слуховой аппарат и спичками с ватными наконечниками не ковыряйте в ушах, ибо если Вы даже проткнете себе в сердцах барабанные перепонки, то и тогда голоса не угаснут: Вы будете слышать их не ушами, но всем существом, как слышал свои хоралы оглохший Йоханн Себастиан.
Вот, вот – опять. И опять по имени-отчеству: «Палисандр Александрович, а Палисандр Александрович, – отзовитесь!» Да-да, отзовитесь, а то никогда не угаснут и, словно пернатые выводки, станут клевать Вам коленную чашечку Вашего черепа[30]: «Палисандр Александрович, помните? помните? а?»
Будьте же, сударь, мужчиной, каковым Вы претендовали быть в те бесславные залихватские поры, – не трепещите. Ведь это не более чем голоса – отголоски тех глоссолалий, истошных сладостраданий, любовных одышек и блудливых речей, которые Вас некогда столь умиляли – Вас, тогда похотливого хохотливого жеребца, а теперь непотребного сентиментального мерина. Словом, внемлите и возражайте: мол, да, я – Палисандр Александрович Дальберг, уважительно прозванный своим благодарным народом Палисандром Прелестным. И это именно я, Прелестный, стою на бульваре, взволнованно опершись на чугунный с брильянтовым набалдашником зонт, что в тысяча пятьсот восьмидесятые годы метнул в своего непослушного недоросля Иван Васильевич Грозный, один из моих кремлевских предтеч. Зонт, а вместе с тем – посох, причем отличнейший: и остер, и увесист. Таким, доведись, не только от сына – от своры собак отобьешься. Простите себе эту горькую самоиронию, но с чем идти по миру, Вы уже обрели. Только не теперь, потерпите. Такое всегда успеется. Нынче – время бестрепетно отозваться взыскующим голосам: дескать, припоминаю, припоминаю, правда не все и не досконально. Еще бы, еще бы Вы удержали в памяти всех поверивших Вам старушек – из тех, что имели обыкновенье гулять аллеями Новодевичьего. И не только; войдя во вкус, Вы позарились и на скорбелиц Ваганькова, и на изысканных, утонченных дам Данилевского колумбария, и на маститых вдов Переделкинского погоста. А после, когда натешились ими, Вас отнюдь не смутило различие вер: повадились на немецкое, греческое, еврейское кладбища, на исконные вотчины прочих национальных меньшинств. Не для Вас, удалого охальника, писаны были сакраментальные тексты.
Впрочем, надо отдать Вам должное, Вы никогда не склоняли к прелюбодеянью насильственно, и взыскующие голоса готовы свидетельствовать о том. Иначе за что бы они обожали Вас – до сих пор – Вас, матерого вертопраха, – зачем бы шептали: «А помните, помните?» – о, они! – охмуренные Вами печальницы – набожные божьи коровки – квелые одуванчики – прирученные и покинутые зверушки – и на кого же, подумайте, – и навсегда. Странно мыслить: они уже все не здесь. До единой. Ведь и тогда наиболее молодой – непростительно, непростительно молодой из них – было под шестьдесят. И сначала Вы даже не обратили – почти что не обратили внимания на нее. Почти прошагали мимо. Даже и прошагали. Но, умозрительно приглядевшись, вернулись представиться. Ну конечно, она была не вполне в Вашем вкусе. Весьма не вполне. Однако ночные охранники с колотушками приступили уже к обязанностям, посетительницы расходились, и выбора практически не оставалось.
Ей всплакнулось над свежей могилой сына, что, судя по эпитафии, был какими-нибудь десятью-одиннадцатью годами Вас старше, и то ли его переехал омнибус, то ль что – всякое, знаете ли, случается. И Вы принялись сочувствовать, начали принимать в ней участие, и дыхание ее участилось. Тогда Вы обволокли ее иллюзией преданности, защекотали щеточками фальшивых усов, усладили мягкими прикосновениями. И не успели еще просохнуть ее материнские, как навернулись слезы желания, и она закачалась у Вас на бедрах, восхищенно изнемогая от той энергичной участливости, с какой Вы входили в ее обстоятельства. Оренбургский пуховый пеплос, которым на зиму глядя она прикрывала седины свои и плечи, стеснял ее, и она развязала его и отбросила на зубья ограды, и он повис на них, зацепившись.
А когда вы прощались, она целовала Вам руки, упрашивала попустить ей неопытность, неумелость – умоляла не забывать – назначала свидания – дарила что-то на память – как все они, впрочем, как все. Вот именно, в том-то и состояла беда этих разноплеменных доверчивых душ, что, несмотря на раскосость, отсутствие волосяного покрова и некую необычность целого ряда черт, Вы обладали каким-то нечеловеческим шармом. Вы были, если хотите, харизматичны. И Брикабраков не врал, что насельницы Новодевичьего почитают Вас душкой, лямуром. Вы были харизматичный лямур, ангел неги, Eros! Вы были, милейший, старушья присуха – смерть. И они, заскорузлые грустные души в обносках тел, зачарованно поступались честью. Все как одна. Даже и те, что уже и не понимали, зачем и как это нужно делать. Или – не помнили. Погодите, да многим нечего было и вспоминать. Их-то, ветхих Христовых невест из числа нецелованных бабушек, певших в церковных хорах, и монашек в миру, – их Вы могли бы и не приручать, могли не будить им небуженого. Хотя бы из чисто отвлеченного гуманизма. Разве Вы не читали о нем?