А между тем приближалась пора выпускных экзаменов и зачетов. Занятия наши кончились. Расставаясь, Каплан подарила мне свой заслуженный револьвер.
«Не знаю, что вы задумали, – сказала она немного высокопарно, – но верю, что не уроните честь моего оружия».
Я потрепал педагога по бородавчатой, искаженной энтузиазмом щеке: «Не поминайте лихом».
Единственная слеза террористки капнула мне на кисть. На ту, что сжимала теперь историко-революционную рукоять. Гроза, как посетовал кто-то рядом, совсем разразилась. Эскорт, караул и прочие подразделения были хоть выжимай. Когда авангард эскорта копытил уже под сводами Боровицкой арки, в Набатной башне забалаболил набат. Подумав, ему отозвался Иван Великий. Вознесся малиновый звон Благовещенского, кисейный – Успенского и узорчатый звон Архангельского соборов.
«Куда вы?» – постиг меня внутренний голос.
«Спущусь», – возражал я, спускаясь.
Лило, и лестница пузырилась.
«Осторожнее, – донеслось с бастиона, – не поскользнитесь!»
Я махнул свободной рукой: «Не волнуйтесь, мне ведом тут каждый камень, посколь», – поскользнувшись на чем-то скользком, впоследствии оказавшемся юркой ящерицей, дерзающее лицо тут почти что упало. Точнее, упало, но не вполне, практически не изгваздав мундира. И, непечатно выразившись, перчаткою я отхлестал галифе по отвислым, словно у Леонида, щекам. И шагнул в направлении подвига.
Авангард проследовал. Ливень лизал дымившиеся на мостовой конские яблоки, преображая их в навозную жижу, вкрадчиво веявшую былым, невозвратным. Я встал за спинами караула. Команды послышались. Шашки вышли из ножен с шелестом шоколадной фольги. Очередная молния произвела тот эффект, что клинки, голенища, кокарды и остальные блестящие вещи как бы покрылись изморозью. На ощупь взведя курок, я двинулся далее. И когда катафалк моего соперника въехал под Боровицкую арку, я стоял уже в узком ампирном портике, вырезанном в основаньи восточного свода, и сокрушенно молился. «Ма, – молился я на санскрите за всех ратоборцев и путешествующих, – ма!»
Торчавшие у противоположной стены привратники и городовые проглотили аршин: экипаж надвигался. Оконные рамы его были откинуты. Леонид сидел в прежней позе.
«Позвольте!» – воскликнул один из городовых, случайно обративший внимание, что, прищуря глаз, я целюсь непосредственно в Местоблюстителя.
«За вашу и нашу свободу!» – ответил я держиморде студенческим лозунгом. И с тянущим ощущением раскольниковской вседозволенности потянул за крючок. Звук удара бойка о капсуль был туп и растерян.
«Проклятая сырость», – определил я причину осечки и сызнова взвел курок. Барабан провернулся.
«Не смейте! – кричали городовые из-за разделившего нас экипажа. – Вы слышите?»
«Попросил бы без комментариев», – грубовато отрезал я, продолжая целиться Леониду в голову с расстояния четырех шагов.
Первым выстрелом я сбил с него шляпу. Вторым пробуравил функционеру висок и, дабы не видеть, как брызнет мозг, отвернулся. Конструкция стала. Вокруг засновало броуновское движение. Лошади арьергарда, едва ступившие под барочные своды арки, отпрянули, развернулись и понесли. Возле экзерцирхауза сделалось коловращенье, случилась давка. Там звали на помощь, дрались и нецензурно бранились.
«Простите, но вы арестованы», – подойдя, уведомили меня с такой щегольской офицерскостью, с какой в гарнизонном балу приглашают к мазурке.
В ответном порыве армейской галантности я приосанился, сдал оружье и взял расписку. Пора было ехать. Мне выделили охрану и подали шарабан. Мы откинулись и помчались. Подстрекаемая провокаторами толпа могла растерзать убийцу Местоблюстителя во мгновение ока, и во избежание беспорядков мы выбыли через Спасские. Я оглянулся; на дядином циферблате было без перемен: без шестнадцати девять.
Прояснилось. Сабли молний уж отблистали. По тротуарам шли куда-то какие-то люди.
Миновав окраинную вотчину Димитрия Самозванца, Тушино, мы оставили город и долго ехали незнакомой местностью. Вскоре кибитка остановилась перед ренессансной литою решеткой ворот, украшенной ложноклассическими фитюльками.
Подошел и – «Кого везете?» – промолвил тот, кого это, по-видимому, интересовало.
«Его Сиротство», – ответил начальник моей охраны.
Ворота странноприимно распахиваются. Мы проезжаем, въезжаем, едем и подъезжаем. Затем выходим. Потом меня влекут этажами: мне предлагается осмотреть ряд меблированных номеров, или, как их тут называют, камер. Я останавливаю свой выбор на первой попавшейся – наспех ужинаю – молю поскорее наполнить ванну – и с сознанием не впустую прошедшего дня низвергаюсь в ее стремнину. И только тут я устало осматриваюсь.
Санузел, каких немало в столицах по-настоящему европейских держав. Кроме с трудом, но вместившей Вас все-таки ванны черного мрамора, имеются краны, душ, ниши для мыльниц, вешалки для полотенец, пижамные вешалки, механические опахала, шкап с предметами первой гигиенической необходимости, губки разные, набор всевозможных пемз и мочал, стульчак и журнальный столик. Одна из дверей санузла выводит в столовую, где на закусочной околесице остывает недопитый Вами бульон. Другая – в опочивальню, где ждет Вас заслуженная перина, свеча в изголовье да не разрезанный Вашим предшественником Шопенгауэр. Свежо, по-новому смотрит из пробковой рамы над ложем давно примелькавшийся на свободе Рембрандт: подделка ли, копия, оригинал – работа во всяком случае недурна. Все просто, пристойно, чисто.
«Так вот ты какая, неволя! – я мыслил с почтеньем. – Навряд ли случайно воспели тебя в творениях именитые деятели искусств и ремесел, равно и безымянный народ. Еще многих и многих, лучших из лучших вдохновишь и наставишь ты, святая неволя, на истинный путь. А покуда – прими меня. Словно блудного сына прими меня, приюти, воспитай. Стоически перенес я изгнание – стоически перенесу и тебя. Словом, здравствуй же, здравствуй!»
И задремал. Гордо дремлется гражданину, исполнившему свой долг – гражданский ли, нравственный, трудовой или просто супружеский. Я очнулся в одиннадцатом часу.
Совершив обычные утренние отправления, нахожу в секретере чернила, перо, пачки писчей бумаги и начинаю тюремный альбом. На девяносто одном[39] языке всего мира опубликован он к настоящему времени. Любовно листают его пилоты Лапландии, учащиеся Гондураса, героические рыбаки Индонезии, чаеводы республики Чад. Полистаем и мы[40].
Книга отмщения
Человек, взятый под стражу, подобен тексту, взятому в скобки: он отчуждается.
Принял решение завести дневник. Взял бумаги. Веду. Входит некто. Здоровается. Желает приятного аппетита.
«Приятного аппетита», – желает он.
«Приятного?» – переспросил я, и вправду закусывая чем бог послал. Как то: куском прохладной телятины, ломтиком буженины да плавником барракуды под винным соусом. В перспективе маячил и чай.
«Так точно, – настаивал незнакомец. – Приятного».
«Так-таки и приятного?» – сыронизировал я.
«О, если вы заподозрили меня в лицемерии, – горячо взлепетал вошедший, – то я могу поклясться вам честью, что пожеланье мое совершенно искренне. И я готов повторить еще раз, что желаю вам исключительно приятного аппетита. Слово кадрового офицера: приятнейшего».
«Никогда, – по-цезариански не отрывая пера от бумаги, а себя – от еды, произнес я раздельно, – отныне и присно, ни при каких обстоятельствах не желайте мне всех этих удивительных утр, отменных пищеварений, приятных кошмаров и прочих мещанских пошлостей: ненавижу». И посмотрел на него так, что мне стало его положительно жаль. А ему показалось, будто какая-то нечеловеческая энергия вдавливает его в паркет.
«Не повторится», – отрекся он, задыхаясь.
«Я верю вам. А теперь повернитесь, выйдите из моей кунсткамеры вон и, войдя в нее вновь, доложитесь по всей подобающей форме».
Подкованно удалился. Возник опять.
«Разрешите представиться?»
«Представляйтесь».
«Подпоручик Орест Модестович Стрюцкий. Начальник вашей тюрьмы».
«Рад душевно. Имейте место, – предложил я ему, указывая на свободное кресло с фигурными подлокотниками а-ля арт нуво. – Ну-с, а я – Палисандр Александрович, узник совести. Так что будем знакомы. А не угодно ли подкрепиться?»
«Мм, да как вам сказать».
«Только без церемоний. Да или, как говорится, нет».
«Не откажусь», – отвечает он, алчно расстегивая на своем вицмундире верхнюю пуговицу.
«Тогда позаботьтесь, чтоб привезли еще, поскольку мне тут и одному маловато».
Он вызвал шеф-повара и заказал нам ряд блюд, которые вскоре и прибыли. В тарелки было наложено с верхом.
«Вот это, я понимаю, порции, – молвил я. – А то создается какое-то остраненное впечатление, будто попал не в кремлевский орденоносный острог, а в заштатные ясли».
Мы трапезуем.
«Уж вы извиняйте, у нас здесь в последнее время немного без гобеленов, – оправдывается Орест. – Уж чем богаты».
«Да вижу уж, вижу. Ладно хоть канделябры наличествуют».
«Ну, этого-то барахла – в избытке, – исполнился офицер оптимизма. – Чего-чего, – говорил он мне, – а канделябров юсуповских нам тут по гроб жизни достанет».
«Не странно ли, – раздражился я, – канделябров достанет, а гобеленов недостает. Неувязка, по-моему, а?»
«Мы их в чистку, – сказал Орест, – в чисточку, знаете ли, свезли. Почистить. А вернутся – сейчас и развесим».
«За качество чистки, – рек я начальнику, – отвечаете головой».
Отфриштикав, беру зубочистку, откидываюсь и наконец имею возможность внимательно рассмотреть Ореста Модестовича.
Современный тюремный администратор обязан корреспондировать всем тем требованиям, которые предъявляет ему эпоха. Известная гибкость, такт, личное чувство ответственности за порученное тебе дело, умение быстро сходиться и расходиться с людьми, огромный, едва ли не диогеновского масштаба, педагогический дар – вот только несколько из большого количества качеств, необходимых сегодня тюремному администратору. Неладно