Историческое свидетельство жене. Откуда главные герои романа? Номенклатура двух ЦК. Надолго ли? Приказ старого писателя. Сталин и роман. Кто автор слухов о плагиате? «USA» в планах. Письма кинозвезде Эмме Цесарской
Иногда биографу везет по-крупному — он может обозначить точную дату рождения той мечты своего героя, которая станет стержнем и даже сутью его биографии.
Глава первая1926–1928: ПОДСТУПЫ К ЭПОПЕЕ
Шолохов одарил человечество таким произведением, которое отличается от всех иных замечательных произведений, коих много и в нашей, и в мировой культуре. Он оставил читателю нестареющий в художественных образах завет-поучение, что человек не из власти и не из верхов может искать правду для себя и своего народа.
Как же приближался к этой истине автор всего-то двух небольших книжек рассказов?
Четыре письма особой значимости
Новый год… 1926-й. Что пожелали близкие главе семейства и что сам себе пожелал он? Не трудно догадаться — он пожелал себе начинать роман. Ему пожелали спокойного творчества и свершений. Сбудется ли?
Январь. Вышла — вышла! — самая первая в жизни Шолохова книга, если точнее сказать, по своему невеликому объему — книжица. Но радость такова, что не до уточнения количества страниц. Все равно отныне на книжных полках появилось новое имя — Шолохов!
Прошло совсем немного времени, и сразу несколько журналов заметили ее появление. И такой значительный, как «Новый мир», и такой политизированный, как рапповский «На литературном посту», и свой боевой, комсомольский — «Комсомолия».
Первая слава! Докатилась она и до Дона, до Каргинской. Мария Петровна засвидетельствовала: «Книжку читали нарасхват. Миша смущенно помалкивал. Ему страшно любопытно было, что скажет отец, Александр Михайлович. Отец был растроган до слез. Обнял Мишу и сказал: „Сам Серафимович благословил! Теперь я могу умереть спокойно, вижу, что ты нашел свое дело…“»
Увы, отец оказался провидцем своей судьбы — через месяц его схоронили.
По счастью, судьба оказалась благосклонной к роду Шолоховых: за потерей — обретение. Первенцем на свет появилась дочура Светлана. Имя-то какое!
Но нет мира-покоя. Один критик заточил свое критическое перо для политического доноса, учуяв в шолоховских рассказах сентиментальщину. Нет, ей не место в революционной стране, которая нацелена сражаться за свои идеалы со всевозможными — внутренними и внешними — врагами.
…В Вёшенской стали жить. Через два года о ней узнает вся страна, читая «Тихий Дон»:
«На пологом песчаном левобережье, над Доном, лежит станица Вёшенская, старейшая из верховых станиц, перенесенная с места разоренной при Петре I Чигонацкой станицы, переименованной в Вёшенскую. Вехой была когда-то по большому водному пути Воронеж — Азов.
Против станицы выгибается Дон кабаржиной татарского сагайдака…
Вёшенская вся в засыпи желтопесков. Невеселая, плешивая, без садов станица. На площади — старый, посеревший от времени собор, шесть улиц разложены вдоль по течению Дона… На маленькой площади заросшая иглисто-золотой колючкой, — вторая церковь, зеленые купола, зеленая крыша, — под цвет зеленям разросшихся по ту сторону озера тополей…»
Образ жизни у молодого писателя прежний. Писал много и упорно, в основном ночами.
Днем же, как правило, иным занят. Не до литературы, таков характер — прежде всего жить жизнью своих земляков. Один старожил запомнил: «Я тогда работал в советских учреждениях в Вёшенской. Михаил часто заходил в райисполком, к председателю РИКа Корнееву, в школу, в земельный отдел. Часто выезжал вместе с районными руководителями в станицы и хутора… Разговорчивый, веселый был парень. Шутку любил. Как сейчас помню: в белой сатиновой косоворотке, подпоясанный тонким ремешком и всегда с трубкой — посвистывает тихонько и дымит».
Шолохову идет всего двадцать второй год от рождения, а он на равных и с высоким начальством, и с теми, кто у земли. Из молодых, да ранних. Стремительно созревал, ибо многое повидал. Вот это-то и забывают те, кто уже столько десятилетий талдычит одно: не мог-де Шолохов начать свою эпопею в такие юные годы.
Март. Дела зовут в Москву. Прожил там почти два месяца. От того времени остались четыре письма, в которых содержатся особые свидетельства и для биографии писателя, и для литературы.
Первое письмо жене: «Знаешь, дорогая, рассказы — это лишь разбег, проба сил… А хочется мне написать большую вещь — роман. Хочу показать казачество в революции».
Казалось бы, по силам ли тема для такого юного писателя? В письме, однако, есть четкая фраза: «План уже продуман». И приказ самому себе: «Надо приступать к работе». Жену просил, чтобы согласилась жить не в столице, а в станице: «Там легче будет дышать и писать».
Второе письмо тоже жене. Так заскучал, что взялся набросать весточку, когда коротал время, ожидая беседы, в лучшем московском издательстве: «Родная моя, пишу из Госиздата…» Пришел договариваться о второй книге рассказов «Лазоревая степь». Сообщил также, что готовится и его третий сборник рассказов «О Колчаке, крапиве и прочем». Заметил, однако, с огорчением: «Тянут…» Написал и о том, не без гордости, что один из рассказов прочитал и похвалил сам Александр Константинович Воронский, в то время очень авторитетный партиец, основатель первого советского «толстого» литературного и научно-публицистического журнала «Красная новь», близкий Ленину и Сталину критик и публицист, ставший в будущем «врагом народа».
Отразились в письме и семейные заботы: «Жди посылку, дня через четыре вышлю. Маме скажи, что деньги (50 р.) вышлю, как только получу…» С трудом наскреб денежки — не оправдались ожидания на гонорар: «Оказывается, бухгалтерия напутала…»
И, как всегда, тоска по дому: «Я уже очень соскучился по тебе и по Светланке. Нынче видел вас обеих во сне».
В третьем письме жене о литературе сказано немного, к тому же в самом конце, но это немногословное сообщение так важно, что вынесем его в начало: «С приездом сейчас же сажусь за роман… Мне необходимо писать то, что называется полотном, а в Москве прощайся с этим». Речь идет о «Тихом Доне»!
А в остальном письмо обычное:
«Родная моя и милая! Знаю, что теперь ты каждый раз ходишь на почту и ждешь от меня вести… Я убийственно „скучился“ по тебе и дочке. Как она? С величайшей радостью подержал бы ее сейчас в руках, а тебя обнял бы…
Хотел Светланке купить „экипаж“, но стоит он 30–40 р.
Во вторник я получаю с „Комсомолии“ 65 р. за „Смертный враг“. Из них 50 отдай маме…
Твой заказ надеюсь выполнить… Посылку пошлю во вторник…» Он и в других письмах щедр на приятные посулы: «Я так рассчитываю: получу 900–1000 р., куплю тебе пальто, зимнюю шляпу, материала платья на четыре, на белье, потом ф. 20 конфет, чаю, кофе, какао, мясорубку, керосинку и пр. и пр.». Или продолжает столь же трогательно: «Пришел соблазн купить тебе пальто… Есть, моя милая женка, чудесные пальто, но не на меху, а на ватине и вате (на меху вообще нет пальто. Есть шубы дамские… Теперь слово за тобой, говори, какого цвета покупать)».
Четвертое письмо свидетельствует, что Шолохов и в самом деле приступил к роману. Из Москвы он отсылает письмо на Дон — Харлампию Ермакову:
«Уважаемый тов. Ермаков! Мне необходимо получить от Вас дополнительные сведения относительно эпохи 1919 г. Надеюсь, что Вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения с приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае-июне…»
Странное письмо — сухое и холодное, хотя по слову «дополнительно» видно, что они уже встречались. Может быть, не хотел, чтобы их сотрудничество кем-то бралось «на карандаш»? Возможно, догадывался, что не только у него, писателя, есть интерес к тому, кто был активнейшим участником Вёшенского контрреволюционного восстания 1919 года, вспыхнувшего в тылу Красной Армии.
(Забегая вперед, скажу, что летом 1927-го писатель узнал скорбную весть: Харлампий Ермаков был расстрелян по приговору коллегии ОГПУ, подписанному самим наркомом Генрихом Ягодой. Что ж, державное решение, словно по Пугачеву и Разину. Боялись в верхах таких, как Ермаков и Миронов.)
Харлампий Ермаков становился для романиста не только поставщиком «сведений». По интересности своей биографии и своеобычности характера он начинает «подпитывать» главное действующее лицо в «Тихом Доне» — Григория Мелехова.
И все-таки Ермаков не единственный прототип. Шолохов не фотограф, он художник. Как-то рассказывал: «Жил на Дону такой казак… Но, подчеркиваю, мною взята только его военная биография: „служивский“ период — война германская, война гражданская».
Мелехов — это собирательный образ русского человека, истово и саможертвенно искавшего Правду и Истину для себя и своего много настрадавшегося народа. Романист настаивал на этом. Однажды у него спросили: «Как был найден образ Григория?» Ответил: «В народе. Григорий — это художественный вымысел…»
Дополнение. О прототипах «Тихого Дона» остались и другие свидетельства автора.
«Образы Григория, Петра и Дарьи Мелеховых в самом начале я писал с семьи казаков Дроздовых. Мои родители, живя в хуторе Плешаков, снимали у Дроздовых половину куреня… И я для изображения портрета Григория кое-что взял у Алексея, для Петра — внешний вид и его смерть от Павла, а для Дарьи многое позаимствовал от Марии, жены Павла, в том числе и факт ее расправы со своим кумом… Братья Дроздовы были простые труженики, ставшие на фронте офицерами, а тут грянула революция и гражданская война, и Павла убивают. В Глубоком Яру их зажали и потребовали: „Сдавайтесь миром! А иначе — перебьем!“ Они сдались, и Павла как офицера, вопреки обещанию, тут же и убили… А потом его тело привезли домой… Я катался на коньках, прибегаю в дом — тишина… И вижу: лежит Павел на соломе возле пылающей печи, плечами подперев стену, согнув в колене ногу. А брат его, Алексей, поникший сидит напротив… До сих пор помню это… Вот я в „Тихом Доне“ и изобразил».
«В разработке сюжета стало ясно, что в подоснову образа Григория характер Алексея Дроздова не годится. И тут я увидел, что Ермаков более подходит… Его предки — бабка-турчанка, четыре Георгиевских креста, служба в Красной гвардии, участие в восстании, затем сдача красным в плен и поход на польский фронт — все это меня очень увлекло…»
Дополним. Харлампий Ермаков родился в 1891-м на хуторе Антиповский Вёшенской станицы. Прошел войну с немцами, Гражданскую и польский фронт. Только в 1923 году окончательно вернулся домой. В феврале вернулся — в апреле был арестован. Правда, через два месяца после разбирательства отпустили. Четыре года хуторяне доверяли ему посты заместителя председателя сельсовета и председателя Крестьянского общества взаимопомощи.
В 1989 году X. В. Ермаков был посмертно реабилитирован.
Обращение к мэтру
Не удается отдаться только роману. Прощание с рассказами произошло не сразу, и интересно, что не забылся первый учитель-благословитель. Написал ему в декабре 1926-го:
«Уважаемый и дорогой т. Серафимович! Посылаю Вам книгу моих рассказов „Лазоревая степь“. Примите эту памятку от земляка и от одного из глубоко и искренне любящих Ваше творчество.
В сборник вошли ранние рассказы (1923–24 гг.), они прихрамывают. Не судите строго. Рассказ „Чужая кровь“ посвящен Вам. Примите.
Попрошу Вас, если сможете, напишите мне Ваше мнение о последних моих рассказах: „Чужая кровь“, „Семейный человек“ и „Лазоревая степь“.
Ваше мнение для меня особенно дорого и полноценно.
Черкните хоть две строчки».
Но ответа от Серафимовича не было — неделя, другая, третья… Как расценивать такое молчание гордому человеку? Вновь берется за письмо: «Дорогой т. Серафимович! Месяца два назад я послал Вам книгу „Лазоревая степь“. Если найдете время, очень прошу Вас, черкните мнение о недостатках и изъянах. А то ведь мне тут в станице не от кого услышать слово обличения, а Ваше слово мне особенно ценно. Не откажите».
Уже второй раз набивается на критику!
А посвященный наставнику рассказ настоящая жемчужина. Как начинается-то:
«В филипповку, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробом заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог… В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся…»
Удивляет он широтой повествования — на малом плацдарме одной казачьей семьи показаны судьбы и стариков, и молодых, которые находятся под прицелом и белых, и красных, и продотрядчиков, и махновцев, и просто бандитов. Поражает главной мыслью: посулы счастья не могут быть праведными, если человека в это счастье загоняют прикладами.
Отважен в этом рассказе автор, будто не знает, что есть цензура в четырех видах: самоцензура, редакционная бдительность, собственно государственная цензура и еще агитпроп ЦК.
Вот старик снаряжает единственного сына — любимого — против красных. Продал быков, купил коня и провожает его с напутствием (по воле небоязливого Шолохова): «Служи, как отец твой служил, войско казацкое и тихий Дон не страми! Деды и прадеды твои службу царям несли, должон и ты».
Вот выведено, как в протест против расказачивания этот старик «носил шаровары с лампасами… Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерских погон… Вешал на грудь медали и кресты… Шел по воскресеньям в церковь…».
Или: одна фраза — и три в однораз обличения: «Лошадей брали перед уходом казаки, остатки добирали красные, а последнюю за один огляд купили махновцы…» Шолохов подытожил горько: «Прахом дымилось все нажитое десятками лет».
Или то, как продотрядники нагрянули и «уговаривают» старика:
«— Излишки забираем в пользу государства. Продразверстка. Слыхал, отец?
— А ежели я не дам? — прохрипел Гаврила, набухая злобой.
— Не дашь? Сами возьмем…
— Давитесь чужим добром!»
Тут же — смертная кара продотрядникам, когда налетел бандитский отряд: освободители. Их главарь предстает читателям в выразительном шолоховском портретировании: «Лицо его, горячее и потное, подергивалось, углы губ слюняво свисали.
— Овес есть?.. Оглох ты, черт?! Овес есть?»
Продолжение этой истории истинно шолоховское. Трудно было предугадать, что старики начнут выхаживать чудом не испустившего дух командира продотрядников. Все отдадут ему — не только оставшуюся одежду сына, но и его имя. Для осиротелых деда Гаврилы и его супружницы он — враг! — становится названым сыном.
Но мало сконструировать необычный сюжет. Автор оснащает его такими, к примеру, репликами персонажей, что каждая могла бы стать у иного писателя драматическою сценою на многие страницы.
«— Не держу. Поезжай!.. — бодрясь, ответил Гаврила. — Старуху обмани… Скажи, что возвернешься. Поживу, мол, и вернусь… а то затоскует, пропадет… один ить ты у нас…» — говорит дед, узнав, что пришел названому сыну вызов на родину, на Урал, — восстанавливать завод.
«— Ворочайся!.. — цепляясь за арбу, кричал Гаврила. — Не вернется!..
В последний раз мелькнула за поворотом родная белокурая голова, в последний раз махнул Петро картузом, и на том месте, где ступала его нога, ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую дымчатую пыль».
На этом писатель ставит точку. Каков ветер-то!
Рассказы рассказами, но все чаще заботит роман. Начать-то его начал, да компас свой писательский на историю участия казачества в революции не отладил: «За два или полтора года я написал шесть — восемь печатных листов. Потом почувствовал: что-то у меня не получается. Читатель, даже русский читатель, по сути дела не знал, кто такие донские казаки… Поэтому я бросил начатую работу. Стал думать о более широком романе…»
Здесь необходимо добавить, что в начале роман замысливался как история Корниловского мятежа и участия казаков в походе на Петроград. Теперь понял, что начинать надо с дореволюционного времени.
Вхождение в должность
Август 1927-го. Шолохов едет в Москву — вызвали читать верстку уже второго сборника рассказов. И пошли искусы стать москвичом.
Отчет о том, что происходит, — в нескольких письмах жене. В его судьбе начинает прописываться «Журнал крестьянской молодежи». Хорош журнал; «комса» его любовно называет «ЖэКаМэ». Он двухнедельный, создан всего два года назад, в 1925-м, а уже идет о нем добрая слава. И хотя журнал общественно-политический, но печатает художественную литературу и широк в выборе авторов — среди них и Андрей Платонов, и Михаил Шолохов.
В редакции пригляделись поближе к писателю из Вёшек, и друг Василий Кудашев, и руководитель журнала Николай Тришин заприглашали на работу. Из многих претендентов глаз пал на него, а что не комсомолец, не партиец — ну так что?! Приглянулся иными, литературными качествами. Шолохов сообщает жене, что встречался с главным редактором: «Предлагает должность пом. зав. литер, худож. отделом…» Через полстраницы как бы ненароком: «С квартирой есть кое-какие надежды…»
Но через день в письме иные настроения: «Я колеблюсь и не знаю, что мне делать, оставаться ли в Москве служить, или ехать в Букановскую, чтобы перезимовать там. Ты, наверное, удивлена: как Москву менять на Буканов?..»
Впрочем, сам же и нашел ответ: «Живя в Москве или около Москвы, я безусловно не смогу написать не только роман, но даже пару приличных рассказов. Суди сама: от 10 до 5 я на службе, к 7 ч. вечера только дома, до 9 ч. обед и прочее, а после обеда я физически не в состоянии работать… И так изо дня в день. Тогда надо проститься с писательством вообще и с романом в частности. А это для меня неприемлемо». Добавил: «Прочитал в „Новом мире“ рецензию на „Донские рассказы“. Хвалят. Ждут от Шолохова многого…»
Заключил: «Пусть подождут: не к спеху, скоро только блох ловят».
Полетели дни и недели, за душным столичным летом пришла набрякшая сыростью осень.
И все же 22-летний парень не устоял перед напором Тришина и Кудашева. В один из этих дней состоялся решающий разговор — идет он работать в журнал или не идет?
Что ответил? Об этом снова пишет своей Марусе-Марусенку глубокой ночью, в два часа, 13 октября, как это обозначил в уголке: «Решаю поставить тебя в известность о делах не малых…» Этим — интригующим — начал.
И в самом деле сообщал о превеликих изменениях в своей жизни: «Сегодня я утвержден отделом печати ЦК ВКП(б) на должность зав. лит. — худож. отделом ЖКМ». Выходит, его подняли на ступень выше — не помощник заведующего, а заведующий! «Хлопотать я не хлопотал, пришли и предложили, я взял и согласился. Тришин сам ходил туда (в ЦК. — В. О.)… Против моей кандидатуры не только не возражали, но приняли весьма благосклонно». Добавил не без удовольствия: «Оказывается, знают нас там…»
…Вышел на работу 20 октября. Он столько раз бывал в этом кабинете — автором и гостем, а только сейчас стал догадываться, как ему, неприрученному никакими хомутами дончаку, доведется тянуть лямки редакционной жизни в узде номенклатуры двух ЦК (партийного и комсомольского) и лишь лелеять в душе надежды свободно продолжать роман.
Шею намутузил уже к концу второго рабочего дня, о чем и сообщил любимой жене. Сперва, правда, отписал, что познакомился с решением партийного ЦК партии. Даже процитировал: «Слушали: Предложение т. Стальского о назначении т. Шолохова зав. лит. — худ. отд. ЖКМ. Постановили: Назначить т. Шолохова зав. лит. — худ. отд. и предложить редколлегии Кресть(янской) газеты зачислить в штат постоянных сотрудников».
Но дальше пишет о том, какова она, редакционная лямка, когда в стране всеобщая установка растить рабоче-крестьянскую литературу. Ему норма — прочитать 20 рассказов в день и каждому автору ответить. В тот день никаких талантов не выудил, сплошь графомания, потому заметил: «опупеваю». Отсюда и разочарование — нечем пополнять редакционный портфель: «Ни таланта, ни грамотности, ни элементарного понятия о литературном творчестве, а один только „писательский зуд“. Изволь им разжевывать, что у них плохо и почему плохо… Стихи из Семипалатинска, парня-ученика педтехникума; делал очень просто, взял Есенина, умело заменил слова и послал. За такие штуки за уши драть надо… Один из Ростова с медфака прислал стихи, но уж я его отшлепал…» Так что никаких скидок на землячество.
Тут же признание — не то от первой растерянности, не то — напротив — от силы собранного характера: «Сразу подумал и, ей-богу, чуть не отказался». Но охолонул и уточнил, что надо хотя бы зиму поработать.
И вновь в письме о романе: «Бешено работаю».
Была и такая приписка: «Москвы не вижу. Нигде, не то что в кино или театре, даже на собрании ни на одном не был».
На сколько же Шолохову хватило сил быть захомутованным? Судя по всему, проработал он всего несколько дней.
…Вскоре от Серафимовича получает отзыв на книгу рассказов. «Лазоревая степь». Не отписка, не казенный, не торопливо сочиненный.
Старик окрылял — никакой творческой ревности: «Молод и крепок Шолохов. Здоровое нутро. Острый, все подмечающий глаз. У меня крепкое впечатление — оплодотворенно развернет молодой писатель все заложенные в нем силы. Пролетарская литература приумножится». Впрочем, наставник верен себе — не преминул высказать предостережение: «И все же его всерьез подкарауливает опасность: он может не развернуться во всю ширь своего таланта».
С легкой руки проницательного Серафимовича у молодого писателя в эти месяцы вышли в разных издательствах одна за другой семь книжечек, правда, тонюсеньких. Зато одна из них предстала в почетной серии «Библиотека батрака».
Дополнение. Рождение «Журнала крестьянской молодежи» было определено решением ЦК партии в феврале 1925-го. В этом документе журнал был назван «центральным» для крестьянской молодежи. Уже в августе появилось новое постановление «О работе комсомола в области печати», где говорилось: «Необходимо обратить внимание на объединение вокруг журналов („Смена“, „ЖКМ“, „Мол. гвардия“) молодых поэтов и писателей». Через три года, в 1928-м, вышло новое постановление «О мероприятиях по улучшению юношеской и детской печати» с критикой: «Крайне недостаточно печать продвигается в деревню… Художественная литература для молодежи все еще невысока по качеству (в ней зачастую имеются элементы нездорового приключенчества и неумелость освещения социальных тем)».
Николай Тришин, главный редактор «ЖКМ», сохранил добрые чувства к строптивцу Шолохову. Литературовед, член-корреспондент РАН Наталья Корниенко разыскала в одном рассказе Тришина любопытный эпизод. Главный герой спрашивает лучшую трактористку, читала ли она Бальзака, в ответ услышал: «Нет». Тогда он задал другой вопрос: «Ты помнишь Аксинью из „Тихого Дона“? — „Нет, я не читала“, — все более смущаясь, тихо ответила Поля. „Ты мало читаешь“, — сказал он с явным сожалением».
С 1935 года «Журнал крестьянской молодежи» стал называться «Молодой колхозник», затем с 1962 года — «Сельская молодежь». В 1956–1960 годы журнал предпринял самое первое семитомное собрание сочинений Шолохова, одного из своих первых авторов.
Первая строка
Известно свидетельство о времени рождения «Тихого Дона» от самого Шолохова: «Первая книга была готова к сентябрю 1927 года. А вторая — к марту 1928 года».
На самой первой странице черновика запись: «„Тихий Дон“. Роман. Часть 1. Вёшенская 6 ноября 1926 года». Какова же сила творческого порыва — для всех праздничное застолье, а у него рабочий стол.
Одному газетчику тогда очень повезло — побывал в Вёшках и запечатлел в своих заметках:
«Закрывался в комнате и писал. Он выходил с красными воспаленными глазами, словно пьяный.
— Что ты пишешь? — спрашивали у него.
— Роман!
— Роман?! Так-таки целый роман? — шутили над ним. — Как же этот роман будет называться?
— „Тихий Дон“.
— Что же это за название такое? Роман — и вдруг река.
— Это прекрасное название! — отвечал он убежденно. — И это будет настоящий роман».
У Шолохова пытались вызнать: «Были ли трудности, когда начинал роман?» Ответил — простодушно: «Их не перечесть!» Стал исчислять: «Не было денег и порой даже на табак. Бумаги недоставало. Писал с обеих сторон листа».
Однажды у него спросили: «Много ли было вариантов начала романа?» Не был приучен к привычному для многих кокетству — мол, поисков не перечесть. Ответил: «Да так сразу и начал, как есть в книге…» Добавил преинтереснейшее: «С Фадеевым однажды в начале 1926 года беседовали, как начинать роман. Он был сторонником классического начала, вроде: „Утром 14 августа 1877 года трехмачтовый парусник отбыл в море…“ А я ему ответил: „Очень старо! Если писать роман, то писать его надо по-своему, по-новому“».
Как это по-новому? Роман потянулся за настолько простой, без всяких вычурностей первой строкой, что просто втягивает-заманивает в чтение: «Мелеховский двор — на самом краю хутора».
Так напечатано. Но в одном из вариантов рукописи тире не было и вместо хутора стояло — «станица».
Далее вывел: «Воротца со скотиньего двора ведут к Дону. Крутой восьмисаженный спуск и вот вода: над берегом бледно-голубые (неразборчиво) прозеленью глыбы мела…» Не понравилось: после слов «спуск и» появляется тире, а вместо слова «вот» «— вода». В следующую фразу вписал иное: «Над берегом замшелые с прозеленью глыбы мела…» В книге же третий вариант: «Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых меловых глыб и вот берег…»
В другой фразе, неподалеку, поначалу начертал: «Облупленная часовенка». Не понравилось — вычеркнул «облупленная». Вот сколько трудов при поиске начала.
Шолохов вообще-то писал быстро, но, к счастью для читателей, — неторопливо. Иногда — всего несколько строк за день, иногда — две-три страницы, но чаще всего сил хватало на десять, а то и поболе страниц.
Однажды пооткровенничал: «Случалось, что легко выписывающиеся страницы исправлялись и перерабатывались, а главы, которые писались медленно, трудно, оставались уже навсегда завершенными… Роман я правил много раз».
Истинно так. Едва ли не каждая страница запечатлела требовательное отношение к своему писательскому труду — искать и искать в переработках и переписываниях лучшее и более точное. Сплошь зачеркивания, перечеркивания, вписки, варианты и изменения, линеечки на полях и в междустрочиях — то извилистые, то прямые, то сдвоенные, а то «галки» или напоминание себе — «переделать». Или вдруг: «Вст. п. 2» — это обозначение места для вставки, значит, родился новый текст. Удалял отбракованные строчки и даже абзацы явно без колебаний — размашистыми вычерками.
Иногда написанного, видимо, казалось мало. На одном рукописном листе пять рисунков тонким пером; это напоминает пушкинские черновики. Рисунки покрывают собой текст. Писал и рисовал, и возникло это веление явно по скрытым даже от него самого побуждениям. Очень выразительны два наброска. Казак с недоуменным лицом в казачьей фуражке. И наброски к другому портрету — выразительные глаза и губы с подбородком; глаза грустные, а губы и подбородок — упрямы.
Мучителен и ответствен труд собирать исторический материал для огромной саги о казачестве. И ведь как втягивает возможностью открытий за открытиями. И тогда творческая жадность обрекает на отчаянную — не считаясь со временем, с усталостью — работу. Когда приехал по первому разу в Новочеркасский музей, так даже на коленях ползал по полу перед штабелями старых газет и журналов. В особенности привлекала газета «Донская волна». Несколько дней не вылезал из библиотеки музея.
Он не часто допускал посторонних к таинству — как собирал огромный материал для огромного сочинения. Отделывался общими словами — живу, мол, в народе. Как-то прорвало на пространный монолог:
«Люди все рядом: ходи да распоряжайся. Тут уж от твоего умения успех зависит. Все под рукой — и материал, и природа. „Живой материал“ ходит около меня, пьет чай за моим столом, ездит со мной на рыбалку — и все рассказывает, рассказывает, только запоминай… Но пришлось в архивах посидеть, особенно в Новочеркасске и Ростове, по картам изучать движения полков и дивизий. Рассказы, факты, детали от живых участников гражданской и империалистической войны, беседы, расспросы… Начинаешь изучать специальную военную литературу, разбираешь военные операции по многочисленным мемуарам наших и белогвардейских генералов… Очень помогли зарубежные источники…»
Однако не каждый «живой материал» — с чаем или с добрым пособничеством.
Как-то Шолохов заявился в окружное управление ГПУ, в Миллерово. Главный здесь чекист выслушал его просьбу: мол, прошу свидания с находящимся в тюрьме есаулом Сениным: необходимо переговорить с целью сбора материала для романа. Подивился, поди, начальник при синих петлицах такому непотребному желанию встречи с тем, кто был схвачен за подготовку восстания. Не сразу разрешил. Шолохов же словно забыл, где находился, — все настаивал: беседа просто необходима.
Вернулся домой подавленный: «Только что я был в тюремной камере и разговаривал с Сениным. Говорил с ним, смотрел на него и думал: скоро не будет этого человека. И Сенин отлично знает, что в ближайшие дни его ожидает расстрел». В этот вечер Шолохова не узнавали. Был пугающе молчалив. Не осталось без следа свидание: Сенин прописан и в «Тихом Доне» и будет отчасти узнаваем в образе Половцева из «Поднятой целины».
…Писатель всегда у всех на виду: куда собрался и кто к нему пожаловал, что высказал и что не высказал, что у него делается по праздникам, а что по будням, с чего живет и что наживает своими, по оценкам одних, бумагомарательными затеями, других — работой для народа.
Он всяким представал перед земляками. И не всегда только «с жалью» к их бедам. Как-то сход сельских активистов выслушал от него, всего-то 25-летнего земляка, довольно обидные вещи, но, видимо, проняло: уж больно непривычно отчитывал он за ту бесхозяйственность, которая незаметно-незаметно да прижилась в станице:
— Раньше в больницах не истории болезней велись, а «скорбные листки», куда записывали температуру и симптомы заболевания… Вот и я пришел сюда со «скорбным листком» незавидных дел, которые надо немедленно изжить…
Одна москвичка, погостевав у него в семье, оставила своеобразные заметки: «Он живет какой-то своей особой жизнью, иногда обращая внимание на мелочи, окружающие его (выбросил все цветы из комнат: „Без них лучше“), иногда не замечая или делая вид, что не замечает…» Еще: «Охота, которой он увлекается, рыбная ловля и прочее нужны ему не сами по себе… Ему нужна поездка в степь, ночевка на берегу Дона, возня с сетями для того, чтобы получить эмоциональную разрядку…» Заприметила и характерную манеру общения: «Заставить других говорить, раскрыть свое сокровенное… Отсюда его постоянное поддразнивание людей, иногда неожиданное и провокационное, собеседник от неожиданности не успеет спрятаться за слова, а он все подмечает. О себе говорит очень скупо, изредка и всегда неожиданно. Так, одно-два слова, и всегда надо быть начеку, поймать это неожиданно вырвавшееся слово, сопоставить, понять, уяснить этот сложный образ…»
Вырывалось — неожиданно — порой уж совсем рисковое. Как-то в Ростове Шолохов с друзьями пожаловал в ресторан. Отужинали, вышли, остановили пролетку и погнали под внезапный шолоховский тенор: запел то, что много уже лет — упаси боже от ГПУ — не пелось после бегства белых: «Всколыхнулся, взволновался, православный тихий Дон…» То был казачий гимн.
Дополнение. Кое-что об историко-научной подготовке Шолохова к работе над романом. Многое им было прочитано из дореволюционных изданий: «История Донского Войска» Н. Броневского, «Трехсотлетие Войска Донского» А. Савельева, «Крестьянский вопрос на Дону в связи с казачьим» Е. Савельева, «Донские казачьи песни» А. Пивоварова… Из советских изданий он изучил следующие: «Мировая война 1914–1918 гг.» А. Зайончковского, «Материалы комиссии по исследованию опыта мировой и гражданской войны», «Как сражалась революция» Н. Какурина, «Гражданская война на Северном Кавказе» Н. Янчевского, сборники «Орлы революции» из серии «Русская Вандея» и «Пролетарская революция на Дону», листовки Донбюро РКП(б)… Добыл для изучения и зарубежные эмигрантские издания: берлинскую серию «Архив русской эмиграции», венский журнал «Донская летопись», мемуары А. И. Деникина, А. С. Лукомского, П. Н. Краснова…
Но обязан высказать — категорически нельзя считать «Тихий Дон» историческим романом. Как и «Войну и мир». Эти произведения, сочиненные по законам художественного творчества, ничуть не исследования ученых.
Первая книга
И вот окончена первая книга «Тихого Дона».
Шолохов без всяких колебаний доверил рукопись главному редактору журнала «Октябрь» Серафимовичу. Она легла на его письменный стол среди десятков других — и от молодняка, и от давнишних собратьев по перу. Популярен журнал, и тянутся к нему всякие авторы — даровитые и графоманы. Трудна работа для человека преклонных лет: читать, читать, читать, чтобы отобрать что-то значимое.
У этой рукописи на заглавной странице стоит знакомая фамилия — крестник Шолохов, но вместо привычного «рассказы» обозначено: «роман», с неброским, но притягивающим поименованием «Тихий Дон». Раскрыл папку и в уныние: пишущая машинка нагромоздила текст совсем без интервалов, строчка лепилась к строчке — сплошное месиво букв. Но уже после первой загадочно-прекрасной фразы про двор Мелеховых стал читать дальше:
«И вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше — перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона…» (Кн. 1, ч. 1, гл. I).
Истинно стихотворение в прозе!
Вот и конец рукописи. Последние строки… Как же это молодой писатель нашел такую как будто бы простую возможность войти в мир сложных родительских чувствований — сложится или нет любовь и согласие у молодоженов Григория Мелехова и нелюбимой им Натальи:
«Ночью Пантелей Прокофьевич, толкая в бок Ильиничну, шептал:
— Глянь потихоньку: вместе легли али нет?
— Я постелила им на кровати.
— А ты глянь, глянь!
Ильинична глянула сквозь дверную щель в горницу, вернулась.
— Вместе.
— Ну, слава богу! Слава богу! — закрестился старик, приподнимаясь на локте, всхлипывая» (Кн. 1, ч. 3, гл. XXIII).
Новелла для сборника миниатюр из казачьей жизни!
Если бы только так же безмятежно входил «Тихий Дон» в бурную реку тогдашней литературной жизни.
Не только главный редактор прочитывает рукопись. И тут словно по старой приговорке: «У наших судей много затей». Одних пугает объем — и в самом деле, только в первой части 20 печатных листов. Других — а сие пострашнее всего — настораживает острая, «внепартийная» правдивость отображения народной жизни, взбудораженной революцией. Это не переложение агитпроповских установок, по которым история революции упрощена, а стало быть: укрощена! В ней все просто, будто для атаки: вот цари и буржуи — вот рабочий класс и большевики, вот белые — вот красные, кто не с нами — тот против нас. Доктринерам-рапповцам претит все, что написал Шолохов: не оппортунист ли он, уж не льет ли воду на мельницу врагов большевистских идей?
Серафимович слушал-слушал и вспылил: «Печатать без всяких сокращений!»
Весной 1927-го, подбодренный поддержкой журнала, Шолохов подумал о книге — написал предполагаемым издателям в «Московский рабочий»: «„Тихий Дон“. Размер 40 (приблизительно) печ. листов. Частей 9. Эпоха 1912–1922 гг. Эпиграф не интересует?» Добавил — куда деться от прозы жизни: «Небезынтересно было бы знать размеры оплаты за печ. лист, тираж и пр. договорные условия». Тем самым выказывал, что уже имеет опыт отношений меж издателем и писателем.
И вот пришло обусловленное время знакомить издателей со своим творением. Дело застопорилось, однако. Оправдывается: «Запаздываю, потому что держит проклятая машинистка. Есть в нашей станице такой „орган“, который печатает РИКу разные исходящие. Вот этот печатный станок (я крепко верю, что это не пишущая машинка, а ее прадед — печ. станок времен Иоанна) печатает мой роман… Дама, которая управляет сией машиной, работает очень медленно, и я, по всей вероятности, пока она кончит печатать роман, успею написать другой».
Беда не ходит одна. Шолохов не знал, что о рукописи узнала верхушка РАППа и, истребовав ее из редакции, принялась изучать. С недоверием к автору и с опаской. Хорошо, что Серафимович настоял на своем.
1928-й — январь. Особый месяц особого года для Шолохова и — осознает ли он?! — для всей мировой литературы. «Тихий Дон» первыми главами первой его книги предстает на суд читателей в первом номере «Октября».
Теперь поокрепли надежды Шолохова увидеть роман отдельной книгой. Рукопись наконец доставлена в издательство. Да только знакомство с ней притормаживается, потому что издательство «Московский рабочий» вошло в реорганизацию. Шолохов — в нетерпении — отдает роман по совету друга Кудашева в Гослитиздат. Здесь не промедлили с чтением. Прошел всего месяц, и он узнает решение — отрицательное! Видимо, ожидал чего-то в этом роде, поскольку рассказывал про казнь над собой и своим детищем не без ехидного юмора: «Замахали руками, как черти на ладан: „Восхваление казачества! Идеализация казачьего быта!“ И все в этом роде». Чувств обиды или негодования не выдавал, похохатывал даже. Уже начинал привыкать, что его роман вызывает у литначальства страхи: политические!
Тут в его судьбе появляется Евгения Григорьевна Левицкая. Уже немолодая женщина — ей в том году было 48. Партийка. Ее дядя, А. Н. Бах, в студенческие годы видный народоволец, побывавший в ссылке, после революции стал основателем советской школы биохимии. Муж из революционеров, хотя и дворянин. Принимал участие в подготовке восстания на броненосце «Потемкин». Погиб в революционном 1919-м. Стоит заметить, что в его биографии — Нежинская гимназия и Дерптский университет. Сама Левицкая после революции удостоилась доверия и чести работать в ЦК, затем в партийном издательстве; здесь ей поручили просматривать поступающие по почте рукописи.
Рукопись из Вёшек некоего Шолохова… Хорошо, что Левицкая не знала о приговоре Гослитиздата. Прочитала и поняла: великая вещь! Тот, кто помнит рассказ «Судьба человека», помнит, наверное, и посвящение: «Евгении Григорьевне Левицкой, члену КПСС с 1903 года». Два, выходит, литературных крестника у «Тихого Дона»: Серафимович и Левицкая. С той поры их связывала дружба всю жизнь. Он ее подчас в письмах величал мамой.
Летом 1928-го — с первым письмом к Левицкой. Чувства через край, но обращение сдержанное. Явно думал по своей деликатности не переступать порог первого знакомства: «Очень я рад Вашему письму, т. Левицкая! Рад не только потому, что „Тихий Дон“ получил в Главполитпросвете две звездочки, но потому, что письмо Ваше насыщено теплотой и приветливостью. Признаюсь, я не особенно верил Вашему обещанию написать мне. И знаете почему? Не балуют меня московские знакомые письмами. Как говорится — „С глаз долой — из сердца вон“».
Но рано радостью мостить книге путь к печатным машинам. В конце сентября в письме к руководителям издательства истинно вопль душевный: «Хочется мне поторопить вас со 2-й кн. Выпускайте поскорее. Когда это дело будет?..»
Наконец прояснилась судьба «Тихого Дона» и в журнале, и в издательстве. С мая начинается публикация в «Октябре» второй части романа. В октябре 1928-го завершается. И в издательстве две первые книги тоже спешат к читателю.
Летом 1928-го Шолохову выпал экзамен на творческую независимость. Выдержал. Сохранил лицо. Отказался от коллективного — гуртом, как говорят на Дону, — наезда писателей в создаваемые тогда колхозы. Придумали такую «смычку с жизнью» Федерация объединений советских писателей и «Комсомольская правда». Уговаривали-агитировали творцов пафосно: «Повестей, песен, плакатов, зовущих к борьбе за коллективизацию, за перепашку межей, ждем мы от писателей и художников, едущих в колхозы». Газета добавляла: «Революция требует отбиться от нищеты и чересполосицы, прорваться сквозь частоколы бескультурья и кулацкого своекорыстия к общему труду на общей земле, к строю цивилизованных кооператоров».
В своих Вёшках он думал-думал и отказался от такой обязаловки. Хитро отказался. Сочинил письмо в эту федерацию, в коем стал «обмениваться мнениями» с литначальниками:
«Я от вас отрезан расстоянием в 1200 километров. Почту получаю на 6-й день. Знаю из газет, что было такое совещание по распределению мест, куда поедут мои собратья по перу…
Единственно, что я не знаю, — это когда и куда я поеду.
Волен ли я в выборе? И что мне выбирать?
Согласитесь, что довольно трудно ориентироваться, живя в ст. Вёшенской…
Вы мне должны помочь, не так ли?..»
Далее, что называется, припер к стене: «Где-либо я буду „гостем“, — иной народ, иной язык и пр. Хотелось бы попасть в колхоз, находящийся в пределах б. Донской области».
Но продолжал не без лукавинки — мол, потемкинских деревень не гарантирую: «У меня под рукой нет таких колхозов, в которых житуха хоть малость бы отстоялась. Этого, пожалуй, и в путеводителе для туристов не найдешь».
Осень… Настроение никудышнее. Заболел надолго и всерьез — назвал свой недуг «лихоманкой». Мария Петровна в ужасе — похудел до невозможности. В одном из писем издательскому редактору пошутил — горько: «Скоро ветер будет с ног валить… Чем черт не шутит — издохну помаленечку и осиротеет „Тихий Дон“. Ты уж тогда чувствительный некролог напиши, что так, мол, и так, надежды подавал, сулил быть „маститым“».
Пишет с надеждами на лучшую жизнь, и вытащил из «Войны и мира» одно емко-замечательное слово, чтобы примерить на себя: «Ну, да все это „образуется“ (дань толстовскому юбилею), выхожусь». Это он вспомнил, что приближается столетие Толстого.
Дополнение. Едва ли возможно разгадать тайны шолоховского таланта, когда он брался писать характеры. Аксинья. Что в глазах Мелехова, что на иллюстрациях к книге, что в кино — красавица. Да еще с жертвенным сердцем. Вошло в обычай ею восхищаться. Несомненно, любил ее Шолохов: сколько страсти отдал этой своей героине! А чтил ли? Мне кажется, что разум не велит писателю преклоняться перед Аксиньей. Читаем в сцене, когда Наталья приходит к роковой соседке: «Качнувшись всем телом, Аксинья подошла вплотную, едко засмеялась. Она глумилась, вглядываясь в лицо врага. Вот она — законная брошенная жена — стоит перед ней приниженная, раздавленная; вот та, по милости которой исходила Аксинья слезами, расставаясь с Григорием, несла в сердце кровяную боль, и в то время, когда она, Аксинья, томилась в смертной тоске, вот она ласкала Григория и, наверное, смеялась над нею, неудачливой оставленной любовницей».
Писатель, как мне кажется, мечтал создать иной образец красоты и нравственности: Наталья! Верна мужу — верна семье — верна женскому долгу! И греховна-то в одном только: когда обратилась с мольбой о каре греховному мужу.
Так вот и разошлись, по моему разумению, у писателя чувства и заданность, как два лезвия ножниц, когда они — острые — в работе.
Первые враги
Шолохов ждет: кто первым в печати выскажет суждение о его романе.
Серафимович оказался первым. Едва только появился в апреле 1928-го номер журнала, завершающий публикацию первой книги романа, он посчитал нужным представить автора «Тихого Дона» стране и миру в газете «Правда», самой главной в СССР. Старик в своих заметках не поскупился на изысканную красочность образов и метафор:
«…На кургане чернел молодой орелик. Был он небольшой, взглядывал, поворачивая голову и желтеющий клюв.
…Вдруг расширились крылья — ахнул я. Расширились громадные крылья. Орелик отделился и, едва шевеля, поплыл над степью.
Вспомнил я синеющее-далекое, когда прочитал „Тихий Дон“ Михаила Шолохова. Молодой орелик, а крылья распахнул.
И всего-то ему без году неделя. Всего два-три года чернел он чуть приметной точечкой на литературном просторе…»
Но вдруг Шолохов споткнулся в чтении — в статье на всю страну прозвучал вопрос: «Ну а дальше?»
Риторический вопрос, возможно, подумал он, сейчас пойдут пожелания, как писать продолжение.
Ошибся. На четкий вопрос Серафимович дал такой же четкий ответ: «Дон исчерпан. Исчерпано крестьянство в своеобразной военной общине…»
Это ошеломило. То был истинно рапповский совет отвернуться от драматической эпопеи о казачестве с его многострадальной судьбой. Серафимович нашел даже заботливые обоснования: «Если писатель не перейдет в самую гущу пролетариата, если он не сумеет так же удивительно вписать в себя лицо рабочего класса, его движение, его волю, его борьбу, — если он не сумеет этого сделать, погиб народившийся писатель…»
Шолохов в смятении чувств: это не забота — это эпитафия, его хотят лишить родной почвы, его отлучают от казачества!
Хорошо, что мэтр скоро забыл о своем — к счастью, мимолетном — политиканстве. Сохранились воспоминания: «Однажды, когда мы пришли к Серафимовичу, на лице у него было выражение радостное, праздничное. Молодые искры сверкали в глазах. Он ходил по комнате и говорил возбужденно:
— Вот это силища! Вот это реализм! Представьте, молодой казачок из Вёшенской создал такую эпопею народной жизни, достиг такой глубины в изображении характеров, показал такую глубочайшую трагедию, что, ей-богу, всех нас опередил! Пока это только первая часть, но размах уже виден». Провидец!
Вскорости у Серафимовича дома случилась дружеская вечеринка. Тут и свои, и иностранцы. Собрались отметить десятую годовщину революции. И вдруг хозяин церемонно знакомит именитых гостей с неким молодым человеком, кого почти никто не знает, даже москвичи:
— Рядом сидит большой писатель. Он мой земляк. Он тоже с Дона. Он моложе меня больше чем на сорок лет, но я должен признаться, во сто крат талантливее меня… Имя его еще многим неизвестно. Но через год его узнает весь Советский Союз, а через два-три года — и весь мир… И тогда вы попомните мое слово.
Как откликнулись другие литераторы на появление романа? Непредвзятые — восхищенно, поощряюще и благодарно. Едва ли не первый — нарком просвещения Анатолий Луначарский, он высказался кратко и красиво: «Бриллиант!» Максим Горький — по своему авторитету истинный нарком литературы — прочитал роман в далеком итальянском Сорренто (где был не то на лечении, не то в почетной ссылке) и выразил свои чувства и восторженно, и масштабно, с гордостью за свою страну: «Шолохов, — судя по первому тому, талантлив. Каждый год выдвигает все более талантливых людей. Вот это радость. Очень, анафемски талантлива Русь».
У простых читателей первая книга романа имела ошеломляющий успех. Пришел в Вёшки журнал «На литературном посту» — и в нем: «В издательстве „Московский рабочий“ имеются десятки тысяч голосов, поданных за „Тихий Дон“».
Шолохову вспомнилось, как это издательство рискнуло на необычный эксперимент: пригласили молодых рабкоров и давай им читать главы из романа. Просидели до трех ночи, а мать одного из них все просила не прерывать чтения.
Рапповцы, однако, брали реванш не умением, но числом. Начинали изничтожать Шолохова с рассказов. 1927 год — Владимир Ермилов, один из столпов рапповской критики, припечатал рассказы ну прямо политштемпелем: «Отклонение от стиля пролетарской литературы…» О нем вспоминают так: маленький, желчный и жутко проницательный в злобном поиске врагов.
Даже рапповцы на Дону — удружили земляки! — вооружились боронами для проработки. В ростовском журнале «На подъеме» о «Тихом Доне» напечатали: «Не ясно проглядывает пролетарская литература…» Потом в местной комсомольской газете «Большевистская смена» появилась статья о романе под заголовком «За гранью искусства». Но это только задаток. Шолохов читает и читает: «Однобокая картина… Кривое зеркало… „Тихий Дон“ — это голая схема… Кругозор его героев крайне сужен… Упрощенная композиция…» Ему политику «шьют»: он не видит-де «социального расслоения казачества».
Вот и на пленуме РАППа глава рапповцев Авербах в своем докладе умудрился не произнести ни слова о романе члена РАППа Шолохова. Зато подручные Авербаха выступили с шумной бранью: Шолохов-де «казакоман» и «любуется кулацкой сытостью».
Так Шолохов познавал, какова она, эта литературная жизнь. Жизнь жить — биту быть!
Он-то надеется, что очевиден его замысел написать о народе и для народа. У рапповцев же — политлабиринты, а точнее — политтупики.
Жена как увидит его особенно мрачным, подойдет, проведет ласковой рукою по шевелюре. Он в ответ горстью по усам шутливым командирским жестом — дескать, в седле я, в седле, не выбьют!
Но кто разорвет тенета наговоров и откроет читателям глаза на правду романа?
Поклон Серафимовичу — не стал больше блудить с рапповскими пожеланиями и, использовав свой авторитет, подсказал редакции «Роман-газеты» откликнуться на запросы истинных книгочеев. Редакция откликнулась — издала роман в этом же 1928-м с предисловием Серафимовича. 250 тысяч экземпляров! Между прочим, нелегко было пробиться в это издание, столь заманчивое для всякого пишущего, как и читающего, именно по своей доступности народу.
Каков же от 1928 года этот новый узелок в сюжете взаимоотношений Шолохова и Серафимовича? Ему, этому не всегда ладному сюжету, предстоит еще многие десятилетия развиваться, и с невероятными поворотами. Так, ни Серафимович, ни Шолохов не могли, конечно, предугадать, как нежданно-негаданно сдетонирует на весь мир эта самая «Роман-газета» через 37 лет. В 1965 году в Комитет по Нобелевским премиям будет направлена рекомендация к награждению Шолохова от того, кто прочитал «Тихий Дон» как раз в этом давнем издании. Направил ее почтенный по возрасту и почитаемый по своему вкладу еще в дореволюционную литературу Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Получил же он роман-газетовский «Тихий Дон» с советом прочитать от Горького. Исполнил совет и воскликнул: «Талантище!»
Причудливы, однако, житейские линии на самые невероятные пересечения при имени Горького. Его в 1928-м выдвинули на Нобелевскую премию. Верховные жрецы Нобелевского комитета обсудили и отказали: «Активный сторонник коммунизма». Вот тебе и пресловутая аполитичность!
…Шолохов и зарубежье. Со времени публикации первой и второй книг «Тихого Дона» до Шолохова стали доходить и мнения русской эмиграции. Он узнает, что и там политика застит глаза.
«Зарубежные же русские запоем читают советские романы, увлекшись картонными тихими донцами на картонных же хвостах-подставках» — так высказался в прессе Владимир Набоков — пренебрежительно, с тщательно выутюженным желанием отвадить русскую эмиграцию от нового писателя в бывшей их стране.
«Несчастная страна… Не сумевшая выделить если не Толстых и Тургеневых, то хотя бы честных людей, смевших иметь свое собственное суждение. Даже их великий Шолохов отказывается его иметь…» — так Екатерина Кускова выставила Шолохова на всеобщий правеж. Ненависть размашиста: не упомянула она ни Сергея Есенина, ни, к примеру, вошедших в известность Андрея Платонова и Михаила Булгакова.
Но были и такие проницательные отзывы в заграничной печати, что уж лучше бы они не появлялись, а то ведь как еще ОГПУ и рапповцы их расценят. Владислав Ходасевич и Нина Берберова напечатали: «Изображение „белой“ казачьей среды ставит под вопрос политическую благонадежность Шолохова… Сов. критике остается только жаловаться, только скорбеть об этом факте…»
Шолохову хочется узнать — а признают ли его там, на Западе, не только как писателя с острой политической фактурой, а как художника, то есть отмечают ли сугубо литературные достоинства романа?
Пока появился один такой отклик некоего С. Балыкова — в Праге, в журнале «Вольное казачество»: «По художественному достоинству, по интересу для казаков этот историко-бытовой роман далеко превосходит все беллетристические вещи из жизни казаков, до сего времени появляющиеся. В романе хорошо выдержан казачий язык…»
…Шолохов с августа этого года каждую неделю то в седле, то в бричке-повозке — общается с казаками по разным хуторам. Начинается уборка. Весной и летом старики пророчили отличный урожай. Сейчас настроение хуже некуда — потянулись ранние дожди, косят влажный хлебушек, копнят, а копны от дождей еще больше сыреют. Сердце кровью обливается — пшеница стала прорастать прямо в этих копнах. Еще одна напасть: казаки почувствовали, что зимой скотину нечем кормить будет. К тому же пошел слух: в колхозы загонять будут с насильным обобществлением скотины… И потянулись на ярмарки с быками — сбыть бы поскорее. Шолохов встревожен — на чем пахать-то землю под новый урожай?!
Ему всего 23 года, а уже давно вызрели душа и сердце, не дающие быть равнодушным к жизни земляков. Потому и взялся в одну темную беспокойную осеннюю ночь за письмо — в Москву, Левицкой. Вдруг она обеспокоится грозящим Дону неурожаем и предупредит ЦК.
А по Шолохову из Москвы новый выстрел. Журнал «Молодой большевик» — теоретический орган комсомола — не только похвалил «Тихий Дон», но выявил вредный при классовых отношениях гуманизм.
Писатель же настороженно удивлен — что-то ЦК партии никак не проявляется в оценках романа.
…Год заканчивал в Ростове. Его пригласили выступить перед рабочими на заводах, в библиотеках и для журналистов в Доме печати. Несколько дней по несколько выступлений в день — читал отрывки, рассказывал о своем творчестве и отвечал на сотни вопросов. Жене признался, каково довелось: «Я попал в какой-то дьявольский водоворот, у меня нет свободного часа…»
Для общений с читателями к нему присоединили двух московских гостей: знаменитых тогда поэта Михаила Светлова (жили даже в одном гостиничном номере) и прозаика Николая Ляшко, но им не позавидуешь — все внимание доставалось автору «Тихого Дона».
Дон благодаря Шолохову становился магнитом. Вдруг — звонок из Москвы: Фадеев, Авербах, Киршон, Джек Алтаузен, Марк Колосов, Кудашев и венгр-эмигрант Мате Залка набиваются в гости. Целый рапповский табор. Что ответил, неизвестно, но гостевание не состоялось.
Мария Петровна дивилась мужу. Как-то вернулся из Москвы и говорит ей:
— Ты будешь ругать меня, но хочу купить себе ружье.
Выждал и продолжил:
— Вру, Маруська! Купил уже! Хотел сбрехать, но не вышло. Да, милота моя, купил себе чудеснейшую двухстволку, бельгийскую, системы «пипер», бескурковку за 175 рублей. У тебя, небось, волосы дыбом?..
Или снарядил подводу в Миллерово — подарок пришел жене. То из Москвы была доставлена закупленная им дюжина стульев.
Дополнение. Шолохов узнал секретное: Харлампий Ермаков расстрелян. Мог бы по известным причинам помалкивать про былое знакомство, но не предал памяти о нем — познакомился с его сыном. Исследователь жизни и творчества Шолохова Николай Федь рассказал следующее: «Сын Харлампия Ермакова Иосиф — человек с неукротимым характером, яркая свободолюбивая личность — очень привязался к Шолохову. Михаил Александрович не раз выручал его из неприятных историй, журил, но и восхищался его независимой натурой. Обычно Иосиф обращался к нему за помощью в крайних случаях. „Отец (так называл он писателя), помоги, выручи за-ради Бога!“ И тот выручал, помогал, устраивал на работу…» Попал под следствие. Шолохов не отвернулся. «…хлопочет о смягчении наказания, и через год Иосиф уезжает в Ростов к женщине-учительнице, которая полюбила его. Но затосковал и вскоре умер. Шолохов жалел о нем, как о сыне родном», — пишет Н. Федь.