Однажды в редакции раздался звонок. Звонил Серафимович, просил Михаила зайти к нему в «Октябрь». Он спешно отправился.
Александр Серафимович встал при его появлении, крепко пожал руку, усадил напротив.
— Вот что, Миша, — сказал он, глядя на верхнюю пуговицу его гимнастерки. — Вскоре после нашей встречи я позвонил Ягоде — он сейчас фактически руководит ГПУ, Менжинский болен…
Михаила охватило недоброе предчувствие.
— …Я сказал ему насчет Харлампия Ермакова, — продолжал Серафимович, — и попросил, если это возможно, облегчить его участь, учитывая боевые заслуги и ранения в рядах Красной армии. Ягода пообещал навести справки и сделать все, что в его силах. Договорились, что он сам позвонит мне.
Серафимович помолчал, поправил что-то в письменном приборе на столе.
— И вот он позвонил. Он сообщил мне, что на днях дело Ермакова рассматривалось Коллегией ОГПУ. Все члены Коллегии проголосовали за его расстрел.
Михаил побледнел.
Внимательно наблюдая за ним, Серафимович добавил:
— Приговор приведен в исполнение.
Михаил привстал.
— Убили? — спросил он растерянно. — Харлампия Васильевича… убили? Но это… невозможно. Я думал, его посадят в тюрьму. Как же так? Он один на Дону баклановским ударом владел. Я видел…
Серафимович прочистил горло.
— Ягода сказал, что он зарубил 18 пленных матросов…
— Матросов?.. — Михаил потер рукою лоб. — В бою под Климовкой он их зарубил, а не пленных… Сколько амнистий после того было… — Он снова сел, оцепенело задумался.
Александр Серафимович не мешал ему, смотрел нахохлившись.
Михаил очнулся.
— Он рассказчик хороший был… Рассказывал, как русская армия в атаку шла под Бродами, в заходящее солнце, а солдаты пели: «Спаси, Господи, люди Твоя…» Его из-за меня, наверное, арестовали.
— Что? — оживился Серафимович.
— Ну, я приезжал из Москвы, встречался с ним, говорил подолгу, про восстание выспрашивал… Кабы я еще не был писатель… Это же деревня… Какие там писатели? Да вы сами знаете. Привлек внимание, в общем… Вот и…
— Нет, — твердо сказал Серафимович. — Не думай об этом. Привлечь внимание к нему ты мог, но и только. Как бывший офицер и повстанец, он и так, я думаю, не был обделен вниманием. Ты или другой, какая разница… Ты знаешь, что это первый расстрел в ГПУ после того, как Президиум ВЦИК снова дал чекистам право выносить смертные приговоры? О чем это говорит, по-твоему? Это говорит о том, что в ДонГПУ был серьезный зуб на Ермакова, и, уж конечно, не из-за ваших встреч. Скорее всего, там были раздражены предыдущим оправдательным приговором ему. Постановление Президиума выпущено специально для таких случаев, когда мало шансов выиграть политическое дело в народном суде. Он был обречен.
— И он знал об этом, — тихо сказал Михаил. — Я ему говорю: может, нам встречаться тайком? А он мне: «Я ведь не девка, чтобы встречаться тайком». Гордый был…
Александр Серафимович выпрямился, пристально глядя на Михаила.
— Я хочу рассказать тебе одну историю. — Он помолчал. — Я рассказываю ее далеко не всем. У меня был сын, Анатолий. В начале 19-го года он служил комиссаром на Южфронте и был против расказачивания. Он присутствовал на совещании в Воронеже, когда Троцкий заявил: «Казачество — опора трона. Уничтожить казачество как таковое, расказачить казачество — вот наш лозунг. Снять лампасы, запретить именоваться казаком, выселить в массовом порядке в другие области». Анатолий начал протестовать, сказал, что он тоже казак и ничуть не стыдится этого, потому что казаками именовались Разин, Булавин и Пугачев. Тогда Троцкий приказал: «Вон отсюда, если вы — казак». — Серафимович сделал паузу. — С тех пор я больше не видел Толю. Мне сказали, что он погиб, пропал без вести. Я лично пытался провести дознание на месте, где его видели в последний раз, но безуспешно.
Михаил молчал, подавленный рассказом.
— Но я, — с видимым усилием продолжал Серафимович, которому, очевидно, тоже было нелегко вспоминать о сыне, — никогда и в мыслях не держал обвинить в своем горе советскую власть. Да, когда-то Троцкий был на вершине власти, но разве он — советская власть? Последние годы ясно доказали обратное. Помни и ты — не советская власть убила Ермакова. Она, напротив, даже освободила его из тюрьмы. Ермакова казнил чрезвычайный карательный орган, само существование которого говорит о том, что всевластие Советов пока еще ограничено. Почему — особый вопрос. Но справедливость обязательно восторжествует, как она сегодня торжествует в отношении Троцкого. Ягода — нечестный человек, он обманул меня, как в свое время и Троцкий, и я верю, что его ждет возмездие.
Михаил крепко пожал руку Серафимовичу, глядя на него с тем же ощущением, как глядел когда-то на Ивана Погорелова.
— Спасибо, Александр Серафимович, — горячо сказал он.
— А роман не забывай, — напоследок пожелал Серафимович. — А то, паче чаяния, будешь казниться мыслью, что он приносит людям несчастье — как тому же Ермакову. Нет, ты как раз в долгу перед теми, кто тебе помог в работе над ним, и обязан свой труд закончить.
— Обязательно, — пообещал Михаил.
Он вышел из «Октября», подрагивающими руками зажег папиросу, жадно затянулся, побрел по улице. «Узнай, что в двадцатом годе расстрелян Оглоблин Прон», — все повторял он про себя строчки из любимой есенинской поэмы «Анна Снегина».
X
Вернувшись в Вешенскую, к осени Михаил закончил вторую книгу «Тихого Дона». Не прошло и года с тех пор, как он отложил «Донщину» и взялся за новый замысел, и вот — перед ним лежала огромная, исписанная от руки стопа бумаги в более чем 800 страниц.
Экономя бумагу, они с Марусей перепечатывали рукопись всего через один интервал: строка лепилась к строке, одна налезала на другую… Только потом, в Москве, Михаил понял, какую совершил ошибку. То ли из-за нечитабельности шолоховской машинописи, то ли из-за занятости Александра Серафимовича рукопись, посланная Михаилом по почте, попала к заместителю Серафимовича Лузгину, одному из вождей ВАППа. Фамилия его вполне соответствовала характеру. За приветливой внешностью скрывался человек дрянной и завистливый. Обладая столь же интриганской натурой, как и его друзья-напостовцы, Лузгин, однако, не обладал таким авторитетом и своеобразным обаянием, как, например, Авербах. Серафимовичу он был навязан в заместители вапповской верхушкой. Но поскольку Лузгин входил в ядро напостовства, а Серафимович нет, то Лузгин, по сути, являлся «рабочим» главным редактором «Октября», а Серафимович — «почетным».
Когда Михаил сам приехал в Москву и появился в «Октябре», Лузгин встретил его с резиновой улыбкой:
— Читаем, читаем! Это, и впрямь, труд не мальчика, но мужа.
— Надеюсь, дадите и Александру Серафимовичу, — сказал Михаил. — Он тоже хотел прочесть.
— А вы никому, кроме Александра Серафимовича, больше не доверяете? — не убирая с лица лучезарной синтетической улыбки, вкрадчиво осведомился Лузгин.
— Я доверяю всем. Но Серафимович — мой крестный в литературе, — отрезал Михаил.
— Обязательно дадим! Как же без Александра Серафимовича?
Но опасения Михаила оказались совсем не напрасны. Серафимович вскоре захворал, а Лузгин и не подумал дать ему рукопись, однако позаботился, чтобы вапповцы, члены редколлегии, ее прочитали. Потом он вызвал Михаила для беседы — без Серафимовича.
Лузгин по-прежнему улыбался, хотя и не так широко, как в первый раз. В витиеватых выражениях похвалил роман, именуя его «первой частью», а потом перешел к главной теме беседы.
— Однако редколлегия абсолютно единодушно отметила и существенные недостатки первой части романа. — Лузгин откинулся на спинку кресла и значительно посмотрел на Михаила.
Как можно равнодушней, стараясь не выдать своего волнения, Михаил сказал:
— Ну что ж, без недостатков, видимо, в таком деле не бывает. Прошу только уточнить: вы говорите о первой части книги? Или вы так называете обе книги романа?
Лузгин покраснел.
— Я говорю о всей рукописи в целом, которая, как сообщил мне Александр Серафимович, составляет около половины романа. Правильно?
Михаил кивнул.
— Вы совершенно правы, говоря, что без недостатков никогда не обходится. Но, вы знаете, странное впечатление возникло у меня и у товарищей: роман, безусловно, на голову выше «Донских рассказов», но в то же время имеет недостатки, которых в «Донских рассказах» не было. Получается прямо по названию статьи Владимира Ильича: один шаг вперед, два шага назад.
Михаил шевельнулся. Он мгновенно понял, куда клонит Лузгин, и решил свалять «красного казачка».
— Вы намекаете, что я оппортунист, что ли? — прищурившись, спросил он. — Вы знаете, когда я был продкомиссаром, за такое словечко можно было моментально отправиться в «штаб Духонина». Матерное слово прощали — чего не скажешь сгоряча? — а вот «оппортуниста» нет. — Глядя исподлобья на Лузгина, он полез в брючный карман.
Лузгин побледнел. «Возьмет и пальнет — с него станется!» — пронеслось у него в голове. Михаил же не торопясь вытянул из кармана носовой платок, звучно высморкался, положил платок обратно. Лузгин поджал губы, криво улыбнулся.
— Ваши слова похожи на правду, — сказал он не без ехидства, — потому что многие герои «Донских рассказов» действовали именно так. Не могу сказать этого про Григория Мелехова. Предположу даже, что у него вообще слабо развито революционное чутье. Знает он только одно — обиду. Обидели его господа — он против господ, а обидели ненароком красные — так он против красных. Я, разумеется, понимаю, что такие люди в жизни встречались — но ведь он главный герой романа пролетарского писателя! А красные казаки, изображенные вами, как правило, второстепенные герои. Да и не очень привлекательны они, откровенно говоря. Кошевой, Александров униженно благодарят карателей за то, что их выпороли. Я спрашиваю себя: какова главная мысль этого прекрасно написанного произведения, половину которого я уже прочел? Поворот казачества и главного героя Григория Мелехова, в частности, к революции? Не сомневаюсь, что это так. Вы же не антисоветский роман пишете! Тогда, задаю я себе другой вопрос, зачем эти сентиментальные, многостраничные описания патриархального казачьего быта? Вы неминуемо внушаете читателям мысль, что это все рухнуло благодаря революции. Поверят ли они в искренность вашего героя, когда вы наконец приведете его в стан большевиков? Для того чтобы поверили, вам следовало резче показать тот «идиотизм деревенской жизни», о котором писал Маркс. Непонятно мне: где казачья беднота, батраки, иногородние? Это все те же Котляров, Кошевой, Валет? Разве их было на Дону так мало? Даже самые удачные страницы романа, посвященные любви Григория и Аксиньи, испорчены бесклассовым подходом. Почему вы улыбаетесь?