Часто создание нового языка одежды затрагивало и вербальные коммуникации: «„Правильные“ дети носили все навыпуск и главное – одежду называли жаргонными словечками: рюкзак назывался „бэг“ (от английского „сумка“), майка – „тишка“, джинсовая куртка – „джакет“, носки – „сырки“, пуховик – „даун“ и т. д.»
Интересным аспектом общей костюмной дискоммуникации стала зависть, которую респонденты, по их воспоминаниям, испытывали к группам, тем или иным образом выработавшим общий язык в одежде раньше или успешнее других. Безусловными лидерами на этом пути были именно представители субкультур, тогда называвшиеся в официальной речи неформалами. В особенно выгодном положении оказались те, кто имел возможность наследования или заимствования кода у групп, существовавших до распада общего языка. Например, новая волна молодых хиппи, возникшая на позднесоветской территории, получила щедрое, прекрасно структурированное наследство первой волны хиппи, так называемой Системы. Панки и металлисты заимствовали язык аналогичных западных движений. Даже гопники находились отнюдь не в пустом семиотическом пространстве: они, насколько можно судить, воспроизводили в своей одежде устоявшийся язык рабочих районов[3]. Люди, ассоциировавшие себя в тот период с той или иной неформальной субкультурой, были среди немногих респондентов, чьи ответы говорят не о распаде костюмного языка, а о его уверенном поддержании: «Как одеты другие, рассматривалось с точки зрения свой/чужой»; «Да, это (одежда. – Л. Г.) было важно для меня, поскольку я был вроде как неформалом. Одежда была своего рода отличительным знаком». Респондент, который в те времена «хипповал, естественно», сегодня пишет: «Одежда практически совпадала с идеальным о ней представлением, ни до, ни после подобного не было», – высказывание крайне редкое, почти невероятное среди опрошенных. Другое в высшей степени интересное высказывание – «…в школе и „на районе“ – очень важно (как ты одевался. – Л. Г.). В среде хиппарей и панкующих, с которыми я общалась, – очень не» (то есть совсем неважно). Такие ответы прямо указывают на то, что в описываемых группах существовал вполне устоявшийся язык одежды, противостоявший языку широкой среды.
Те, кто не причислял себя к неформальным группировкам, часто указывают не просто на понимание их влияния и на соблазнительную понятность их языка («Неформалы тогда сильно влияли на моду – кто к какой тусовке относился, можно было определить сразу»; «Огромное влияние на моду оказывала гопническая культура – шапки-пидорки, спортивные костюмы…»), но и на прямую зависть, вызванную этой простотой и наличием стабильных, принятых ориентиров в этой среде: «Очень завидовала „хипповавшей“ сестре и ее подружкам. Очень важно было не выглядеть вульгарно-„пошло“».
Из-за распада общего языка костюма к этой «глухоте» (то есть к неспособности правильно интерпретировать чужой костюм как «высказывание») прибавилась и «немота», невозможность сконструировать внятное «высказывание» из доступных средств, создать понятный другим костюм, – поскольку семантическое пространство многих новых предметов одежды оказывалось смещенным или не вполне определимым: «Помню, что жутко завидовала барышне из соседнего подъезда, которая носила тренировочные штаны „Адидас“ из такой шелковистой ткани с полосками по бокам – и к ним лаковые лодочки с бантиками»; «Мы ходили парадно гулять по Невскому в спортивных костюмах»; «…у моей подруги были „мыльницы“ (пластмассовые пляжные туфли в дырочку, пользовавшиеся бешеной популярностью в конце 1980‑х. – Л. Г.), она их обула на классную вечеринку зимой с шерстяными колготками»; «…мы доставали длинные кожаные пальто „а-ля Штирлиц“ с погонами, не понимая, что во всем мире это была как бы гейская униформа»[4]. Наряд переставал быть связным высказыванием, зато высказыванием, хотя бы в самой общей форме сообщавшим о «модности» носителя, могла становиться одна-единственная вещь, как если бы в предложении необходимо было опустить все слова, оставив одно, и не обязательно главное – например, обстоятельство времени (невольно думаешь об аналогичной технике чтения советских газет, применявшейся советскими интеллигентами в более ранние десятилетия). О разных аспектах этой «власти одной вещи» в тогдашнем гардеробе речь заходит очень часто; мы рассмотрим этот феномен в одной из следующих глав.
Языковые нарушения в костюме 1990 года и его хронологических «окрестностей» касались не только непосредственно «высказываний», то есть построения и понимания индивидуального костюма, но и целых «языковых модальностей», то есть типов костюма; хорошим примером здесь, видимо, может послужить смутность и искаженность представлений о парадном, «выходном» костюме. Во все времена (и по сей день) парадный костюм обладал удивительной дуальностью свойств, одновременно сохраняя архаическую, традиционную ноту в одежде (что часто свойственно официальному языку в целом) и в то же время демонстрируя наиболее ярким способом представления носителя костюма о «лучшей», «самой модной» одежде[5]. Однако, когда речь заходит о парадном костюме 1990 года, респонденты в очень большом числе случаев буквально не могут вспомнить хоть какие-нибудь элементы одежды, зарезервированные именно для торжественных случаев. Причин этого «вытеснения» сразу несколько: элементарный дефицит; износ старой парадной одежды, автоматически переводивший ее в категорию обыденной, а то и непригодной, и, безусловно, все то же разрушение общепринятого языка костюма, из‑за которого прежнее парадное платье оказывалось чрезмерно архаичным, в то время как новых представлений о выходной, нарядной или «формальной» одежде не было вовсе. Интересно наблюдать, как участникам опроса запомнилась часто возникавшая необходимость поступаться одним из параметров пары «традиционное/новое и лучшее» в пользу какого-либо другого, чтобы их выходной костюм выполнял хотя бы одно из требований. Либо, как сформулировал один из опрошенных, «…парадная – это была просто любая новая одежда»: «…очень условно-парадная. То есть обычно комбинировалось что-то из повседневной носки»; «верхние части от (импортных. — Л. Г.) спортивных костюмов носились как выходные или даже нарядные вещи, с джинсами или юбками». С другой стороны, в качестве «выходного» костюма могли использоваться предметы парадные, но заведомо устаревшие или взятые у старших родственников: «платье, сохранившееся с выпускного»; «мамино платье из семидесятых»; «реквизированный у папы костюм». Мы опять наблюдаем ситуацию, в которой «высказывание» должно было зачастую восприниматься только по одному параметру, говорить о носителе костюма «хоть что-нибудь».
Нам мало известно о том, как строители вавилонской башни воспринимали постигшую их разноголосицу, но жители позднесоветского пространства, насколько можно судить по проведенным мной интервью, воспринимали поразительную эклектичность тогдашнего костюма с удивительным стоицизмом. Как сформулировал один из участников опроса, «не было представления, что эта дикость безвкусна; вообще [было] спокойное отношение к мешанине». Другой участник останавливается на этом же эффекте подробнее: «То есть были и весьма приличные американские джинсы, привезенные знакомыми, и тут же турецкие джинсы-„пирамиды“[6]. Еще свитера хипповские соседствовали с финской ярко-зеленой курткой, а кроссовки – с кожаными полусапожками с Рижского рынка. <…> В общем, что нашел, то и надел». Этот стоический тон свойствен большинству опрошенных. Вероятно, все они интуитивно понимали, что пространство смыслов в области одежды разрушается необратимо, и поэтому смирялись с нарастающим «языковым» хаосом, но одновременно с этим – пытались выработать новый язык (или, по крайней мере, поддерживали групповой «диалект»), а не грустили по поводу утери старого советского стиля: он был заведомо скучным и казенным и – по крайней мере, в 1990 году уж точно – не вызывал ностальгии.
Общепринятый взгляд на 1990 год как на год стремительного распада советских социальных практик, год отказа от нарабатывавшихся десятилетиями навыков и разрушения устоявшихся методов ведения быта и решения повседневных проблем входит в поразительное противоречие с тем, что происходило в этот момент в области костюма. Классическое представление о том, что платье способно поразительным образом «консервировать» черты былых эпох и отживших социальных установок, воплотилось в одежных привычках 1990‑го в максимальной степени. Этот год в области костюма оказывается апофеозом советских практик, моментом напряжения всех сил и демонстрации всех умений, приобретенных в сфере добывания и ношения одежды в период советской власти.
Опыт советского дефицита (который на фоне окончательного опустения магазинов в 1990 году начал казаться многим чем-то вроде ограниченного изобилия) оказался стартовой площадкой для развития выдумки, на которую голь оказывается особенно хитра именно в тяжелые времена. Если в предыдущие годы те, кто не умел доставать одежду или создавать ее самостоятельно, могли одеваться – пусть плохо, пусть скучно, пусть социально-презренно, но все-таки одеваться – в советских магазинах, то в 1990 году эта возможность почти исчезла: для обладания минимальным набором одежды, не говоря уже об одежде модной, новой или качественной, почти каждый из опрошенных должен был прилагать нетривиальные и значительные усилия.
На вопрос о том, откуда, собственно, в 1990 году бралась новая одежда (в вопросе уточнялось: «…не обязательно „свежекупленная“, – просто то, что можно было надеть на себя сегодня и чем ты еще вчера не обладал»), по крайней мере 10% респондентов дали ответы, указывающие на случайность и неочевидность источников приобретения новых элементов костюма: «Не знаю», «Не представляю себе», «Не могу даже вообразить», «Покупки новых вещей в этот период я не помню», наконец – исчерпывающее: «Ниоткуда». Это «ниоткуда» подчеркивает значение первой и главной из советских практик бытования носильных вещей, достигшей своего пика в 1990 году, – донашивания. Как сказал один из респондентов, «одежда бралась – в шкафу», уточняя: «в моем и в отцовском». Это был один из главных эффектов советского и особенно позднесоветского донашивания: донашивались не только свои вещи, но любые, которые еще можно было носить. Гардероб полностью превратился из индивидуального в семейный; советская практика обмена вещами между сестрами, матерью и дочерью, отцом и сыном достигла пика. «Основное носимое мной в 1990‑м было носимое мамой в 1970‑е», «…еще у меня был шелковый кружевной эстонский лифчик с лебедями, который