И, словно бы прочитав ее мысли, точнее, не словно бы, а именно прочитав, возражал: «Я знаю, Виктория Пиотровна, смертельное манит. Но вы – вы не смеете предаваться минутным позывам. Вы – мать семейства. У вас на руках и внуки, и муж. Вы не смеете. Нет. А помимо того, как могли вы меня заподозрить в неуважении человека, который десятками лет меня старше? Разве я оставляю у вас впечатление худовоспитанного? Уж вы не расстраивайтесь понапрасну. Крепитесь, право. Ведь я уважаю вас – глубоко уважаю»[53].
«Глубже некуда», – съерничал голос. И, подумав, добавил: «Мадам положительно в мыле». Голос опять показался мне внутренним, так что я снова не обратил на него внимания, несмотря на неслыханную вульгарность высказывания. Верней, обратил, но я не располагал ни собою, ни временем: срок очередной разрядки моей напряженности подкатил – и меня передернуло.
Когда-то, в каком-то из прежних детств, когда я заигрывал на царской конюшне с хорошенькой пони, она, строптивая, как министерша, лягнула меня в лицо, навсегда оставив на нем эмоцию нескрываемого удивления. Контузия послужила также причиною челюстного тика[54], что проявляется лишь в минуты сладостного содроганья. Поэтому выраженье «меня передернуло» здесь и далее следует понимать не только как эвфемизм для обозначения этих минут, но и как упоминание о моем застарелом недуге. Симптомы его таковы, что я как-то весь вскидываюсь, трепещу, мотаю, знаете ли, головой и наподобье собаки, пытающейся поймать близжужжащую муху, клацаю челюстями.
Кульминация развивалась лавинообразно и в принципе оставляла благоприятное впечатление. Я получал удовольствие. Блажен дерзновенный узник, что, несмотря ни на что, принял посильное участие в славной женщине, благосклонно познав ее. Но дважды блажен дерзновенный узник, который посильно отмстил познавшему предмет его восхищения функционеру, познав в лице упомянутый женщины супругу последнего. И наконец, трижды блажен тот же самый узник, посильно отмстивший убийце своего деда Г. А. Распутина – князю Ф. Ф. Юсупову, познав в лице В. П. Брежневой дочь убийцы, пусть даже и незаконную. Нечто необычайно гроссмейстерское виделось мне в моей разветвленной вендетте.
Яростно сопереживая проистекавшее, Виктория предавалась мне без остатка. Рыхлая рухлядь ее телес кипела и сотрясалась под действием моих безустанных чресел, как сотрясается и кипит августовская яблоня под ударами деревянных кувалд, широко применяемых сборщиками плодов в некоторых районах Андорры[55]. А вот, если угодно, более возвышенное сопоставление. Будто рыба об лед, билась она в волнах безутешного счастья.
«Рохля рохлей, а дело-то знает туго», – уловил я внутренний голос знакомого, но на сей раз определенно не моего тембра.
Я оглянулся. Окно за моею спиною зияло врасплох. Там, снаружи, на небесах, творился рафаэлевский полдень, а на ветвях болконского дуба, упомянутого здесь в позапрошлый четверг, качалось до эскадрона морской кавалерии Стрюцкого. Худошеяя, со щетинистыми кадыками, с морским коньком на кокардах пилоток, охрана оккупировала все стратегические развилки и, в упор соглядатайствуя за нашею процедурой, завистливо онанировала. Удобнее прочих устроился сам Орест. Он сидел на ближайшей по отношенью к окну развилке и, чтоб не терять равновесия, опирался на подоконник локтем.
«Что, на медок потянуло? – воскликнул я, кривя себе рот. – На клубничку? А ну – не похабничать у меня!»
Натужные физиономии зрителей желудями сорвались вниз.
«Пошляки, понимаешь! – неслись им вдогонку мои укоры. – Хулиганье!»
Я хотел уже было дать занавес, то есть задернуть оконные шторы, когда опять заметил Ореста, из чего сумел заключить, что он не последовал за подчиненными, а лишь изобразил фигуру отсутствия и продолжает удерживать наблюдательный пункт.
«А вы отчего не прыгаете? – неприязненно покосился я на него. – Разве я сделал для вас исключение?»
«Умоляю, сделайте – сделайте милость, не прогоняйте!» Орест говорил еле слышно, с несвойственной ему прежде жандармскою хрипотцой.
«Говорите отчетливей».
«Не могу, – отозвался Стрюцкий. – Я выпил вчера холодного пива на теплом ветру и схватил воспаление глотки. Я беспощадно простужен. Так что – позвольте, позвольте уж досмотреть. В порядке интеллигентного снисхожденья к больному. Мне дьявольски любопытно. Вы знаете, я ведь тоже большой поклонник Виктории Пиотровны. Я уважаю ее, уважаю. И я даю вам слово русского офицера, что все имеющее происходить в данных стенах останется исключительно между нами. Договорились?» Рука его конвульсировала в кармане его галифе. Он был изумительно жалок.
«Черт с вами, – сказал я Оресту Модестовичу, бравируя собственным великодушием. – Досматривайте, вуайер несчастный». И обратился к прерванным хлопотам.
«С кем это вы сейчас говорили?» – из дебрей плотского бреда спросила В.
«Не обращайте внимания, – я возражал, снова рея на грани прекрасного. – Это просто ошиблись окошком». И сызнова меня передернуло. Виктория отвечала всемерно.
«Феерия!» – внутренне заорал Орест. Если ранее подпоручик использовал подоконник лишь как подлокотник, то ныне он уже восседал на нем, и я мог видеть Ореста прямо перед собой в качестве отраженья в псише. «Феерия!» – заорал Орест, и судорога оргазма покоробила его, будто осень – дубовый лист.
Свершив последние содроганья, я спрятал щупальце мести в гульфик и, высвободив старуху из пут, дал тем самым понять, что аудиенция завершена. Дал и занавес. Намеченный план был выполнен. За два с половиной часа я успел разрядиться количество раз, соответствующее числу кремлевских башен, включая Кутафью: двадцать один. В память о нашей давней прогулке. В память о съеденной муравьями гусенице.
Нехотя, ибо ей хотелось еще, Виктория принялась одеваться. Оттиски кроватных пружин на спине ее запечатлелись, точно стигматы, – навеки. Впрочем, так только казалось. Я знал: не успеет она добраться до Боровицких врат, как на теле ее не останется никаких улик, кроме потертостей в области паха.
«А знаете, – Брежнева перестала вдруг одеваться, – знаете что?»
«Что, сударыня?»
«Мне, разумеется, неудобно просить вас об этом, и я ни за что не желала бы нарушать ваших планов, но если вы нынче не слишком заняты, то отчего бы нам не продолжить».
«Ишь разохотилась!» – послышался внутренний комментарий Ореста.
А я замечал ей: «Теперь невозможно, Виктория Пиотровна. Уж как-нибудь в другой раз. У меня на сегодня куча посудохозяйственных дел. Да и полдничать время. Тюрьма, как говорится, тюрьмой, а перекусить-то не грех, даром что кухня у нас тут премерзкая. Острое все, да мясное, да под вином, а у вас-то, я чай, диета, так что даже и не приглашаю, не обессудьте. Вообще, я на вашем месте давно бы на зелень подножную перешел – легкость необыкновенная. Да и слизи не выделяешь. Вы, кстати, не видели мою запонку? – отскочила, каналья».
«Бездушный, – сказала Виктория. И, подумав, добавила: – Пунктуал». Ложесна ее зудели.
«Возможно, возможно, не отрицаю. Правил я действительно строгих, и даже весьма. Однако ж на пунктуалах, поверите ли, свет стоит. Пунктуалами, матушка, земля держится. Потому оскорбление ваше – мне как бы и не оскорбление вовсе, а вовсе наоборот, будто вы меня похвалили за что-то. Дескать, сердечное вам, Палисандр Александрыч, спасибо за все то хорошее, что вы мне сделали, не постояв за своим драгоценным временем. Только разве от вас дождешься подобного. Вы – эгоцентристка, любовь моя, эгоцентристка до мозга костей, и заботитесь только о получении удовольствий. Эх, вы, а еще жена государственного чиновника. И – какого, какого, Виктория Пиотровна, чиновника! Да вам ведь, наверное, все равно. Боюсь, вы и не подозреваете, сколь безупречен, светел и по-хорошему прост человек, с которым вы числитесь в браке».
«Прост как мычанье», – выдернул Стрюцкий из Маяковского.
«Увы, Леонида понять вам, по-видимому, не дано, – укорял я гостью. – Ибо вы не живете его интересами, милочка. Вы живете своими, до неприличия узкими интересами, не гнушаясь притом ни флиртом и ни адюльтерами. Что отнюдь не делает вам, сударыня, чести, пусть эти флирт и адюльтеры имеют по преимуществу место лишь в вашем воображении».
«Подайте мне ридикюль, – сказала Виктория. – Там платок».
«Нате, – сказал я ей, подавая. – А главное – главное, вы дико неблагодарны, мой друг. Просто дико. И если бы я наперед знал об этом, то ни за что не стал бы оказывать вам сегодня такого изысканного уничижения. Так как вы попросту не заслужили его. И пусть, – ветвисто жестикулируя и целиком отражаясь в псише, закруглял я филиппику, – пусть с вашей, голубушка, стороны все происшедшее было лишь фарсом, игрой, лично я никогда не пожалею о нашей близости. Одним словом – желаю здравствовать».
Она пустилась рыдать – объясняться – клялась мне в искренности. Я не поверил. «Оденьтесь же наконец», – бросил я ей комбинацию. И, выпроводив из камеры, препоручил коридорному: «Свиданье окончено. Препроводите». Ведомая им по направленью вовне, она обернулась: «Минуту, а канделябр? Вы обещали продемонстрировать канделябр».
И вновь поразился ума я ее благородному практицизму. «Не лукавьте, – сказал я коллекционерке. – Ту жирандоль вы уже видели. И даже приобрели. Правда, то было, скорее всего, не нынче, не здесь и не обязательно с вами, но, как выражается наша замечательная молодежь, сие суть колеса, детали. Так ли уж важно, с кем именно это было, если это случилось в принципе. Что вы там, понимаете ли, уткнулись в два-три измерения, будто в стойло. Встряхнитесь, взгляните на вещи свежо».
И мы дружно расхохотались. Я – весело, философски. Виктория – исступленно. Засмеялся и коридорный.
«А вы что смеетесь?» – полюбопытствовал я.
«За компанию», – молвил он.
«Тогда продолжайте».
И меж тем как он поступал так, лицо его было типичным лицом архаического недоумка, энтузиаста двадцатых-тридцатых годов. В коридоре было тюремно, сумрачно, и утверждать, что этот дежурный субъект в полуботинках со шпорами не есть успевший преобразиться Стрюцкий, я бы не взялся.