— Хорошо, а? — сказал Харлампий. — Ажник голова закружилась. Не могу я жить без Дона! Как пришла мне пора Красную армию оставить, добрые люди в Майкопе меня предупредили: Харлампий, не вертайся зараз домой, ты там как бревно в глазу чекистам будешь, а езжай туда, где никто про тебя ничего не знает — хучь к абхазам, хучь к осетинам, — ты, дескать, здорово на них похож. И ведь дело говорили! Только обрыдло мне, Миня, по чужим краям мотаться! Кубань, где служил я остатнее время, тоже казачья земля, а все равно не то… Черноморские казаки, оне вроде хохлов, да черкесы там еще живут — адыги, по-местному. Хорошая земля, да другая… Горы в снегу, а ночи летом душные, влажные, как в бане. Кузнецы здоровенные стрекочуть — цикады, по-местному, ажник в голове свербит. У моря, станичник, пальмы растут. Тропики, в обчем. Я там по Дону, по степям и лесам нашим сильно наскучил. Думал: ладно, коли суждено умереть, так умру на Дону.
Они помолчали. Мотыльки, привлеченные светом лампы, что держал в руке Михаил, шибко летали вокруг нее, ударяясь с разгону то в стекло, то в лоб Харлампию или Михаилу. Внизу, в камышах, неумолчно кричала дивизия лягушек, но и они не могли заглушить трелей соловья, который вовсю старался где-то рядом, в ветвях — щелкал отчетливо, упоительно, самозабвенно, явно, стервец, красуясь собой.
После новых встреч с Харлампием Михаил решил работу над «Донщиной» прекратить — точнее, отложить уже написанные главы о корниловщине и о Подтелкове с Кривошлыковым до тех пор, пока действие в новом задуманном им романе не подойдет к 17–18-му годам. Начать же он его решил за 2–3 года до германской войны. Правда, мысль описать довоенную жизнь семьи Ермаковых он оставил. Для его замысла нужна была типичная казацкая семья, с вековым нерушимым укладом, а детство Харлампия больше смахивало на детство в бедной мужицкой семье в России. Он и сам как-то обмолвился, что отец не мог его прокормить по маломочности. На деле это означало, как узнал Михаил от вдовы Солдатовой, что отец Харлампия Василий Ермаков, у которого было много детей, отдал младшего сына, трехлетнего Харлашу, на воспитание своему бездетному родственнику Архипу Солдатову.
Как образец казачьего быта Михаилу больше подходила семья Дроздовых, у которых Шолоховы снимали полкуреня в Плешакове. Алексей Дроздов, младший в семье, был примерно одного возраста с Харлампием Ермаковым, а старший, Павел — ровесник Емельяна, старшего брата Харлампия. Путь братьев Дроздовых до 19-го года был похож на путь братьев Ермаковых, а Алексей напоминал Харлампия и внешне, и по характеру. Кроме того, жизнь Дроздовых Михаил знал куда лучше, чем жизнь Ермаковых и Солдатовых. Но такую впечатляющую деталь, как любовь к турчанке деда Ермакова и, соответственно, прозвище семьи — Турки, — он решил сохранить.
Так Харлампий Ермаков перестал быть единственным прототипом Абрама Ермакова. Поразмыслив, Михаил отказался и от намерения дать главному герою эту фамилию. Отчасти на него повлиял ночной разговор с Харлампием, когда он понял, чем такое отождествление может тому угрожать, отчасти — сам Михаил уже не считал возможным заимствовать столь знаменитую на Верхнем Дону фамилию, если жизнь ее настоящего обладателя уже не совпадала с жизнью героя.
Перебрав не один десяток фамилий, Михаил наконец остановился на одной, похожей на его собственную и имеющей на Дону мятежную славу, хотя и не такую громкую, как у Ермакова, — Мелехов. Был в 21-м году на Верхнем Дону такой атаман Федор Мелихов, восставший против большевиков.
15 ноября 1926 года Михаил вывел вверху большого листа бумаги:
и написал первые, черновые строки романа:
«Мелеховский двор на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут к Дону. Крутой восьмисаженный спуск, и вот вода: над берегом бледно-голубые, крашенные прозеленью глыбы мела, затейливо точеная галька, ракушки и перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. Это к северу, а на восток за гумном, обнесенным красноталовыми плетнями, Гетманский шлях лежит через станицу, над шляхом пахучая полынная проседь, истоптанный конскими копытами живущой придорожник, часовенка на развилке и задернутая тягучим маревом степь.
В последнюю турецкую кампанию вернулся в станицу тогда еще молодой казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он с собой жену, маленькую, закутанную в шаль женщину…»
VIII
20 января 1927 года, на другой день после Крещения, Харлампий Ермаков был снова арестован. Первые несколько дней его содержали в изоляторе ДонГПУ, в Вешенской. Однажды его вызвал на допрос чекист, сильно смахивающий на полковника Корниловского полка, которого Харлампий зарубил в Северной Таврии — с подбритыми «по-англицки» усиками, торчащими из ноздрей, словно две сопли.
— Что вы можете сказать по поводу создаваемой вами контрреволюционной организации? — спросил он, бегая глазами.
— Чего? — Ермаков даже привстал с табурета. — Создаваемой нами чего?
— Сядьте! — ровно, не повышая голоса, приказал чекист. — Расскажите о той антисоветской сети, что вы плетете в Вешенской волости.
— Да вы что? Я член Базковского исполкома! Я председатель ККОВа!
— Вы ведете в этих организациях подрывную работу? — монотонно гнул свое следователь.
Харлампий открыл было рот, но потом снова закрыл, передумав говорить. Он молчал, внимательно изучая прищуренными глазами чекиста. «Издевается, что ли?»
— Молчите? С какой целью вы установили связь с антисоветским писателем Шолоховым?
— Товарищ, ты, часом, умом не тронулся ли? Он же член этого, как его… пролетарского культа! Я его знаю с детства и батьку его знал. Чего нам устанавливать, когда все давно установленное?
— Я вам не товарищ! С какого года вы наладили преступное сообщество с врагами трудового народа Шолоховыми?
— Опять двадцать пять! Какое сообчество? Вы меня за что взяли? Снова за восстание? Так при чем же здесь Шолохов? Он тогда ишо в лапту играл.
Чекист тонко улыбнулся.
— Теперь он, очевидно, играет в другие игры. По поступившим агентурным донесениям, в последнее время вы неоднократно встречались в конспиративных условиях, на чужой квартире, с Шолоховым М. А. При обыске у вас изъято письмо Шолохова, в котором тот сообщает, какие сведения хотел бы от вас получить. — «Сопливый» полистал «дело», прочитал вслух: — «Сведения эти касаются мелочей восстания В.-Донского». Теперь вам ясно, что дальнейшее запирательство не имеет смысла?
— А я, мил-человек, и не запираюсь! Михаил книгу пишет и выспрашивает меня про разные войны — а я их, будь они неладны, много видел. Ну и про восстание тоже… Что ж в этом такого?
Чекист поиграл негустыми бровями.
— Сообщили ли вы Шолохову требуемые сведения о Верхнедонском восстании? — вкрадчиво спросил он.
— Ну, сообчил.
Следователь довольно осклабился:
— А между тем на следствии во время первого ареста вы утверждали, что ваше участие в восстании носило случайный, вынужденный характер. Теперь же оказывается, что вы имеете сведения о нем вплоть до мелочей.
«Под монастырь подводит, — сообразил Харлампий. — Ушлый».
— Шолохову я говорил то же самое, об чем сообчил раньше на следствии, — сказал он.
— Ой ли? — прищурился чекист. — Ведь это же легко проверить, гражданин Ермаков. Шолохов-то записывал за вами.
Харлампий понял, что зацепился за него «сопливый» серьезно. Михаилу он, и впрямь, рассказывал о восстании не только то, что сообщил года три назад чекистам. Однако Михаил записывал его рассказы не всегда, и неизвестно еще, чем они на самом деле обладают. То, что в ГПУ и милиции любят «брать на пушку», Ермаков узнал еще во время предыдущего ареста.
— Проверяй, — как можно равнодушней сказал он.
Чекист смотрел на него все с той же усмешечкой.
— Полагаю, вы понимаете, что своим новым арестом вы во многом обязаны Шолохову? Мы его допросили, и вы знаете — он во многом винит вас. Вы, мол, хотели его вовлечь в контрреволюционную организацию, имеющую своим центром село Базки. Это, вы знаете, если приплюсовать сюда Верхнедонское восстание — верный расстрел. А какова была на самом деле роль Шолохова? Может быть, это он, приехав из Москвы, имел задание втянуть вас в какую-нибудь организацию, возникшую среди столичной интеллигенции? Они, знаете ли, сами слабоваты в поджилках и нуждаются в людях действия вроде вас. Используют, а потом выбросят. От них, этих оторванных от трудового народа умников, все беды, не так ли? — Чекист подмигнул Ермакову. Видимо, он был хорошо осведомлен о его воззрениях на интеллигенцию. — Пока мы знаем о базковской контрреволюционной организации только со слов Шолохова. Теперь бы хотелось послушать вас. Расскажите нам о том, что утаил Шолохов. Это могло бы существенно облегчить вашу участь.
— Что ж, давайте послухаем, чего он там гутарит, — спокойно предложил Ермаков. — Устройте нам эту, как ее… очковую ставку.
«Сопливый» метнул на него злобный взгляд.
— Обязательно устроим, когда это понадобится, — елейно молвил он. — Но очная ставка — это, знаете ли, когда вас обличают. Выйдет уже не добровольное признание, которое учитывается судебными органами, а вынужденное.
— Пущай, — махнул рукой Ермаков. — Там ишо неизвестно, кто кого обличать будет: он меня али я его.
«Жидковат ты, парень, супротив меня, жидковат!» — думал он, насмешливо глядя на чекиста.
Закончив допрос, никакого протокола тот Ермакову подписывать не дал (хотя время от времени записывал что-то), из чего опытный сиделец Харлампий извлек, что «сопливый» ему, по выражению ростовских уголовников, «лепил горбатого».
Через несколько дней Харлампия перевели в Миллеровский исправдом. Там был новый следователь, косолапый полный человек с заплывшими глазками. Он тоже поначалу требовал дать «сведения» на Михаила, но, убедившись, что Харлампий этого делать не будет, жестко и неуклонно повел дело к обвинению его в организации Вешенского восстания. Действовал он