данин Шолохов М. А. своим отказом давать показания окончательно изобличил себя как злостного врага советской власти. Считаю необходимым предать Шолохова М. А. суду революционного трибунала и применить к нему высшую меру социальной защиты — расстрел». Что скажешь?
— А в деле имеются сведения, что Резник был на спектакле в Каргинской?
— Нет, таких сведений не имеется.
— А между тем он смотрел пьесу «Необыкновенный день», хлопал, не сделал никаких замечаний относительно «враждебной пропаганды» и уехал. А вот после того, как Махно захватил Каргинскую, он вспомнил обо мне. Почему я виноват, если вы прозевали его приход в Донскую область? Из зала выводили людей и расстреливали на улице. Махно приказал продолжить спектакль. Какой смысл было отказываться? Ведь мы не махновскую пьесу играли, а «Тараса Бульбу». Тарас — народный вождь, он с надеждой глядит в сторону России, бьет польских помещиков-кровопийц, прославляет русское товарищество. Какая же здесь враждебная пропаганда? Кстати, после появления Махно мы не изменили в пьесе ни слова.
— В деле указано: «поставил пьесу, исполненную великорусского шовинизма», — процитировал Погорелов.
— Пусть еще напишет — «японского»! Вы читали «Тараса Бульбу» Гоголя, товарищ Погорелов?
— Нет, — честно признался тот, забыв про запрещенное Михаилу слово «товарищ».
— Хотелось бы мне, чтобы в деле была еще чья-нибудь оценка этого произведения, кроме оценки гражданина Резника. Какого-нибудь учителя словесности позовите, что ли… А то мне за Гоголя — расстрел, а «Тараса Бульбу» в Ростове, где я был на курсах, свободно на улицах продают! — Михаил умолчал, что издания «Тараса Бульбы», которые он видел на лотках в Ростове, были все сплошь дореволюционные.
— Вообще-то и я слышал про такую книжку… — неуверенно сказал Погорелов.
— Да вся Россия слышит скоро сто лет! Это же Гоголь! А что — самой пьесы в деле нет? Резник у меня ее забрал.
— Нет.
— Вы спросите у него, где она! Там, между прочим, штамп Каргинского культпросвета стоит: «Дозволяется к постановке»! А вы говорите, что Резник ко мне не цепляется!
— Ну, хорошо, а как ты объяснишь «прославление царской военщины и белогвардейцев» в красноармейской школе на хуторе Латышеве?
— Я не знаю, что у вас там в доносе написано, но я читал им газету «Известия» с призывом к бывшим офицерам встать против поляков на защиту Отечества. Более ничего.
— «Ничего» было бы, когда б не твои художества в Букановской. Расскажи теперь про них. А я буду записывать.
Михаил честно рассказал. Погорелов внимательно, высовывая порой от усердия кончик языка, записал, потом отложил перо, задумался.
— Сам-то ты думаешь, почему Резник к тебе неровно дышит? — спросил он, глядя Михаилу в глаза.
— Я думаю, что если бы при первой же встрече я упал перед ним на колени и сказал: «Дяденька, простите, я больше так не буду!», он был бы доволен и забыл бы обо мне навсегда. А я достал газету и прочитал слова товарища Троцкого на ту же тему, о которой говорили бывшие генералы. У него аж глаза загорелись злобой! Обидно, конечно, мальчишка его умыл! Он, прощаясь, так и сказал мне: «Я теперь за тобой наблюдать буду».
— Стал-быть, ты его в лужу посадил, а он тебе мстит? Ты думаешь, ему больше нечем заниматься?
— Не знаю, чем он у вас тут занимается. Может, он каждому мстит, кто ему не по нраву пришелся.
— Ну, ты не очень-то! Он член партии с 1907 года!
— А что, в партии нет врагов, которые вступали в нее вместе с Лениным?
— Ну, это не твоя печаль. В партийных делах мы как-нибудь без тебя разберемся. Ты и впрямь языкастый какой-то: слушаешь тебя и думаешь — а не расстрелять ли его на самом деле?
Михаил смутился и покраснел.
— Вот что, парень, — сказал Погорелов. — Преступление, совершенное тобой при исполнении должности налогового инспектора, налицо. Но начальник был прав, попросив меня подключиться к делу. На расстрел оно пока не тянет.
— Какая досада! — воскликнул Михаил. — Не доработал, что ли, где-то гражданин Резник? Парочку фактов не высосал из пальца, чтобы мне можно было мозги из головы вышибить?
— А отчего бы не вышибить, коли того требует революционная законность? — Погорелое поднялся из-за стола, оправил гимнастерку. — Не ты первый, не ты последний. Но вина человека должна быть доказана. Будем работать. На сегодня все. — Он протянул Михаилу протокол. — Прочитай и распишись: «С моих слов записано верно». На каждой странице.
Он, припадая на больную ногу, пошел к двери, где ждал конвоир.
— Товарищ Погорелов! — заторопился Михаил. — Один вопрос. А где тот священник, отец Михаил, который со мной в одной камере сидел?
— Какой священник? Не знаю я, брат, кто с тобой в одной камере сидел. У нас этим комендант занимается. Да и не положено нам отвечать на вопросы заключенных, куда кто делся.
— Ну вы знаете хотя бы этого отца Михаила?
— Нет, не знаю, — покачал головой Погорелов и позвал конвоира.
Михаил прочитал протокол. Все действительно было записано верно, хотя и не очень грамотно. Он подписал листки.
Когда Михаила увели, Иван Погорелов взял дело и отправился к Резнику. Тот что-то с азартом писал, низко склонившись над столом, так что его борода елозила по бумаге.
— С коммунистическим приветом, товарищ Резник!
— Здравствуй, Иван. — Резник отложил перо, выжидательно посмотрел на Погорелова.
— Допросил я Шолохова Михаила. Языкастый парень, ничего не скажешь. Но на матерого врага не похож, а я их видел, ты знаешь. Почему ты настаиваешь на высшей мере?
Руки Резника сжались в кулаки. Он почувствовал приближение приступа бешенства, который обычно налетал на него, как на эпилептиков припадок падучей.
— А я не видел врагов? — тихо, почти шепотом спросил он. — Почему ты думаешь, что враги — только те, кто стреляют?
— Я думаю так, Илья Ефимович: партия оказала нам доверие, оставив за нами право предавать обвиняемых суду революционного трибунала, и мы должны это доверие оправдывать. Матерым врагом Шолохов не может быть хотя бы потому, что ему всего 17 лет…
— Ты не видел у белых семнадцатилетних палачей? — закричал вдруг, брызгая слюной, Резник. — Юнкеров, которые у беременных еврейских женщин взрезали животы?
— Юнкеров видел, а беременных еврейских женщин со взрезанными животами не приходилось, хотя и слышал про такое. Но не в этом дело. — Погорелов пристально смотрел на Резника, который сначала, когда начал кричать, стал белым как бумага, а теперь наливался дурной, черной кровью. «Э-э, парень-то отчасти прав», — думал он. — Ты гляди, Илья Ефимыч, тебя так Кондратий хватит…
Резник понял, что не сдержал расходившиеся нервы, и плюхнулся в кресло, шумно дыша через большие ноздри.
— Мы ведь уже не на военном положении, чтобы казнить несовершеннолетних, — продолжал Погорелов. — Ты помнишь, что было в Ростове, когда башибузуки Бройницкого застрелили подростков? Конец советской власти пришел в Ростове. Сейчас, конечно, не то время, но банд в округе еще рыщет достаточно. Ты хочешь, чтобы после расстрела Шолохова в них побежали его сверстники? Здесь под окнами ходят его отец и мать, я уже разговаривал с ними. Ты, товарищ Резник, уважаемый, опытный чекист, но лично я на основании этого дела, — Иван потряс перед носом Резника папкой, — не смог бы объяснить родителям, за что казнили их единственного сына.
— А не надо ничего объяснять, — медленно, страшно говорил Резник. — Папаша этого поганца — сам враг. Он заведовал заготконторой в Каргинской, а на нее все время совершал налеты Фомин. И всегда перед этим в закромах было полно хлеба! Случайно, ты полагаешь? По этому мельнику тоже пуля плачет.
— Не пойму я тебя, Илья Ефимович. Мы, значит, будем расстреливать, а когда к нам станут приходить люди и спрашивать — за что, мы им скажем: «Сами дураки! А будете спрашивать, и вас расстреляем». Так, что ли?
Резник дрожащими руками свертывал папиросу.
— Иван, — сказал он наконец, закурив, — я ведь старше тебя — и по возрасту, и по партийному стажу. Поверь моему чутью. Малые лета этого Шолохова не оправдывают. Он молодой, а уже умеет маскироваться. Это новая, наиболее опасная сейчас разновидность врагов. Они хотят врасти в советский строй и развалить его изнутри. Я давно наблюдаю за ним и пришел к твердому выводу, что чем раньше мы его уничтожим, тем будет лучше.
— В связи с этим я тебе официально хочу задать несколько вопросов. — Погорелов сел, вытянув вперед простреленную ногу, и тоже закурил. — Подсудимый отказался давать тебе показания, утверждая, что ты, как давний знакомый, относишься к нему предвзято. Я уполномочен это проверить. Ты был в Каргинской на его спектакле «Необыкновенный день»?
— Был.
— Содержалась ли в нем враждебная пропаганда?
— Да нет, — досадливо махнул рукой Резник, — это было всего лишь переложение «Недоросля» Фонвизина.
— А был ли ты на других спектаклях Шолохова?
— Нет. Что у меня — есть время по спектаклям ездить?
— Откуда же ты знаешь, что он осуществлял на сцене Каргинского народного дома враждебную пропаганду?
— Я читал изъятый у Шолохова экземпляр поставленной им пьесы «Тарас Бульба».
— А почему этот экземпляр не приложен к делу?
Резник снова побагровел.
— Ты что же, Иван, мне не доверяешь? С каких это пор мы прикладываем к политическим делам любительские пьесы?
— Наверное, с тех пор, как прикладываем антисоветские листовки, разную нелегальную и эмигрантскую литературу. Где пьеса?
— Да лежала у меня где-то, потом исчезла. Видно, когда ненужные бумаги уничтожал, ненароком сжег. Да ты что — «Тараса Бульбу» не читал? Это же пропаганда царизма и антисемитизма!
— Тебе, Илья Ефимович, некогда по спектаклям ходить, а мне некогда читать. Вот направит партия меня учиться, тогда и почитаем. Подсудимый утверждает, что сочинение Гоголя «Тарас Бульба» не запрещено в Советской России.
— Да мало ли что у нас напечатано за триста лет романовского ига! Все запрещать, что ли? Мы тогда только и будем, что с утра до ночи книжки жечь! Вот окрепнем, встанем на ноги, тогда и возьмемся.