Шолохов — страница 3 из 43

1923–1925: СТОЛИЦА ИЛИ СТАНИЦА?

Не с гордо поднятой головой покидал недавний грозный налоговый начальник Букановскую. Судим! Клеймо! Опозорен! Хоть не выходи на улицу.

Еще хуже было осознавать, что теперь он никому не нужен. Как жить в свои неукротимые восемнадцать без какой бы то ни было востребованности?

Пособие по безработице

У родителей радость — вернулся!

Всяко сыну на домашних хлебах. Но не гостюет, не белоручка: помогает по хозяйству. Правда, оно не так уж и велико. Потому частенько после домашней работы прямиком на реку с диковинным именем Чир. Заманивает под звеньканье комаров и шорох камышей эта несуетная с удочкой рыбалка к размышлениям, размышлениям, размышлениям.

Подступала зима — свободного времени в долгие сумерки и бесконечные ночи еще больше.

Комната у него небольшая: стол меж двух окон с занавесками, на нем керосиновая лампа-семилинейка, стеклянная чернильница, деревянная школьная ручка, окантованная жестяным ободочком, чтобы перо держалось, стопочка книг…

Заскучал по перу и бумаге. Пьески писать? Но теперь-то для кого?.. Тут-то, может, он и задумался: много ли на Дону описывателей донской жизни, если не говорить о тех, кто, как генерал Краснов, писал исторические романы и повести? Еще со старых времен славен был Александр Серафимович Попов — он печатался под псевдонимом Серафимович — подлинный казак из Усть-Медведицкой. До революции охотно читались рассказы Федора Крюкова — он еще был депутатом Думы, затем — редактором белой газеты и сочинял-печатал — несть числа — листовки и прокламации против советской власти. Ныне, понятное дело, забыт он, сгинул в тифе, когда бежал от красных (советская власть его вычеркивала из памяти вплоть до середины 1980-х годов; Шолохов не дождался ни выхода его книг, ни появления его имени в открытом поминании). Еще до революции были в ходу книга очерков «Тихий Дон» и романы полковника Войска Донского Ивана Родионова (позже, в берлинской эмиграции прослыл он черносотенцем и антисемитом).

Неужто не о чем ему будет рассказать-написать?

Понял: надо учиться, нужна творческая среда, а значит — в Москву! Там комсомольские газеты и журналы приваживают начинающих писателей. Там земляк Серафимович окружил себя молодыми питомцами.

1922 год. Октябрь. В середине второй недели отпыхтел паровоз на московском вокзале, который был знаком ему еще по первой ездке с отцом в Белокаменную, и на московскую землю ступил еще один юный покоритель столицы, переполненный надежд на взятие литературного Олимпа.

Шумные приметы нэпа — новой экономической политики, недавно объявленной властью как переход от политики «военного коммунизма» к построению социализма — ошеломили уже на привокзальной площади. Будто и нет для полстраны голода. Крики лотошников и газетчиков. Не только увечные нищие и ребятня-попрошайки. Дворники-чистоплюи с метлами. Милиционеры. Барышни в мехах. Мужчины в кепи или шляпах, с портфелями. Лихачи на прытких лошадях и авто с клаксонами. На каждом шагу лавки и магазины — государственные, кооперативные, артельные, частные — разинули для денежных людей свои богатые товарами окна-витрины. Из ресторанов просачиваются звуки скрипок и гитар. Кафе на каждом шагу…

Быстро охолонул: где и на что жить?

Первым днем решил узнать, как поступить на рабфак университета. Эти подготовительные курсы предназначались прежде всего для молодежи пролетарского происхождения с малой школьной подготовкой. Ему было отказано. Неодолимым препятствием для зачисления стало то, что у него не имелось комсомольской путевки, поскольку комсомольцем он не был.

Упрямец и гордец отринул мысль возвращаться домой как бы в поражении-отступлении. Нашел себе пристанище на Плющихе. (Через три года в рассказе «Илюха» аукнется: «Ночью, припозднившись, шел с работы по Плющихе, под безмолвной шеренгой желтоглазых фонарей…»)

Потом явился на биржу труда. Спросили: «Профессия?» Ответствовал: «Продработник». Ему запомнился этот разговор, и через 12 лет в «Правде» не без юмора рассказал: «В Москве я очутился в положении одного из героев Артема Веселого, который после окончания Гражданской войны регистрировался на бирже труда. „Какая у вас профессия?“ — спросили его. „Пулеметчик“, — ответил он».

Дома осталась поговорка: «Поел казак да и на бок, оттого казак и гладок». Здесь иным живут: «Наживать, так рано вставать».

Совсем не гостеприимной оказалась столица для ищущего место под ее солнцем провинциала. Попробовал работать грузчиком на Ярославском вокзале. Затем пошел мостить дороги. Наступившей зимою — в морозы и оттепели деревянной колотушкой вбивал — один к одному — тяжкие, до судорог в пальцах, гранитные бруски. Артель, которая приняла его, взяла подряд замостить площадь у храма Христа Спасителя и проулки рядом. Но что-то заставило его распрощаться и с этим, чем обрек себя существовать на пособие — скуднейшее — по безработице. Шолохов, припоминая эти мытарства, добавил: «Все время усердно занимался самообразованием».

Приближался новый год — потянуло домой.

1923-й. Дому отдал зиму и весну. При материнских заботах подхарчился и побывал в беззаботности. Но мысль входить в литературу только в Москве — упряма. Родителям никак от нее не отвадить.

Май — снова в путь. И снова мучительный с полуголодухи вопрос: на что жить в Москве?

Нашел работу почти знакомую — счетоводом. Биржа труда направила его в одно жилищное управление на Красной Пресне.

Днем бумажки-цифирьки… Свобода приходила по вечерам, и тогда роились сюжеты и темы, и все чаще перо тянулось к бумаге, спать ложился лишь за полночь, а то и под утро.

Он стал думать о возможности найти себе какой-нибудь литературный причал. Пришло в ум зрелое решение: начинать не с богемы — не бегать по литературным кафе-кабаре и клубам, но искать тех, кто поддержал бы его стремление стать писателем.

К каким же литературным берегам причалить? В те времена не счесть было литературных сообществ, групп, объединений и кружков.

Одно из таких писательских сообществ — Ассоциация пролетарских писателей. Она влиятельна. Сам Сталин выкажет ей поддержку. Правда, через три-четыре года она, под названием РАПП, набьет ему оскомину — политическую — крикливо-настойчивыми потугами считаться единственной в создании новой культуры, а всех иных при каждом подвернувшемся случае поучать-критиковать. Есть объединение «Кузница» — оно собирает тех, кто ранее состоял в Пролеткульте. Этот «культ» Ленин громил еще в 1920-м в письме «О пролеткультах», опубликованном в «Правде», за то, что они требовали ультимативно: должна быть только одна новая — пролетарская — культура при полном отрицании прошлых культурных традиций. «Кузнецы» обзавелись своим журналом «Кузница» (1920–1922; в 1924–1925 — «Рабочий журнал») и своими вождями — писателями Федором Гладковым, Николаем Ляшко и Владимиром Бахметьевым. (Это они первыми объявят Шолохова врагом за его непролетарское творчество.)

Шолохов решил войти в группу молодых писателей, которые объединились вокруг учрежденного в апреле 1922 года комсомольского журнала «Молодая гвардия».

У него уже были на бумаге два-три рассказа. Вдруг здесь прочтут и скажут правду — стоит ли заниматься литературой? И он напросился на творческое заседание этого объединения. Когда пришел, поздоровался, не ручкаясь, и подивил всех казачьим обличьем — был в «кубанке» и в гимнастерке с узорчатым пояском. Ему сказали: читайте, пожалуйста, вслух для всех. Честь оказана! Но все равно поджилки трясутся, хотя обычно непужлив. Как происходило это прилюдное — первое — свидание с литературой, запомнил секретарь молодогвардейского объединения Марк Колосов. Он работал в этом журнале и прославился тем, что вместе со своим главным редактором Анной Караваевой в 1932–1934 годах поспособствовал публикации романа «Как закалялась сталь» Николая Островского. Колосов сохранил для истории тонко подмеченные черты донского литновобранца: «Был Шолохов крайне застенчив, читал невыразительно, однотонно, неясно выговаривая слова… Отдавал дань тогдашней манере письма: короткая фраза, густая образность, подчеркивание колорита… Вместе с тем его рассказы не были похожи на те, какие писали тогда пролетарские писатели…»

Итак, прочитал свой опус — он шумно обсужден. После этого выслушал доброе предложение: стать членом содружества молодых писателей.

Случилось и еще одно событие — очень важное! — для его творческого становления. Постучался в двери редакции «Юношеской правды», тоже детище комсомола. По счастью, двери приоткрылись — он принят внештатным сотрудником: пиши, мол, на темы, нужные комсомолу!

Какое же, однако, перо первым выведет к читателям — журналистское или писательское?

Первый фельетон

Литературное объединение. Это возможность пройти школу первой ступени профессионализма. Шолохову было прелюбопытно посещать его. В этих молодогвардейских стенах начинающие литераторы охотно читают произведения друг друга, чтобы потом взыскать требовательные оценки. О, какие же здесь баталии — это когда со взрывчатым комсомольским пылом-жаром добывают истину: о чем писать, как писать, для кого писать. Каждый, понятно, гений, пусть пока еще никем, кроме себя, неопознанный.

Он понимал, что литобъединение ничуть не теплица для лавровых венков. Но и то успел узнать: в истории редчайший случай, когда талант входил в литературу вне литературного окружения. Тому пример Пушкин — лицей стал для великого поэта колыбелью. Здесь начинал творить под приглядом лицеистов и профессоров. Здесь великий старец Державин — кумир России — заметил и благословил. В мундирчике опять же лицеиста обратился в редакцию чтимого российской публикой журнала «Вестник Европы», где и появились его первые стихи.

Вот и ему, Шолохову, выпала судьба заполучить и своего Державина — Серафимовича, и войти в окружение тех, кого бы надо величать наставниками. То Виктор Шкловский, шумно-модный, эпатажный тогда критик и литературовед, уже тем поражающий при знакомстве, что его невеликое тело вызывающе увенчивал огромный квадратно-лысый череп. И премного начитанный Осип Брик, интереса к которому добавляло то, что содруг самого Маяковского, для которого он просто Ося. Уж так непредсказуемо-неожиданно воссоединились в этом объединении Серафимович, исповедующий традиции классики и идею ответственности писателя перед народом, и эти литучителя с назойливыми поучениями особого отношения к классикам: революция-де старое разрушает. Едва ли воспринимал станичник такие изыски Шкловского: «Прозаический образ есть средство отвлечения: арбузик вместо круглого абажура или арбузик вместо головы есть только отвлечение от предмета одного из их качеств и ничем не отличается от определения голова = = шару, арбуз = шару…» Казаки могли бы сказать о такой науке просто, но с изыском язвительной мудрости: «Показал черт моду — да в воду!» И бриковы — технологические — изобретения не для станичного парня; выразительна сценка от очевидца: «Темными вечерами нас сзывал Брик. Кружок беллетристов плескался в произведениях: своих, горячих, и чужих… Разбор… Расчленение… Собирание… Сюжет… Прием письма… Уздечка на читателя…» Шолохов позже так откликнулся: «Мне лекции Брика, на коих я присутствовал три или четыре раза, дали столько же, сколько чтение поваренной книги, скажем, архитектору».

Или такая от него ехидненькая оценка: «На Воздвиженке, в Пролеткульте на литературном вечере МАППа, можно совершенно неожиданно узнать о том, что степной ковыль (и не просто ковыль, а „седой ковыль“) имеет свой особый запах. Помимо этого, можно услышать о том, как в степях донских и кубанских умирали, захлебываясь напыщенными словами, красные бойцы. Какой-нибудь не нюхавший пороха писатель очень трогательно рассказывает о гражданской войне, красноармейцах — непременно „братишки“, о пахучем седом ковыле, а потрясенная аудитория — преимущественно милые девушки из школ второй ступени — щедро вознаграждали читающих восторженными аплодисментами. На самом деле — ковыль поганая белобрысая трава. Вредная трава, без всякого запаха. По ней не гоняют гурты овец потому, что овцы гибнут от ковыльных остьев…»

Напомню: ему всего девятнадцать лет, а он уже проникся неприятием того, что внедрялось влиятельными пролеткультовцами и деятелями ассоциаций пролетарских писателей.

…Журналистика. Все-таки она первой присваталась к нему, пока он еще только подумывал в своем литобъединении о женитьбе на изящной словесности. И мир изменить к лучшему хочется немедленным вторжением в жизнь. И перо просится на скорое свидание с читателем. И о гонорарах мечталось — жить-то надо.

19 сентября 1923 года. Газета «Юношеская правда» — боевой рупор ЦК и Московского городского комитета комсомола. Здесь появился фельетон «Испытание» с подзаголовком «Случай из жизни одного уезда в Двинской области», под которым стояла подпись: «М. Шолох».

Двинская область. Сведущему читателю эта маскировка не мешает понять, что речь идет о Донской области. По стилю и сюжету здесь явно кое-что от Чехова: дорожные приключения попутчиков на совместной деревенской подводе. Один из них — секретарь комсомольской ячейки, второй — торговец-нэпман.

Фельетон никакими особыми изысками не блещет и до ехидных баек деда Щукаря ему еще ой как далеко.

Этот свой первый опус Шолохов никогда в будущем не вспоминал. Может, зря, иначе критики-литературоведы, возможно, и разглядели бы в этом фельетончике те две колючки, что явно со временем не затупились:

неприятие грязных приемов при проверке на чистоту политических взглядов. Комсомольский начальник — секретарь уездного комитета — дал задание торговцу во что бы то ни стало спровоцировать юного попутчика на откровения: «Узнайте его взгляды на комсомол, его коммунистические убеждения. Постарайтесь вызвать его на искренность и со станции сообщите мне»;

возмущенный отклик на богемную жизнь, когда страна еще не оправилась от недавнего смертного голода. В фельетоне есть диалог: «На выставку?..» — «Да». Затем грубо, жестко, но понять такие чувства можно: «Людям жрать нечего, а они — на выставку».

Наградой стали живейший интерес читателей и 13 рублей гонорара.

Прошло две недели — появился второй фельетон под названием «Три». Новая тема для автора и материал на злобу дня для редакции — издевка над теми, кто по доброволию изменяет революционным убеждениям. Примечателен эпиграф: «Рабфаку имени Покровского посвящаю». Возможно, это некое эхо неудавшейся попытки стать рабфаковцем.

Потом в сотрудничестве с газетой — перерыв, который растянулся на полгода.

В декабре Шолохов покинул Москву.

Зачем и почему так внезапно?


Дополнение. Кое-что еще о литературном окружении Шолохова.

Александр Серафимович. Его, донского казака из станицы Усть-Медведицкая, первое сочинение — рассказ «На льдине» — Россия узнала в 1889-м. И сразу он получил благословение от кумиров прозябающей в нужде интеллигенции Глеба Успенского и Владимира Короленко. Высок полет во славе — Лев Толстой ему ставит «пятерку с плюсом» за рассказ «Пески». Особая строка в биографии — личное знакомство с Лениным, и даже такое стало известно: сын писателя гибнет в Гражданскую и отец получает от главы советской власти трогательно-сочувственное письмо. Серафимович в возрасте, однако же находится на творческом подъеме — пишет повесть «Железный поток». Небольшая по объему, эта повесть явилась подлинной эпопеей народной революционной стихии. Она вызвала шквалы споров, но уже тогда стало очевидным: эта повесть — событие для новой культуры.

Серафимович в литературной жизни словно соревнуется с Максимом Горьким, читая вороха сочинений литературного молодняка и тонким чутьем выделяя — кому стоит помогать, а кому — графоманам — отказать.

Ко времени знакомства с Шолоховым он — председатель Московской ассоциации пролетарских писателей, а в журнале «Октябрь» — главный редактор.

Будущее принесет учителю и ученику в их взаимоотношениях не только приятные моменты.

Виктор Шкловский. В его книге «Повести в прозе. Размышления и разборы» есть раздел «Несколько слов об искусстве Советского Союза и об искусстве Запада тридцатых годов» с тремя главами: «О казачестве и о крестьянстве», «История, документ и биография» и «Григорий Мелехов и Аксинья». Все три в основном о «Тихом Доне». Пусть и спорно, но с почтением!

Осип Брик. Его жена и Шолохов «столкнулись» в 1967-м в заметках видного американского публициста Г. Солсбери: «Он казак, резко сказала Лиля Брик, целиком сочувствуя молодым. — Мы совершили революцию против таких людей, как он». Это она явно припомнила расказачивание. Журналист запечатлел далее, с кем же эта литдама содружничала и кого ненавидела. «Он не мог написать этого, — сказал один молодой писатель (имея в виду „Тихий Дон“. — В. О.). — Он не способен на это. Он просто нашел дневник одного белого русского офицера, переписал его и выдал за собственный труд». (Вот вам и высоты «профессионализма»! Можно ли переписать дневник в населенный почти тысячью персонажей роман-эпопею?!) Американец ухватился за возможность «раскрыть плагиат» — в унижение советской литературы. Но при этом сопроводил историко-филологические изыскания явно не случайной ремаркой: «Госпожа Брик только что вернулась из Парижа, щеголяя высокими белыми сапожками… Разговаривая, она играла длинной золотой цепью…»

Тесть с норовом

1924-й. Шолохов вернулся на Дон и тут же — каково родителям! — засобирался в Букановскую, к Громославским. Свадьба состоялась 11 января.

С того дня вошла в его жизнь — до самой кончины — навсегда растворившаяся в гении своего суженого статная красавица-смуглянка, атаманова дочь.

А ведь могло и не случиться шестидесяти лет совместной жизни при четырех веточках: дочь, сын, дочь, сын.

Это о том, что было от чего поволноваться влюбленным. Отец Марии Петровны воспротивился. Строжился — дочери надо продолжать учиться: «Бросить все, чтобы замуж?!»

Но смирили-уломали непреклонного. Однако и смягчившись, выдвинул твердое условие — при женитьбе следовать старинным донским обычаям. Жених этого не струсил, хотя такое могло пойти кругами у комсомолии в осуд-пересуд… Мария Петровна даже в старости не забыла: «Свататься Миша с отцом и матерью приехал чин по чину».

Впрочем, окончательный сговор произошел при участии свата, соседа Шолоховых, без старинных церемоний:

— Здорово дневали, Петр Яковлевич?

— Слава Богу, Максим Спиридонович.

— Видать по всему, пора нам к свадьбе готовиться?

— Пора…

Но отец невесты снова в норов — объявил: венчаться в церкви. Невесте новая тревога — как жених, комсомольский газетчик, воспримет тестев указ? Шолохов знал, как крепко воздвигнуты казачьи обычаи, — не ему ломать. Даже кошевые проявляли покорность и шли к священнику — Дон есть Дон.

Пришлось идти под венец и Шолохову, вопреки всем комсомольским запретам.

…С молитвою о ныне обручающихся рабе Божьем Михаиле и рабе Божьей Марии пошли: «О еже ниспослатися им любве, совершенней, мирней и помощи, Господи помолимся… О ежи податися им целомудрию и плоду чрева на пользу, о ежи возвеселитися им видением сынов и дщерей…»

С «Исаие ликуй» и обхождением вокруг аналоя…

С тихим под конец голосом священника: «Поцелуйте жену свою, и вы поцелуйте мужа своего…»

И сколько было еще до храма каждому пожеланий с хитрецой: кто вступит первым на ковер у аналоя, тот и будет в семье главным…

Хорошо, что никто из братвы-комсы не заглянул в храм.

Когда совершали еще и государственную регистрацию, то вышла наружу одна хитрость. Как-то, еще в предсвадебное время, невеста спросила у жениха: «Ты с какого года?» Он успокоил: «Одногодки!» Но расписываются и выясняется — годков себе прибавил. Она обиделась: «Что же ты обманул?» Он обезоружил какой-то шуткой, зато не упустил суженую.

Жить стали отдельно от стариков. Медовый месяц начали в доме у кузнеца — квартирантами в пристройке. Тесть одарил кулем муки.

Молодой поражал жену: ночами все сидел и сидел за столом: сочинитель! Молодая позже вспоминала: «Ляжешь уснуть — работает, работает. Проснешься — все сидит. Лампа керосиновая, абажур из газеты — весь обуглится кругом, не успевала менять. Спрошу: „Будешь ложиться?“ — „Подожди, еще немножко“. И это „немножко“ у него было — пока свет за окнами не появится».

Юная супруга стала писательской женой: «Только заикнулась я об учебе или работе какой-нибудь, он прямо и сказал: „Знаешь что, я тебя заранее предупреждаю — работать будешь только у меня“. Я не поняла: „Что значит — у тебя?“ — „А вот узнаешь“».

Узнала не сразу.

…Ноябрь. За день до праздника Октябрьской революции Шолохов собрался в дорогу — в Москву. Для начала один. Но не выходит из сердца Маруся-Марусенок. Уже с дороги он пишет ей письмо — начал в слободке Ольховый Рог, заканчивал на станции Миллерово:

«С утра 7-го жарил отчаянный мороз, а после полудня отпустило, дорога размякла, пошла метель, вымочило нас самым основательным образом и до слободы Новопавловки мы едва-едва дотянули… Переночевали. Чулки, перчатки, башлык я высушил, а шинель осталась мокрой. На утро — мороз. Поехали, и мне да и всем то и дело приходилось вскакивать, бежать и греться. Полы шинели сделались как деревянные, и еще одно ужасно неприятное ощущение — рукава были мокрыми и вот нудно, понимаешь ли, с влажными рукавами… Утром поднялось что-то неописуемое. Можешь себе представить: несет, бьет, воет… буря…»

Ничего не скрыл от жены: «Часа полтора назад приехали в Миллерово. Сошли на постоялом, и я прямо пыхнул в окр. ком. РЛКСМ. Тут сюрприз — оказывается, меня вышибли из Союза». Увы, теперь не узнать, за что «вышибли» его из комсомола — то ли за венчание с дочерью атамана, то ли за то, что взносы несколько месяцев не платил из-за прошлого отъезда в Москву. Письмо подтвердило — с характером ее Миша: «Извещение (между прочим) не произвело на меня никакого впечатления». И добавил: «Ну, да черт с ними, с сволочами!»

В Москве тоже первым делом принимается за письмо жене, почти в стихах:

«Москва.

16 ноября 24 г.

Ночь.

Родная мне безмерно!

Десятый день не вижу тебя, не ощущаю около себя твоей близости, а кажется, что долгие-долгие дни, как стеной, отгородили нас, и недавнее прошлое встает перед моими глазами, поддернутое дымкой тумана. Скажи, ведь недавно ходили мы с тобой за Чиром, ломали пушистый камыш и воздух возле воды был свеж и морозен и на щеках твоих дрожал бледный румянец…»

Но дальше никакой лирики: «Хлынула в душу мутная волна равнодушной тоски…» Пояснил: «Надоело быть не только участником, но даже и зрителем того, как люди гоняются за краюхой хлеба». Закончил письмо, однако, просто — прозой жизни: «Как заработаю деньги, приеду. Жди и не скучай. Привезу тебе кое-что. Беспокоит вопрос о квартире».

Четырнадцать рассказов

Жизнь в Москве оказалась многообразнее, чем предполагал в письмах.

Вскоре тоска отошла: и в редакциях к нему относятся с интересом, и юная жена — приехала — поддерживает, и читатели хорошо принимают своих — советских — писателей.

Все это, конечно, вдохновляло. Пошли рассказы. В этом, 1925 году, когда особенно увлекся ими, было написано их четырнадцать!

Разумеется, в них еще много ученичества, и тема Гражданской войны пока неизменна, хотя жизнь подсказывала уже и другие сюжеты. Однако в лучшем из того, что он тогда написал, уже обнаруживается его шолоховская особица — без политагиток, без пустой риторической романтики, без казенных восторгов, без призывов к мировой революции, главное — глубина душевных переживаний тех, кто только что прошел через революцию в своей ищущей счастья стране.

Рассказ «Семейный человек»: отцу приказано конвоировать сына, красного бойца, попавшего в плен к белым. Жуткое выплескивается не только через сюжет, но и через слово:

«Тут Иван обернулся ко мне и говорит жалостиво так:

— Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня гонишь! Неужто совесть твоя доселе спит?

— Нет, — говорю, — Ваня, не спит совесть!

— А не жалко тебе меня?

— Жалко, сынок, сердце тоскует смертно…

— А коли жалко — пусти меня… Не нажился я на белом свете!

Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я и говорю на это:

— Дойдем до яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два…»

Иному писателю и этого хватило бы, чтобы запечатлеть страшную правду Гражданской войны. Шолохову такой правды показалось мало — и перо выводит смерть сыну от отца, но не трафаретно — то, мол, Гражданская война с ее зверствами от белых:

«Прими ты, Ванюша, за меня мученический венец. У тебя — жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил тебя — меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…»

Какой же душевный опыт надо было иметь девятнадцатилетнему писателю, чтобы так отобразить междоусобную трагедию, которая и Шекспиру едва ли оказалась бы по силам!

Через год появился рассказ «Лазоревая степь». И вновь непостижимое — где почерпнул он для своей сюжетной палитры такие краски, чтобы описать смятение чувств коммунара, оставшегося безногим после Гражданской войны: «Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так припал к земле, глыбу, лемехами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует… Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать… Вот он и тоскует…»

Еще один рассказ: «Ветер». И снова про изуродованную жертву Гражданской войны. Сюжет таков: инвалид-обрубок насилует свою сестру. Рассказ настолько страшен, что Шолохов его никогда более не печатал. Он был найден в старой газетной подшивке только в 1986-м.

Необычен писатель. Потому получал не только похвалы от проницательных читателей, но и тумаки от критиков пролеткультовского, а чуть позже рапповского направления: «мелкобуржуазный гуманист!», «натурализм!», «схематизм!», «биологизм!»…

Свидетель тому Дмитрий Фурманов, авторитетный деятель новой литературы. Прославлен литературным итогом своего комиссарства у истинно народного полководца Чапаева — романом «Чапаев». Он записал в своем дневнике: «Слабый рассказ Минаева был принят из целей тактических… Хороший рассказ Шолохова из гражданской был отвергнут („Нам этот материал надоел“)».

Шолохов заинтересовывал читателей не только острыми сюжетами, но и художественным разнообразием приемов, хотя не всегда доставало тщательной огранки. Вот в рассказе «Двухмужняя» можно прочесть: «Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным…» Вот после такой пастельной краски он взял для одной из картин в рассказе «Жеребенок» совсем иную: «Среди белого дня возле навозной кучи, густо облепленной изумрудными мухами, головой вперед, с вытянутыми передними ножками выбрался он из мамашиной утробы и прямо над собой увидел нежный, сизый, тающий комочек шрапнельного взрыва… Ужас был первым чувством…»

А сколько в рассказах того, что разовьется в будущих романах. В «Кривой стежке» — прямая дорожка к будущей Аксинье и Григорию: «На водопое, разнуздывая коня, улыбнулся, вспоминая встречу… Стояли перед глазами Нюркины руки, уверенно и мягко обнимающие цветастое коромысло и зеленые ведра, качающиеся в такт шагам». В «Обиде» — зачатки некоторых сцен из «Поднятой целины»: «Перед Покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок, запряг их в плуг, в муке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги».

К осени жене надо было возвращаться домой, к матери мужа, в Каргинскую. Не прожить вдвоем в столице на шолоховские заработки.

Любимой нет рядом: она осталась в сердце и в письмах, которые позволяют узнать, как ему жилось тогда: «Настроение у меня, моя родная Марусенок, все то же. Думал, город встряхнет, а оказывается, иначе. В Каргине я чувствовал себя бодрее…

Встосковался по тебе. До того взяло за печенки, хоть беги…

Скучаю по тебе, роднушок, страшно. И эта скука усугубляется тем, что знаю, что ты еще больше скучаешь там, в Каргине…»

Далее о своем житье-бытье: «Я знаю, что тебя особенно интересует, как и где я помещаюсь, что ем, где сплю…

В нашей комнате живут четыре рабочих…

Эти два дня я пытался при помощи дворничих стряпаться, и представь такие результаты: вчера утром пошел купить у „сыроваров“ мяса 1 ф. на щи и котлеты, 1 ф. картошки, 1 луковицу, 2 ф. пшена, 2 ф. сахару-песка.

В своей банке сварил чудного супа, сжарил 2 котлеты… Словом, за рубль в сутки можно, Маруся, есть по горло!..»

Не обошлось и без отчета о литературных заботах — помянул два рассказа, которые передал в популярные тогда журналы «Красная нива» и «Прожектор». Но и следующее отписал: «Не робей, моя милая! Как-нибудь проживем. Гляди, еще не лучше и не хуже других. Зарабатывать в среднем буду руб. 80 в м-ц, да тебя устрою. А проедать будем 35–49 руб. Это самое большое…» Старательно обозначил и самое, видимо, насущное — кто бы мог подумать, что он горазд на такое «домоводство»: «Туфли великолепные стоят 25 р. Простые, очень хорошие — 15–20 р. Платье шерстяное — 15–19 р. и т. д. Костюм мужской 30–40 р. хороший, ботинки 15–20 р.».

Поделился «утехами» своих рыбацких страстей: «На днях был в ГУМе, купил 20 крючков английских. Чудные крючки, хоть сома в 20 п. удержат, а между тем размер маленький. Пробовал плесть лески ночью вчера, но без тебя дело не выходит».

В конце этого послания ударился в подбадривающий юмор: «Вот бы ты посмеялась. Она, т. е. койка проклятая, разлезлась еще хуже. Вчера за ночь раз пять, к моему ужасу, падал! Сплю — и вдруг грохот, спинка ударяет меня по затылку, а сам я стремительно лечу вниз».

В письме есть одна загадка — она пока еще не обращала на себя внимания биографов: «Был в академии. После чистки выбыло 1280 человек. Всем, не бывшим на чистке, вменено в обязанность сдать минимум к 1 февраля, т. е. через два м-ца». Что за академия и отчего к ней интерес? Неужто все еще подумывает о студенческой скамье?

«Звери» или «Продкомиссар»?

Итак, он вошел в журналистику с обличительными — в помощь Российскому Коммунистическому Союзу Молодежи — темами. Но не покидает мысль учиться изящной словесности. Упрям и настойчив, таким и запомнился — в отличие от немалого числа «податливых» юных гениев (лишь бы напечатали!). Один былой по тем временам соратник вспоминал: «У Михаила Шолохова была одна особенность… Он не соглашался ни на какие поправки, пока его не убеждали в их необходимости. Он настаивал на каждом слове, на каждой запятой. Мы знали об этом».

Сдал первый в своей жизни рассказ «Звери» в редакцию альманаха «Молодогвардеец», его выпускало литобъединение. Ждет приговора. Проявил характер — сел за письмо ответсекретарю объединения: «Ты не понял сущности рассказа… Я горячо протестую против выражения „ни нашим, ни вашим“. Рассказ определенно стреляет в цель». Молодой писатель протестовал против примитивных классовых установок, которые исповедовались в редакции по наущению идеологов Ассоциации пролетарских писателей. Он не защитник врагов советской власти. Она для него родная. Художническое чутье подсказывало ему, что всеобщие для человечества идеи справедливости надо познавать через судьбы людей, часто не укладывающиеся в политические догмы.

Он пишет письмо с надеждой на коллективный разум в оценках рассказа: «Прочти его целиком редколлегии…» и вместе с тем отстаивает право на свои писательские принципы: «Все же прижаливая мое авторское „я“».

Приоткрылось в письме и положение писателя, когда высказывал просьбу о гонораре: «Денег у меня — черт ма!»

Трудно входить в литературу таким неуживчиво принципиальным. Однако прибыла и моральная поддержка, как говорится — жена примчалась к мужу.

Мария Петровна и в старости вспоминала те времена: «Сняли мы комнатку в Георгиевском переулке, отгороженную тесовой перегородкой. За стенкой стучат молотками мастеровые (сапожники. — В. О.). А мы радовались, как дети. Жили скудно, иногда и кусочка хлеба не было. Получит Миша гонорар — несколько рублей, купим селедки, картошки, и у нас праздник. Писал Миша по-прежнему по ночам, днем бегал по редакциям». Приходилось подрабатывать: «В Москве первый год после свадьбы Михаил Александрович за любую работу брался…» Припомнила одну из них: «Сапожничал».

Первым же московским утром он напомнил ей о давнем своем условии: «Работать будешь только у меня». Попросил, чтобы она стала переписчицей его рукописей. Рассказывала: «Он ночью пишет, а я днем переписываю…» Через года два ее «работодатель» подкопил гонорары и купил пишущую машинку. (Остался тому след в одном письме: «Избавляю тебя от переписки. Купил тебе машинку за 60 рублей». Супруга уточняла: «По тем временам цена не малая. Мы ее быстро освоили самоучкой — я и он».)

Московские воспоминания Марии Петровны своеобычны — без всяких умилительных или пафосных красок «про жизнь рядом с гением»: «Одежда у нас — никакая, стыдно по улице пройтись. Через две недели потащил меня в Большой театр: „Обязательно надо посмотреть…“ Все красиво, все блестит, люди так хорошо одеты, а мне стыдно. Миша мне говорит: „А что ж ты хочешь? Первое время так и будет“. Дома сидела, в нашей клетушке…» Выходит, от столичной жизни доставалось ей совсем немного впечатлений.

Весной пришло решение снова ехать домой — в Каргинскую. Отпраздновали день рождения Шолохова и на следующий день — в поезд.

Дом родной… Заботлива матушка. Есть теперь возможность напрямую отдаться творчеству, распрощавшись с газетчиной, и не думать, что не на что купить хлебушка.

В декабре страна узнала о рождении писателя Михаила Шолохова. В газете «Молодой ленинец» появился рассказ «Родинка» о страшной правде Гражданской войны — отец убивает сына: «К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот…»

1925-й. Одна у него забота — писать, писать, писать да ждать весточек из Москвы — напечатают ли? Написано за это время немало новых рассказов. Рискнул даже взяться за повесть — «Путь-дороженька». Ожидания оказались не напрасными. Тот подозрительный для редакции рассказ «Звери» все-таки появился в газете «Молодой ленинец» в середине февраля. Это третий опубликованный рассказ. Теперь у него новое название — «Продкомиссар». Не прошло открытое поименование — «Звери», а как хотелось уже с названия обозначить суровый замысел — показать жестокость «военного коммунизма» и деяний продкомиссаров.

«Телеграфные столбы, воробьиным скоком обежавшие весь округ, сказали: разверстка. По хуторам и станицам казаки-посевщики богатыми очкурами покрепче перетянули животы, решили разом и не задумавшись:

— Дарма хлеб отдавать?.. Не дадим…

На базах, на улицах, кому где приглянулось, ночушками повыбухивали ямищи, пшеницу ядреную позарыли…»

В финале — выворачивающая душу картина казненных продотрядчиков: «Лежали трое суток. Тесленко, в немытых бязевых подштанниках, небу показывая пузырчатый ком мерзлой крови, торчащей изо рта, разрубленного до ушей. У Бадягина по голой груди прыгали чубатые степные птички; из распоротого живота и порожних глазных впадин, не торопясь, повыклевывали черноусый ячмень».

Вот какой появился писатель: из новых, но не поэтизирует насилие, даже если оно совершается в интересах революции и для спасения народа от голода — уроненной слезы не поднять.

Написано уже немало — на сборник набиралось, но все, как считал, надо выверять на читателе, надо пропустить рассказы через газеты и журналы. Выбрал не только комсомольские — «Журнал крестьянской молодежи», где работал друг-приятель Василий Кудашев, «Смену», «Комсомолию» и «Молодой ленинец». Решился завоевывать «взрослые» издания — журналы «Огонек» и «Прожектор».

У жены теперь свои надежды — может, станут получше жить. Надоело считать скудные грошики в тощих карманах. Такая жизнь аукнулась даже в письме одному редакционному работнику: «На тебя, Марк, я крепко надеюсь и этим письмом хочу повторить просьбу о том, чтобы ты устроил рассказ и скорее прислал мне часть денег… Подумываю о том, чтобы махнуть в Москву, но это „маханье“ стоит в прямой зависимости от денег…» Концовка письма с отчаянием: «Пиши скорее, есть надежда или нет? И ждать ли мне денег? С нетерпением жду ответа».

Не то беда, коль на двор взошла, а то беда, что нейдет со двора.

Впрочем, на Дону говорят: «Бог не без милости, казак не без счастья».

Приходит весточка из газетного «цеха». «Юношеская правда», после кончины Ленина сменившая название на «Молодой ленинец», напечатала фельетон. Третий в жизни писателя, и последний. Назван «Ревизор» с подзаголовком «Истинное происшествие». Он о том, как направленного на помощь батракам комсомольца чинуши приняли за тайного проверяющего из Рабоче-крестьянской инспекции: «Перед ним явно трепетали. В нем заискивали. Ему засматривали в глаза, предупреждали каждое движение; а он, глядя на ковры, мебель, только недоумевал…» Комсомольский Гоголь, да и только! Фельетон для знающих с особой приметинкой — Букановская поминается уже в первой строчке: «Хлопнув дверью, позеленевший кассир Букановского кредитного товарищества предстал перед председателем правления:

— Ревизор из РКИ ночует на постоялом!..»

Прочитал ли кто в станице такой привет из столицы?


Дополнение. В ранних рассказах Шолохова немало персонажей наделены такими именами и фамилиями, которые, твердо прописавшись в творческой памяти автора, перекочуют в его романы. Например: Кошевой, Аксинья, Степан, Прохор, Аникушка… Те, кто талдычит про плагиат, эту зримую преемственность утаивают.

«Никогда не забуду…»

Скопилось восемь готовых рассказов — уже книга. Сдал рукопись в издательство «Новая Москва». И вот она даже набрана, но вползли переживания: рассказы газетные, а покажутся ли они в сборнике именно литературой, не спешит ли он с первой книгой на свидание с читателем? Он еще не осознал, что первые рассказы имеют полное право на долгую жизнь. Включил в книгу и «Родинку», и «Пастуха», и «Продкомиссара», и «Шибалкино семя», и «Алешкино сердце»…

Решил посоветоваться с тем, кому доверял: с Серафимовичем. Ему была передана верстка книги. Известно, как перегружен старик такого рода просьбами. Но вдруг весточка — мэтр сел за предисловие к его сборнику. Значит, не считает его щелкопером-графоманом.

В дневнике Серафимовича осталась запись от тех дней: «Черт знает, как талантлив!»

У Шолохова с тех пор появился литературный крестный, можно на радостях пошутить по-казачьи: кум. Он приглашен для беседы — оказано доверие! Услышал лестное для себя: «Невелика ваша книга — восемь рассказов, а событий на целый роман…» Но вдруг прозвучало и такое — неожиданное: «Писателю очень важно найти себя, пока молод… Дерзнуть на большое полотно…» И еще: «Нюхом чувствую — пороху у вас хватит!»

Мэтр явно подталкивал к повести или роману.

Первый сборник молодого писателя «Донские рассказы» со вступительным словом Серафимовича выйдет в 1926 году, и автор прочитает о себе: «Как степной цветок, живым пятном встают рассказы т. Шолохова. Просто, ярко, рассказываемое чувствуешь — перед глазами стоит. Образный язык, тот цветной язык, которым говорит казачество. Сжато, и эта сжатость полна жизни, напряжения и правды. Чувство меры в острых моментах, и оттого они пронизывают. Тонкий схватывающий глаз. Умение выбрать из многих признаков наихарактернейшее».

Будет в предисловии и такой совет — чтобы не закружилась от похвал голова: «Все данные за то, что т. Шолохов развертывается в ценного писателя, только учиться, только работать над каждой вещью, не торопиться».

И спустя многие годы, на 75-летнем юбилее своего наставника, Шолохов не скроет своей горячей благодарности: «Никогда не забуду 1925 года, когда Серафимович, ознакомившись с первым сборником моих рассказов, не только написал к нему теплое предисловие, но и захотел повидаться со мною… Наша первая встреча состоялась в Первом Доме Советов». Это гостиница с нынешним названием «Националь». Здесь жил кум-наставник.

Серафимович тоже оставил след от той встречи не только добрым отзывом и строчками в дневнике. Набросал для задуманной повести о Шолохове портрет героя. Линии легки, но рисунок осязаем, впечатляющ и при всей эскизности полон не только точности, но и восхищения, и даже удивления:

«Шолохов. Невысокий, по-мальчишески тонкий, подобранный, узкий, глаза смотрели чуть усмешливо, с задорцем: „Хе-хе!.. Дескать, вижу…“

Громадный выпуклый лоб, пузом вылезший из-под далеко отодвинувшихся назад светло-курчавых, молодых, крепких волос. Странно было на мальчишеском челе — этот свесившийся пузом лоб…

Небольшой, стройный, узко перехваченный ремнем с серебряным набором.

Голова стройно на стройной шее, и улыбка играет легонькой, насмешливой, хитроватой казацкой…

Резко, точно очерченные, по-азиатски удлиненные, иссиня-серые глаза смотрели прямо, чуть усмехаясь, из-под тонко, по-девичьи приподнятых бровей.

И глаза, когда говорил, и губы чуть усмехались: „Дескать, знаю, знаю, брат, вижу тебя насквозь…“»

У станичника Шолохова в этом, 1925 году случилось несколько наездов в столицу с хождениями по редакциям. Знакомил издателей с новыми сочинениями, рассказывал о задуманном. В одной спросил: нет ли возможности добыть запретные заграничные издания белых эмигрантов, чтобы почитать, как они складывают свою историю революции и Гражданской войны на Дону? Для чего? Выяснится позже, когда узнают, что он принялся за роман о судьбах казачества в революции.

Что ни поход по редакциям, то преинтереснейшие знакомства. Одно чего стоит — Андрей Платонов! Подвернулись и чудаковатые комсомолята-художники из знаменитого тогда ВХУТЕМАСа — будущие карикатуристы, известные по коллективному псевдониму Кукрыниксы. И появился шарж. Знать, по-художнически углядливо выявила эта остроумная троица в провинциале особые приметы значимости.

Работники журнала «Комсомолия» приваживают своего автора к семинарам в Литературно-художественном институте, который помещался в роскошном старинном особняке на Поварской. Сходил несколько раз.

Увы, денег по-прежнему не хватало на столичное житье — гонорары невелики. Шолохову и в этом году порой приходилось — тайком от всех — по ночам разгружать вагоны.

Чем больше знакомился с литературным миром, тем чаще появлялись совсем не комсомольские искушения-соблазны. «Если появлялись гонорары, то ходили в рестораны… Шолохов очень любил слушать, как поют цыгане…» — свидетельствует поэт Иван Молчанов, он тоже работал в журнале.

И все-таки не втянулся. Работники «Журнала крестьянской молодежи» потом отобразили в своей книге «Друзья-писатели»: «Литературная богема, среди которой волей-неволей ему приходилось вращаться, не привлекала его. Упорный и настойчивый, он стремился работать, вечеринки и пирушки только мешали ему, на московских мостовых он всерьез тосковал по донским степям».

Хорошо же, что степная тоска взяла верх над столичными развлечениями.

Средь степей и на берегах Дона — дома! — он задумал писать роман о казачестве.

Замысел становился романом не сразу: «В 1925 году стал было писать „Тихий Дон“, но, после того, как написал 3–4 печатных листа, бросил… Показалось — не под силу… Начал первоначально с 1917 года, с похода на Петроград генерала Корнилова. Через год взялся снова…»

1925 год шел к концу. У Шолохова в сердце и мыслях будущий роман. И нечаянная радость — его заметили за границей: в Польше перевели и издали отдельной книжицей рассказ «Алешкино сердце».

С этого начиналось знакомство планеты с будущим нобелевским лауреатом.


Дополнение. Еще одно славное имя в биографии начинающего писателя — Василий Кудашев. Тоже провинциал и тоже молод, но уже успел приобщиться к столичной литературной жизни понадежнее, чем Шолохов, став заведующим литературным отделом «Журнала крестьянской молодежи». Это позволило ему напечатать несколько рассказов Шолохова. Потом был редактором шолоховских книг «Донские рассказы» и «Лазоревая степь» (вышла в том же 1926 году).

Потянулись друг к другу не по случаю, а благодаря общности биографий. Кудашев хоть и липецкий, но перед тем, как стать москвичом, пожил на Дону. Шолохов учился в Богучарах в гимназии, Кудашев как раз в это время — ученик городского училища. Шолохов — профработник, Кудашев неподалеку, в Каланчевском районе — комсомольский работник. И далее судьба не расторгнет этот дружеский союз — и в радостях, и в горестях. В 1999 году наследники Кудашева передадут государству многие десятилетия тайком хранимую рукопись «Тихого Дона». И это станет решающим доводом в посрамлении тех, кто нахраписто внушал миру, что Шолохов-де плагиатор.

«ТИХИЙ ДОН»: КАК НАЧИНАЛСЯ…