Шолохов — страница 6 из 43

1930: «ДИКИЕ ТЕМЫ»

Новый год позади. Отзвенели празднички-ватажнички. И будто потянуло зимнюю станицу досыпать свое. Только у Шолоховых в одном окошке свет едва не до рассвета.

Враги Шолохова и враги Сталина

В самом первом в этом, 1930 году письме — в Москву — 5 января сообщает Левицкой, что продолжает «Тихий Дон»: «Сижу себе и развиваю „дикие“ темы». Насторожил: «На зло врагам» — так заканчивает он свое послание.

С одним — новым — врагом хочет познакомиться с помощью все той же Левицкой — просит («будьте добреньки») прислать ему журнал «Настоящее» со статьей «Почему Шолохов понравился белогвардейцам?». Эта статья провокационно сталкивала писателя с властью, оповещая о его политической неблагонадежности: «Шолохов объективно выполнял задание кулака… В результате вещь Шолохова стала приемлемой даже для белогвардейцев».

Шолохов видел: в стране, начиная с юбилея Сталина, появилось нечто новое — вождь все чаще берет на себя обязанность единолично наставлять народ и партию. Совсем скоро к этому привыкнут и начнут изрекать: «Сталин думает за всех!»

Писатель в некотором роде уже догадывался, какой быть коллективизации по Сталину. Вождь выступил на конференции аграрников-марксистов, включил даже донской материал. Шолохов эту речь прочитал в «Правде» за 29 декабря, озаглавленную просто, но внушительно: «К вопросам аграрной политики в СССР». В станицу она поспела в новогодье.

Выходило, будто к благостным праздникам приурочены благостные оценки жизни казаков: «Взять, например, колхозы в районе Хопра в бывшей Донской области… Простое сложение крестьянских орудий в недрах колхоза дало такой эффект, о котором и не мечтали наши практики… Крестьяне, будучи бессильны в условиях индивидуального труда, превратились в величайшую силу, сложив свои орудия и объединившись в колхозы… Крестьяне получили возможность обрабатывать трудно обрабатываемые в условиях индивидуального труда заброшенные земли и целину…»

Идиллия! Вождь сделал вид, что не знаком с тем письмом Шолохова, которое ему передала Левицкая.

Стерпит ли писатель радужные тона речи Сталина? И оставит ли без внимания сталинский наказ: «Вопрос об обработке заброшенных земель и целины имеет громадное значение для нашего сельского хозяйства»?

Целина… Знать бы писателю, когда читал речь Сталина, что в ней неотвратимо заложено название еще и не задуманного им произведения.

Январь 1930 года. Вождь сообщает Горькому: «Наша печать слишком выпячивает наши недостатки… И это, конечно, плохо». Еще установка — Молотову: «Уймите, ради бога, печать с ее мышиным визгом о „сплошных прорывах“, „нескончаемых провалах“, „срывах“ и т. п. брехне. Это — истерический троцкистско-правоуклонистский тон, не оправдываемый данными и не идущий большевикам. Особенно визгливо ведут себя „Эконом. Жизнь“, „Правда“, „За индустр.“, отчасти „Известия“».

Шолохов совсем скоро испытает воздействие этой установки.

Сталин публикует новую статью «К вопросу о политике ликвидации кулачества как класса». Она звучит как приговор: «Чтобы оттеснить кулачество, как класс, надо сломить в открытом бою сопротивление этого класса и лишить его производственных источников существования и развития (свободное пользование землей, орудия производства, аренда, право найма труда и т. д.)».

Выходит, дан приказ на войну с целым классом врагов! А это сотни и сотни тысяч семей с их малыми и старыми домочадцами!

Сталин не захотел продолжать нэп в деревне. Не решился поладить с кулаками, чтобы совместно преобразовывать сельское хозяйство.

Шолохов на раскулачивание сполна откликнется в «Поднятой целине». Будет ли смягчать, лакировать, оправдывать? Нет!

Весной Шолохов поездил по нескольким только что созданным колхозам. Результат — критическая статья. Местному партийцу Петру Луговому запомнилось: «Он дал суровую оценку руководству Верхне-Донского района, коснулся крайкома, не принявшего мер для ликвидации недостатков, хотя и знавшего о них. Статью эту „Правда“ не поместила. Она ее послала крайкому для принятия мер…»

Значит, в холостой превратили боевой заряд Шолохова — рассказать стране о том, что творится на Дону.

Значит, отрикошетило и на него указание Сталина — не критиковать. «Правда» если и критикует «перегибы», так избирательно. Крайком тоже не жалует «писак-критиканов».

И вдруг его имя появляется в «Правде». Это Горький печатает статью «Рабочий класс должен воспитывать своих мастеров культуры». Что скрывать, приятно читать, хотя его фамилия лишь упомянута. Однако Шолохов насторожился — не продолжается ли агитация сделать его певцом рабочего класса?

Сталину нужны союзники, в особенности из тех, кто молод. Потому делится с Горьким в письме опасениями, что не вся молодежь верна партии: «Молодежь у нас разная. Есть нытики, усталые, отчаявшиеся… не у всякого хватает нервов, характера, понимания воспринять картину грандиозной ломки старого и лихорадочной стройки нового как картину должного и, значит, желательного».

Написано будто прямо для Шолохова. Он в это время обдумывает «Поднятую целину», отбивается от редакторов, которые корежат «Тихий Дон», вымарывая сцены расказачивания. В итоге сообщил в редакцию «Октября»: «Очень прошу ничего не выбрасывать, даже по мелочам… Зол я и истерзан душевно».

Фадеев — Шолохов

Апрель. «Тихому Дону» готовится приговор — от рапповцев, от Фадеева, от журнала «Октябрь».

Всего-то год тому назад Шолохову казалось, что завершит роман в 1933-м. Теперь пишет Левицкой: «Получил я письмо от Фадеева по поводу 6 части… Предлагает мне сделать такие изменения, которые для меня неприемлемы… Говорит, ежели я Григория не сделаю своим, то роман не может быть напечатан». Тут же: «Нехорошо мне и тяжко до края».

Шолохову всего-то 25 лет. Всем кажется, что он еще так молод, что по своей провинциальности не разберется в столичных литературных и политических страстях.

И вот экзамен — неизбежный — на мужество гражданина и творца. Делать Мелехова «своим» значило бы писать агитку с плакатным большевиком, значило бы изменить правде жизни и отказать главному своему герою в праве быть правдоискателем. Это значило бы предать свое писательское предназначение — рассказать своему исстрадавшемуся народу о неправде и при царе, и при Керенском, и при белых, и при зеленых, и даже при красных.

Итак, он как в бою должен решить: сдаваться или продолжать сражение.

Знал: правду говорить — себе досадить. Потому и написал Левицкой: «Лавры Кибальчича меня не смущают». В отчаянии ему вспомнился этот революционер-народник, который перед казнью в одиночке разрабатывал проект реактивного летательного аппарата, чтобы облагодетельствовать человечество.

Сделан выбор: «Делать Григория окончательно большевиком я не могу… Об этом я написал Фадееву… Заявляю это категорически. Я предпочту лучше совсем не печатать…»

Негодует и по поводу обозначившихся в письме Фадеева нравов своего рапповского «цеха»: «Тон письма безапелляционен. А я не хочу, чтобы со мной говорили таким тоном, и ежели все они (актив РАППа. — В. О.) будут обсуждать со мной вопросы, связанные с концом книги, то не лучше ли вообще не обсуждать» (было и такое о рапповцах: «проклятые „братья“»).

Признается: «Если я работаю, то основным двигателем служит не хорошее „святое“ желание творить, а голое упрямство — доказать, убедить…» И тем не менее: «А я все ж таки допишу „Тихий Дон“! И допишу так, как я его задумал». В этих словах из шолоховского письма слышится мне выкрик великого средневекового упрямца: «И все-таки она вертится!»

Видимо, потому и находит в себе силы и мужество не впадать в уныние.

Новый удар — вторая волна слухов о том, что Шолохов украл роман. Неугомонные враги выискали кандидата в гении. Эхо этой весенней провокации в первоапрельском письме из Вёшек в Москву — Серафимовичу. В послании боль, но не отчаяние. Шолохов взыскует не сочувствия, а справедливости: «Я получил ряд писем от ребят из Москвы и от читателей, в которых меня запрашивают и ставят в известность, что вновь ходят слухи о том, что я украл „Тихий Дон“ у критика Голоушева — друга Л. Андреева и будто неоспоримые доказательства тому имеются в книге-реквиеме памяти Л. Андреева».

Шолохов уже и сам разобрался что к чему: «На днях получаю книгу эту… Там подлинно есть такое место в письме Андреева С. Голоушеву, где он говорит, что забраковал его „Тихий Дон“. „Тихим Доном“ Голоушев — на мое горе и беду — назвал свои путевые заметки и бытовые очерки, где основное внимание (судя по письму) уделено политич. настроениям донцов в 17-м году. Часто упоминаются имена Корнилова и Каледина… Это-то и дало повод моим многочисленным „друзьям“ поднять против меня новую кампанию клеветы. И они раздуют кадило, я глубоко убежден в этом! Я прошу Вашего совета: что мне делать? И надо ли доказывать мне, и как доказывать, что мой „Тихий Дон“ — мой».

Он узнал, что Серафимович был близко знаком с этим «претендентом» на автора романа. Старик прочитал письмо и внес в свою записную книжку: «Это врач-гинеколог по профессии, литератор и критик по призванию. Милейший человек, отличный рассказчик в обществе, но, увы, весьма посредственный писатель. Самым крупным трудом его был текст к иллюстрированному изданию „Художественная галерея Третьяковых“. Менее подходящего „претендента“ было трудно придумать».

Таков первый по счету кандидат в авторы. И остальные примерно того же творческого формата. Всего их насчитано, кажется, около пятнадцати. Толкучка к пьедесталу! Антишолоховцы никак не поймут, как унизительно смешны они в этой роли: только назначат одного «гения», как от ретивых соперников новая заявка.

Шолохов страшно огорчился, когда узнал, что даже Горький дрогнул — сказал в Сорренто одному гостю: «Вы слышали, что шолоховский роман — плагиат? Шолохов содрал с какого-то автора…» И подтвердил это любимым у пропагандистов темы литворовства доводом: «Талантливая книга „Тихий Дон“, но непонятно, как это может написать двадцатилетний человек». Впрочем, Горький скоро убедился в необоснованности своих сомнений.

Все это Шолохов рассказал в письме Серафимовичу: «Очень прошу Вас, оторвите для меня кусочек времени и прочтите сами… Страшно рад был бы получить от Вас короткое письмо с изложением Ваших взглядов. Мне не хочется говорить Вам о том значении, какое имеет для меня Ваше слово и как старшего, и как земляка… С великим нетерпением буду ждать…»

И все-таки не одними горестями наполнена душа. Взял да и пригласил своего литературного крестника погостевать: «Выражаю свое глубочайшее возмущение тем, что Вы вздумали хворать накануне лета. А Чечня? А тихий Дон?.. Настоятельно прошу — не хворать больше. Вы же знаете, что не только „муж любит жену здоровую“, но и человеки человеков любят здоровых…»

Странно: ждать ответа пришлось целый год. И это надо было пережить.

Заботят Шолохова и местные дела — пишет знакомому председателю колхоза с укоризной — отчего-де нет рапорта о завершении посевной: «Когда же ты, рыбий глаз, кончишь колосовые! Ведь это позор! 23.5, а ты молчишь. Ну, желаю успешно сеять. Жму руку».

24 мая этого года Шолохову исполнилось двадцать пять лет. И вот подарок ко дню рождения — Фадеев, редактор «Октября», останавливает публикацию очередной части «Тихого Дона».

«Правда» добавляет мрачного настроения. В эти дни — как нарочно — Панферов в центре внимания. В фаворе! В трех номерах «Правды» идут его объемные путевые заметки с Северного Кавказа, а Донская область входит в состав этого края. Определил себе роль наставника: «Надо сейчас же мобилизовать несколько тысяч ответственных работников на помощь двадцатипятитысячникам», — пишет он в конце. Еще заметка: «Вышла из печати и поступила в продажу — Ф. Панферов „Бруски“, книга вторая».

У Шолохова стоп-сигнал роману, а баловню судьбы — зеленый свет. Сталин очень полюбил Панферова, явно потому, что его главное многотомное сочинение «Бруски» пишется «под знаком колхозного строительства» и направлено против «идиотизма» старого уклада деревенской жизни — в полном соответствии с линией партии.

Панферов, Панферов. Везде Панферов… Как-то у Шолохова с Левицкой завязался ни с того ни с чего, как показалось ей, разговор:

— А что, Евгения Григорьевна, много есть произведений из колхозной жизни?

— Много, но все они никуда не годны с точки зрения художественной, начиная от знаменитых «Брусков»…

— Ну вот, не считайте самомнением, если я скажу, что, если напишу, я напишу лучше других.

Что это — уже решение или только ревностные чувства от осознания, что лучше знаешь жизнь деревни? Об этом чуть далее.

В июле 1930-го состоялся очередной XIV съезд ВКП(б), где Сталин выступил с докладом. В нем директива: «Репрессии в области социалистического строительства являются необходимым элементом наступления…»

Шолохов уже знал цену этому самому «элементу наступления». Пишет Левицкой: «ГПУ выдергивает казаков и ссылает пачками. Милостью ее (ГПУ) тишина и благодать».

На съезде прозвучал «Тихий Дон» — в перечне самых значительных произведений. Этот величальный список от имени рапповцев и как заслугу рапповцев провозгласил Виктор Киршон.

Сталин… Съезд вновь избирает его генеральным секретарем. Народ, партийцы, за малым исключением, верят заверениям, что он верный ученик Ленина, что он правильно претворяет ленинские заветы в жизнь.

Шолохов… Доброволен в своем порыве вступить в партию. В этом году он был принят кандидатом. Отклонил предложение вождя рапповцев Авербаха дать ему рекомендацию, но принял ее от Серафимовича. Остальные две — от вёшенских коммунистов.

Сталин полон энергии перестраивать страну на социалистический лад. Призывает к этому не только партийцев, но и всех сограждан. Письма, речи, статьи, доклады за 1929–1931 годы составили три тома — 11, 12, 13-й — в собрании сочинений вождя. В них много сказано о раскулачивании и коллективизации.

Одно из главных наставлений Сталина — быть политически бдительными. То-то Шолохова, устремившегося в ряды членов партии, рапповские собратья по перу не признали истинным коммунистом. Об этом он узнает из речи Фадеева на комфракции РАППа: «Возьмите Либединского и Шолохова. Можно их объединить? Вы чувствуете у Либединского, даже когда он ошибается, что это ошибки коммуниста, что это писатель-коммунист, что книга, где он не ошибается, ваша, коммунистическая. У Шолохова вы видите, что это элемент переделывающийся, крестьянский или казачий, что идеология его другая, не ваша».

Тяжко так жить. Но, несмотря ни на что, Шолохов, как и все в стране, живет ощущением огромных перемен, которые перепахивают все вокруг. Идет коллективизация. Он чует, что, по замыслу Сталина, она будет стремительной и сплошной.

Партагитпроп не зря призывает писателей не остаться в стороне от этой новой революции — аграрной. Шолохов узнал, что многие собратья по перу откликнулись. Не только Парфенов. Прельщал дерзновенный план переделки сельского хозяйства на социалистический лад. Единоличие с сохами, цепами, с малыми наделами и без агрономов — не для огромной страны. Даже поэт Осип Мандельштам — он в ссылке в Воронежской области — вносит в дневник, что хотел бы начать колхозный роман.

Одно любопытное свидетельство для понимания того, как в одно время с Шолоховым жили-творили иные писатели. Вдова Мандельштама запомнила, как высказался один из них, Валентин Катаев: «Сейчас надо писать Вальтер Скотта…» Он очень хотел популярности, но чтобы при этом не перечить власти. И добился своего.

Было отчего дивиться Шолохову в своих Вёшках — в газетах и журналах об издержках и ошибках коллективизации молчок. Он, однако, не примкнул к хору тех, кто восхвалял новую революцию. Еще в 1928-м писал руководителям РАППа: «У меня под рукой нет таких колхозов, в которых живуха хоть малость отстоялась…» Не многое изменилось и в 1930-м.

Узнал от райкомовцев, что ЦК принял решение — ликвидировать кулачество как класс. Писатель в недоумении. Могучая партия расписалась в бессилии. Не хочет найти общий язык с теми, кто растит хлеб и без коллективизации. Торопится партия! Директива пугала своей категоричностью: «Проведение мероприятий по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации должно находиться в органической связи с действительным массовым колхозным движением бедноты и середняка и являться составной частью процесса сплошной коллективизации».

На Дону новая беда-трагедия. Жива память на расказачивание — теперь раскулачивание. Шолохов не принял расказачивания. Как воспримет раскулачивание?


Дополнение. Комиссия председателя Совнаркома А. И. Рыкова в 1925 году произвела подсчет: среди всех крестьянских дворов кулацкие составляли 3,9 процента (всего-то!), бедняцкие — 33,4, остальные — середняки.

В будущем романе «Поднятая целина» Шолохов опишет хуторское собрание по выявлению кандидатов на раскулачивание и предъявит читателям смягчающие обстоятельства.

Фрол Дамасков батраков-то нанимал, но только весной — на пахоту и сев. Не случайно уточнение романиста — кто-то из хуторян выкрикнул: «Я от него много добра видал…»

Тит Бородин сам за себя вступился: «Я сполняю приказ советской власти, увеличиваю посев. А работника имею по закону…» Шолохов дополняет: «В восемнадцатом добровольно ушел в Красную гвардию, бедняк по роду… работал день и ночь, оброс весь дикой шерстью, в одних холстинных штанах… нажил грызь от тяжелого подъема разных тяжестей…»

Гаева, как уточняет Шолохов, раскулачивали вообще по ошибке — «по воздействию Нагульнова». Был у него работник, но лишь одну осень — на уборке, когда сына призвали в Красную Армию. Совестливый Разметнов добавил, что у Гаева «детей одиннадцать штук».

Шолохов не подлаживается под антикулацкую агитацию и пропаганду. Описывает происходящее по правде. Вот и читали в стране и в мире, что ни Дамасков, ни Бородин вовсе не кулаки, а раскулачены. Но есть в романе и настоящий кулак-эксплуататор — Семен Лапшинов: «Знали, что еще до войны у него было немалое состояние, так как старик не брезговал и в долг ссужать под лихой процент, и ворованное потихоньку скупать… Людей разорял, процент сымал, сам воровал…»

Свидетельства очевидца

Летом 1930 года Левицкая пожаловала в гости в Вёшенскую. Хозяин давно уговаривал.

Гостья, вернувшись в Москву, по горячим следам записала свои впечатления и передала заметки в журнал «Огонек». С ее помощью страна познакомилась с жизнью и бытом писателя. Приведу наиболее интересные отрывки.

«…Трудно узнать обычного, московского Шолохова. Это — почти бритая голова, майка, чирики на босу ногу. Загорелый, крепкий, ну и, конечно, неизменная трубка в зубах.

…Его знаменитый „собственный“ дом, о котором литературная братия распускала сплетни („Шолохов построил себе дом…“), мало чем отличается от обычных домов Вёшенской станицы. Три комнаты, по московскому масштабу очень низких, передняя с лежанкой, застекленная галерея — вот и все великолепие шолоховских хором. Кухня с русской печью. В маленькой столовой — большой четырехламповый радиоприемник и патефон.

…Кабинет… Маленькая комнатка: кровать, над которой на ковре развешано огромное количество самого разнообразного оружия. Несколько ружей, казачья шашка в серебряных ножнах, нагайка с рукоятью из козьей ножки, ножи, револьверы, — в углу этажерка с пластинками для патефона, письменный стол и шкаф с книгами в хороших переплетах. Книги почти все дореволюционного издания. Классики, критики: Толстой, Тургенев, Герцен, Белинский, Бунин, Андреев, Блок, а за ними у стены шкафа ютятся современные книжки — их совсем немного.

…На письменном столе — нет привычных, обычных нашему глазу, вещей: письменного прибора и пр. Стоит чернильница и лежит ручка. Да останавливает внимание желтый портфель, туго набитый, очевидно, бумагами, который хотя бы косвенно намекает на „профессию“ хозяина комнаты.

…Мария Петровна рассказывает мне: „Работает М. А. по ночам, иногда вечером поспит и всю ночь работает. А то запряжет серого и уедет по хуторам. И снова за работу… А какая у него была уверенность в своих силах! Он говорит мне: увидишь, меня будут переводить на иностранные языки…“

…Говорить с М. А. очень трудно. Замкнутый… Говорила я и о необходимости переезда в Москву, хотя бы на два-три зимних месяца. „Зачем я поеду? — живо ответил он. — Ведь здесь кругом сколько хочешь материала для работы…“

…Заходит человек: „Михаил Александрович, дай табачку, сил нет, курить хочется“. — „А рюмку выпьешь?“ Ясно, отказа нет.

…Распорядок дня был таков: вставала я рано — в пять-шесть часов… По двору уже давно хозяйничала бабушка (мать Шолохова. — В. О.); корова подоена и отогнана в стадо; Николай, добродушный парень, ведет серого коня поить к Дону; бабушка кормит кур; у корыта хрюкают поросята (М. А. обещает зимой привезти колбасу…). Собаки — четыре! — разного возраста (охотничьи). Мария Петровна, сдав своего двухлетнего Шурика матери, „собирала на стол“. Начинается завтрак и чаепитие…

…История с „Яркой“ (овцой)… Отец начинает подразнивать ее (дочь Светлану. — В. О.): „Светланка, а ведь Ярку-то зарезали“. — „Нет, ее отогнали в стадо!“ — кричит девочка. „Это они тебя обманывают. Пойдем к деду, там и шкура висит!“ Я возмущаюсь: „Зачем вы мучаете ребенка?“ — „А зачем ей говорить неправду? — возражает он. — Зарезали и зарезали“.

…Вечером сборы на рыбную ловлю. Вытаскиваются из амбара сети, приводятся в порядок соответствующие костюмы, шубы и прочее. Ночью над рекой сильно свежо. Берется фонарь и старые потрепанные карты. От скуки публика режется в дурака. Поставили сети, и, когда поднялась луна, М. А. приехал за мной. По тихому зеркалу реки бесшумно скользила лодка. М. А. стоял на носу, вытаскивая сети и смотрел, не попалась ли рыба…»

Было в заметках Левицкой и такое свидетельство: «Мне Мария Петровна говорила, что он связан с одним колхозом, дал им денег на трактор. Бывает там… Для повести…»

«Для повести»… Накапливаются впечатления не для повести — для огромного романа о коллективизации.

Новорожденные колхозы… Догадывался ли Шолохов, что далеко не в каждом из них сможет воплотиться вековечная мечта человека о коллективном труде. Чтобы были и радость от такого труда, и достаток по справедливости.

Шолохов садится за партийные труды, хочет понять — по Ленину и Сталину — какой должна быть коллективизация.

Ленин в докладе на X съезде РКП в 1921 году говорил: «Если кто-то из коммунистов мечтал, что в три года можно переделать экономическую базу, экономические корни мелкого земледелия, то он, конечно, был фантазер… Переход к общественной обработке земли, переход к крупному общему хозяйству. Но никаких принуждений…»

Сталин в только что обнародованном докладе на XVI съезде ВКП(б) сообщал: «Мы уже перевыполнили пятилетнюю программу колхозного строительства за два года более чем в 1,5 раза. (Аплодисменты.) Пусть болтают теперь оппортунистические кумушки… Нажать вовсю на развитие крупных хозяйств типа колхозов и совхозов… во что бы то ни стало».

Шолохов узнал, что сам Молотов — второе лицо в государстве и партии — в Ростове на заседании бюро крайкома продекларировал веско и жестко: «Наша установка в том, чтобы сманеврировать и, добившись известной организованности НЕ СОВСЕМ ДОБРОВОЛЬНО, во время весеннего сева закрепить колхозы…» (выделено мной. — В. О.).

Вот в такой политической атмосфере жил Шолохов в канун зарождения замысла романа о коллективизации. «Не совсем добровольно» — эта мысль станет в нем главной. Для того и приезжали на Дон коммунисты Давыдовы, призванные ЦК для проведения коллективизации.

Сталин ценит Давыдовых, назвал двадцатипятитысячников «передовыми рабочими». В статье вождя «Головокружение от успехов» критиковались многие перегибы коллективизации, однако в адрес посланцев ЦК — ни слова. Странно, но факт.

Зато Шолохов в будущем романе начнет с того, что поручит секретарю райкома высказаться о Давыдове укоризненно: «Вот такие приезжают, без знания местных условий». Может, Шолохов знал, что на X партсъезде говорил Ленин: «Практика, разумеется, показала, какую огромнейшую роль могут играть всевозможные опыты и начинания в области коллективного ведения земледельческого хозяйства. Но практика показала, что эти опыты, как таковые, сыграли и отрицательную роль, когда люди, полные самых добрых намерений, шли в деревню устраивать коммуны, коллективы, не умея хозяйничать… Опыт этих коллективных хозяйств только показывает пример, как не надо хозяйничать: окрестные крестьяне смеются или злобствуют».

Вот и появится в романе сцена — правдивая, — когда Давыдов на собрании агитирует за колхоз, а ему из зала в ответ:

«— Я середняк-хлебороб, и я так скажу, граждане, что оно, конечно, слов нет, дело хорошее колхоз, но тут надо дюже подумать! Так нельзя, что тяп-ляп, и вот тебе кляп, на — ешь, готово. Товарищ уполномоченный от партии говорил, что, дескать, просто сложитесь силами, и то выгода будет. Так, мол, даже товарищ Ленин говорил. Товарищ уполномоченный в сельском хозяйстве мало понимает».

Писатель за коллективизацию. Но он не пойдет в предстоящем произведении на апологетику того, как она осуществлялась на деле.

Дорога в Европу

Вождь все держит под контролем. Вот Горький обращается к Сталину с письмом, чтобы поспособствовал приезду к нему в Италию столь нужных ему гостей: «Если писатели Артем Веселый и Шолохов будут ходатайствовать о поездке за границу — разрешите им это…»

Сталин разрешил.

Группа пополнилась Василием Кудашевым и зимой 1930-го отправилась в путь. Но не было удачи, доехали только до Берлина. Дальше путь закрыт — итальянцы не дают визу. Писатели ждут.

Впервые станичник оказался в Европе. С недавних пор поездки за границу для советского человека стали редкостью, а для пишущей братии — тем более. Того и гляди, наберутся чужеземной политической ереси.

Декабрь. Здесь, в Германии, Шолохов уже начинал познавать мировую известность. Когда посетил с Веселым советское посольство, там ему рассказали, что, оказывается, несколько газет печатают его «Тихий Дон» с продолжением. И статьи начали появляться с броскими заголовками, в которых фигурируют его имя и роман. Ему пересказывают то, что о нем напечатала буржуазная «Берлинер тагеблатт»: «О русском народе и его судьбах „Тихий Дон“ сообщает больше, чем многие ученые трактаты». Газета коммунистов Магдебурга тоже пишет об этом: «„Тихий Дон“ так захватывающе повествует про раскрепощение русского крестьянства в ходе революции, что неожиданно становится учебником и учителем…» Подивился: газета немецких писателей перепечатала в переводе статью Серафимовича о романе. И тут же помещен его снимок. Еще статья: «Величием своего замысла, многогранностью жизни, проникновенностью воплощения этот роман напоминает „Войну и мир“ Льва Толстого». Шолохов узнал и такое мнение (похожее на то, которое он уже выслушивал от своих, от рапповцев): «Отсутствие ненависти к тем, кто находится по ту сторону баррикад (к белым)…»

Гостю рассказали и о том, что готовятся к выпуску его книги в переводе на немецкий в двух коммунистических издательствах — в Берлине и Вене. В одной из аннотаций автора представляли читателю так: «Три года назад впервые в русской литературе прозвучало имя этого молодого казака, который теперь считается одним из талантливейших писателей… Живописует нам казаков Дона — потомков Степана Разина, Булавина, Пугачева…»

Шолохову прочитали в только-только вышедшем журнале «Ди литератур»: «Тираж „Тихого Дона“ превысил тираж „На Западном фронте без перемен“ Ремарка». Это не могло не пощекотать профессионального честолюбия.

Повезло — здесь, в Берлине, находились дочь и зять Левицкой. Зять, Иван Клейменов, выдающийся конструктор-оборонщик. Ему поручено поработать в торговом представительстве СССР, что давало возможность приобщаться к западной технической культуре.

Иван Клейменов улучил мгновение и сфотографировал станичника. Истинно благополучный европейский буржуа: мягкая — модная тогда — шляпа, красивое пальто, белая рубашка, трубка…

Тогда трудно было представить, что в 1938-м Клейменова ожидает арест и тут же неправый суд.

Супруги Клейменовы уж как были рады угодить лучшему другу семьи. Маргарите Константиновне, жене Клейменова, запомнилось:

«Мы проводили много времени вместе: гуляли по Берлину, ходили в кино. Германия переживала трагические дни. К власти рвались фашисты. В кинотеатре, где показывали фильм по антивоенному роману Ремарка „На Западном фронте без перемен“, мы стали свидетелями бесчинства фашистов. Они пытались сорвать сеанс: пускали под ноги мышей, устроили побоище. Кинотеатр оцепили полицейские. Нас оттеснили от входа…»

Фашистское «оттеснение» Шолохова от немецкого народа придет через два года, в 1933-м: канцлер Гитлер подмял президента Гинденбурга, и оба подписали Закон «Об охране немецкой расы». К нему приложение — в «Разделе 4» было объявлено: «Подлежат запрещению и сожжению книги знаменитых русских авторов…» Четвертым после Ленина, Сталина и Горького значился в списке на казнь огнем Шолохов.

Пока ждали визы, делегацию «покатали» по стране. Впечатлений было хоть отбавляй, кое-что из них Шолохов изложил в письме Эмме Цесарской, как помним, Аксинье из давнего уже фильма:

«Много тут всего, страшное изобилие, задыхаются в перепроизводстве, а… скучно. И хочется домой. Работать хочу, Эмма. Девушки тут красивые. Большинство молодежи — чудесный народ! Здоровый, сильный, складный! Эти дни мы мотались как черти. Много видели. Неизмеримо больше не видели. Пока еще нет итальянских виз, поедем по Германии. В Гамбург, Лейпциг, в Рурскую область и, видимо, на несколько дней в деревню. Берлин… половодье огней, шум, в глазах пестрядь от движенья…» Добавил очень по-советски: «Убивают нас предрождественские приготовления, все эти елочки, пакетики, все то, что для нас утратило всякий смысл довольно-таки давно».

В одном городке Шолохов был приглашен в Фестзал — попросили рассказать о себе и не только, он давай импровизировать — получилась лекция «Об организации пролетарского книжного дела в России».

Успел отправить Цесарской еще одно письмо. В нем выделялось совсем нетуристское желание: «Мне особенно хочется посмотреть немецких „единоличников“».

Трудно понять мир писательских чувствований, которые у Шолохова всегда в неких, до поры до времени необъяснимых, связках. Так, 12 декабря 1930 года впервые появилось в немецкой прессе заявление — займусь, дескать, новым романом, в котором расскажу о «русских единоличниках». Правда, название своего будущего сочинения не огласил и не стал, по обыкновению своих собратьев по перу, обозначать тему и сюжет.

Видимо, не случаен был его внезапный порыв — домой, домой. Не до продолжения вояжа. Это кажется странным для человека — молодого, — у которого появилась редчайшая возможность побыть за границей. Обозначил это свое будоражащее желание в письме той же Цесарской: «Бывает, что не хотят ехать в Союз, а тут вдруг хотят, и очень. Словом, „совсем наоборот“. Я упорно стою на своем. Завтра дело выяснится с обратными польскими визами».

В делегации произошел раскол. Шолохов, как его ни уговаривали Клейменовы, настаивал: возвращаться! Верный друг Кудашев примкнул к нему, а Артем Веселый — за продолжение поездки. С тем и расстались.

Что же тянет домой? Ответ в письме Цесарской: «В Москве задержусь. А потом в район сплошной коллективизации. Страшно хочется посмотреть, как там и что. Дико и немыслимо жить здесь после того, как половину сознательной жизни прожил в условиях Дона советского. Так крепка эта пуповина, соединяющая меня с ним, что оборвать ее — не оборвешь».

Через два дня из-под пера Шолохова появляется еще весточка Цесарской: «Вернулся из Гамбурга. Сырым утром вошли в порт. В „Свободной гавани“ серая туча мачт парусников, огромные пароходы, туман и соленый запах моря. На борту ближнего заокеанского парохода стоит негр-матрос, смотрит на пристань, на город в мутной мгле. Откуда-нибудь из-под тропиков приплыл он с бананами и каучуком… Не хочу больше ездить по Европам — остобрыдло».

Ему тяжко держать в памяти то, что происходит на Дону, а в письме такое признание: «Сегодня получил твое письмо, какие-нибудь пять часов назад, и вот сейчас оно так выглядит, будто я его через фронты пронес… От твоего письма, знаешь ли, будто на меня милым ветром обдонским пахнуло. А знаешь ты, как пахнет ветер в степи в июле? Чуть, чуть слышен горьковатый и сладостный привкус сухой полыни в мощном запахе разнотравья. Хорошо и тягостно вспоминать в прокуренной комнате о тебе, и о степном ветре, и о дорогах, исхоженных и изъезженных за мою недолгую жизнь…»

Сообщает исполнительнице роли Аксиньи: «Да, в шведском переводе „Дона“ издатель даже перевернул обложку, так ты ему полюбилась. С первой страницы ты смотришь на мир, положив на коромысло руки, а парень с гармошкой — сзади на развороте». Речь об очередном заграничном издании, где по замыслу художника книги на обложке кадр из фильма «Тихий Дон».

Только-только вернулся в Вёшки — в самом конце декабря, а тут в ростовской прессе вместо интервью по случаю возвращения писателя из дальних стран раздался боевой клич с объявлением войны. Некто Янчевский, историк, разразился в журнале «На подъеме» статьей, от которой все опешили — даже партию не пожалел: «Роман Шолохова числится в списке произведений пролетарской литературы, который зачитан XVI съезду партии. И тем не менее я пришел к заключению, что „Тихий Дон“ — произведение чуждое и враждебное пролетариату…»


Дополнение. Еще год назад, в 1929-м, и РАПП, и «Правда» дружно выступили против обвинений писателя в плагиате. Горький в Сорренто это заметил: «Читал в „Красной газете“ опровержение слухов о Шолохове». Потом Горький почувствовал, что пресса почему-то остыла к защите писательской чести Шолохова.

Слухи же — обжигающие — продолжались. Был даже такой: якобы ходит по редакциям какая-то старушка и заявляет об авторстве своего сына. Миф не подтвердился — старушка так нигде и не появилась. После этого подыскали нового кандидата в авторы. Писатель Анатолий Каменский, когда выехал в Берлин, посвятил тамошнюю эмигрантскую общину в «шолоховские» сюжеты: «Москва была потрясена историей, связанной с „Тихим Доном“, романом молодого Шолохова. В литературных кругах внезапно „обнаружили“, что автором этого сенсационного романа был неизвестный белый офицер с Кавказа, расстрелянный Чрезвычайной комиссией (ЧК). Говорили, что Шолохов, служивший в ЧК, случайно завладел бумагами убитого, среди которых была и рукопись романа. Государственное издательство якобы получило письмо от пожилой женщины из провинции, в котором она заявляла, что роман принадлежит ее сыну, которого она не видела уже много лет и считала погибшим. Государственное издательство, желая порадовать писателя, попросило женщину приехать в Москву и устроило ей встречу с Шолоховым, которая, впрочем, кончилась ничем, так как старушка не признала в Шолохове своего сына…» К концу своей речи подытожил: «Творческая энергия писателей, лишенных возможности писать и печататься, часто находит выход в создании самых невероятных историй и распространении диких и нездоровых слухов в связи с любым сколь-либо значительным событием в литературе».

Новая версия: будто бы рукопись умирающего от тифа при отступлении белых писателя Федора Крюкова прибрал к рукам будущий тесть Шолохова и одарил ею зятя. И еще вереница всяких нелепиц бродила по свету: от какой-то женщины пошла весть, что это ее брат автор романа, дескать, писал в Гражданскую, рукопись при аресте оказалась у следователя ГПУ. Назывались также в качестве автора «Тихого Дона» есаул Иван Родионов, штабс-капитан Иванов из Вёшек, какой-то есаул Кухтин, донской литератор Р. П. Кумов, некий Арсеньев, что был расстрелян красными, тесть Шолохова — Громославский и даже Мария Петровна…

«Не обессудьте за „нытье“»

Сталин нашел время и возможности стать единовластным вершителем судеб молодой советской литературы.

«Не обессудьте за „нытье“» — такую фразу вывел Шолохов в одном из писем, где описывал свои мытарства с «Тихим Доном».

Выделил слово «нытье» — взнуздал его в кавычки, будто намекал, что это слово становится для всех пишущих «профессиональным». Так, Сталин в этом же году сообщал Горькому о своем желании «…сократить количество ноющих, хныкающих, сомневающихся и т. п. путем организованного идейного (и всякого) воздействия».

Отныне и надолго утвердилось «воздействие» на тех, кто не согласен с политикой, которую ведет Сталин. Заставили замолчать, хотя и по-разному, Бориса Пильняка, Евгения Замятина, Анну Ахматову, многих других. Лишился поста нарком просвещения Луначарский, а ведь это он дал в числе самых первых высокую оценку «Тихому Дону». Навис карающий меч над крестьянскими поэтами есенинского гнездовья — Н. Клюевым, П. Орешиным, С. Клычковым, П. Васильевым, В. Наседкиным. Им всем выпадет судьба погибнуть… Шолохов не мог всего этого не замечать.

Тяжелое настроение писателя усугублялось и тем, что семья осталась совсем без денег. Издательство не спешило исполнять свои обязательства — высылать гонорар. Влез в долги. Надо бы съездить в Москву, да не на что. Занудливый фининспектор то и дело с напоминаниями.

И все-таки паника не для Шолохова. Живет так, как привык жить. Пишет летом 1930-го Цесарской: «Все эти дни мотался чертовски. Сейчас еду опять в ряд районов…» Правда, добавил: «Какая уж там лирика, ежели так погано живется!»

Возможно, Сталин полагал, что по праву руководит литературой. В молодости он сам писал стихи и даже печатал их в газете грузинского классика Чавчавадзе. Умен. Отлично понимает, что в борьбе с инакомыслящими самые верные помощники — это рапповцы. Они неистово непримиримы к любым идейным колебаниям. Не случайно вождь в этом году признается: «Что касается моих отношений к РАППу, они остаются такими же близкими и дружескими, какими были до сего времени».

Политика кнута и пряника — так можно определить отношение Сталина к писателям до 1937 года. Дальше быть другому.

Шолохов как только встретился воочию с вождем, так сразу разглядел: «Ходит, улыбается, а глаз, как у тигра». Я это от писателя лично слышал.

«Приходилось бывать в разных переплетах, но за нынешними днями это забывается» — так писал Шолохов в автобиографии. Для истории хорошо, что давний друг писателя Петр Луговой не забыл одного его «переплета». В своих воспоминаниях ему запомнилось, как Шолохов проходил процедуру приема в кандидаты компартии. Один районный начальник обвинял его в том, что пишет он про казаков-контрреволюционеров, и советовал ехать в промышленные районы изучать жизнь рабочих и писать о них. Аукнулись пожелания Серафимовича.

Шолохов однако же и без понуканий жадно впитывает все, что касается коллективизации и индустриализации. Читает и решения последнего XVI партийного съезда. В них обещано крестьянству всего-то за два года 25 тысяч тракторов и другой техники, потому строятся гиганты сельскохозяйственного машиностроения в Харькове, Челябинске, Запорожье, Саратове… При этом на съезде не забыли и о писателях, покритиковав и «правых уклонистов», и «левых загибщиков».

Припугнул Сталин и старого партийца Демьяна Бедного — написал ему: «Десятки поэтов и писателей одергивал ЦК…»

Пришел черед и Шолохова: одернули — остановили очередную часть «Тихого Дона». Жесток удар. Быть или не быть роману? У кого искать защиту? У Горького. Но Горький — вспомним — уже предупрежден письмом Сталина, как надо относиться к тем, кто мыслит не по-сталински.

Шолохов, разумеется, читал «свой» рапповский журнал «На литературном посту». В январском номере была опубликована редакционная статья с указаниями для тех, кто пишет о коллективизации: «Крестьянский писатель периода социалистического наступления должен удовлетворять неизмеримо более высоким политическим и идеологическим требованиям, чем это было ранее. Крестьянский писатель должен отражать в художественных образах процессы перестройки бедняцко-середняцких масс…»

«Писатель должен отражать…» В 1930-м Сталин создал при ЦК «постоянное совещание» по работе в деревне. В его состав вошли Калинин, Крупская, Шверник, еще восемь деятелей партии. В будущей «Поднятой целине» ни слова не будет сказано ни об этом штабе коллективизации, ни о деятельности Сталина в этом штабе, ни о его членах. Вот какой заточки шолоховское перо — буквально обходительное.

Для романа иное накапливается. Шолохов не будет живописать вождя ни в качестве лучшего друга советских писателей, ни даже — организатора «сталинской коллективизации». О Сталине будет говориться в романе на немногих страницах, не более чем на девяти-десяти, и никогда развернуто: ни в сценах, ни в портрете, к тому же и без цитат — если не считать, что казаки обсуждают сталинскую статью «Головокружение от успехов», и то весьма немногословно.

Не будет восхвалений вождя — один раз только прозвучат они в устах прокуроровых, когда станут исключать из партии Нагульнова, единственного в романе героя, безоговорочно преданного идеям Сталина. Осудительную речь произнесет не секретарь райкома, а прокурор. И Шолохов впишет в его речь то, что никто другой никогда не осмелится: «И каковы корни этих поступков? Тут надо прямо сказать, что это — не головокружение от успехов, как гениально выразился наш вождь, товарищ Сталин. Нагульнов же пытался, по словам некоторых колхозников, установить такую дисциплину, какой не было даже при Николае Кровавом!» Ну прокурор, ну Шолохов!

Так и пойдет к читателю роман с этой мыслью, что истоки драмы коллективизации не в «головокружении», как писал Сталин, а в сравнении колхозных порядков с прежними.

Особо отмечу, что прокуророва речь будет единственным местом в романе, где Сталина повеличали вождем и гением.

Сталин появится в «Поднятой целине» уже во второй главе. Шолохов задумал сцену особого звучания — как камертон для дальнейшего повествования: встреча местного секретаря райкома и посланного к ним партией «двадцатипятитысячника» Давыдова. Как же обозначат свое отношение к коллективизации эти два персонажа: партиец из казаков и матрос-балтиец, потом рабочий-путиловец, твердокаменный сталинист?

Давыдов выслушивает инструкцию секретаря: «Езжай и на базе осторожного ущемления кулачества создавай колхоз… Действуй там осторожно. Середняка ни-ни!.. Секретарь ячейки и председатель сельсовета политически малограмотны, могут иметь промахи».

Но посланец ЦК не хочет принимать такой установки: «Ты что-то мне говорил насчет осторожности с кулаком. Это как понимать?»

Секретарь райкома урезонивает его: «Нет, товарищ, так не годится. Этак можно подорвать всякое доверие к нашим мероприятиям. А что скажет тогда середняк? Он скажет: „Вот она, какая, Советская власть! Туда-сюда мужиком крутит“. Ленин нас учил серьезно учитывать настроение крестьянства, а ты говоришь…»

Писатель рискнул выстроить довольно наглядное для читателя противостояние: Давыдов и Сталин, с одной стороны, секретарь райкома и Ленин — с другой.

«Давыдов побагровел:

— Сталин, как видно, ошибся, по-твоему, а?»

Секретарю бы поостеречься с ответом, однако, по воле Шолохова, ответил прямо: «При чем тут Сталин?» Не убоялся. И дальше произносит явно антисталинское: «А ты предлагаешь? Административную меру для каждого кулака без разбора… На этом деле можно в момент свернуть голову. Вот такие приезжают, без знания местных условий».

Давыдов тогда спрашивает о кулаках: «Почему нельзя совсем его — к ногтю?» Будто про вошь, когда ее прищелкивают по-солдатски на ногте. Секретарь снова произносит отважные слова: «Тебе угодно по-своему истолковывать всякое слово вождя. Но за район отвечают бюро райкома, я персонально. Потрудись там, куда мы тебя посылаем, проводить нашу линию…»

Давыдов продолжает «давить». Его завершающий довод категоричен: «Я буду проводить линию партии, а тебе, товарищ, рубану напрямик, по-рабочему: твоя линия ошибочная, политически неправильная, факт!»

Секретарь райкома отстаивает свою позицию прямо, хотя и крамольно: «Я отвечаю за свою. А это „по-рабочему“ — старо, как…» Вот так — последнее слово осталось за ним, и с многозначительным многоточием. А ведь могли автору «пришить» игнорирование постановления Политбюро ЦК «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации» за подписью Сталина! Но Шолохов постановление не упоминает. Не взялся тиражировать его ни для просвещения своих читателей, ни в качестве пособия для Давыдовых-Нагульновых, ни для устрашения секретарей райкомов и Разметновых.

Глава IV — Шолохов поручает Давыдову обнародовать приговор: «Товарищ Сталин сказал: „Уволить кулака из жизни! Отдать его имущество колхозам…“»

Глава XXX — Давыдов уговаривает колхозников не выходить из колхоза. Выходцы требуют своего — возвратить землю и скотину. У председателя колхоза, понятно, своя забота — он не может на это согласиться. Они ему угрожают: «Ходатаев отправим в самую Москву, к Сталину!» Или прямо спрашивают: «Что же вы нас жизни решаете?»

Эх, Давыдов, Давыдов… Не брать бы ему по «наказу» Шолохова ответственность за установки Сталина. Но автор заставляет его ответить. Как? Отказом! «А вы хотите, чтобы вам лучшую землю отдали? Не будет этого, факт!» Продолжил с еще большей определенностью: «Советская власть все преимущества оказывает колхозам, а не тому, кто идет против колхоза». Закончил так: «Катитесь отсюда к чертовой матери!» Жаль выходцев. Давыдов отрубил надежду на справедливость: теперь только одно — катиться…

Каково Сталину будет читать эту сцену, ведь правителю всегда хочется слыть благодетелем? Шолохов почему-то не пожелал использовать в романе такой вполне романный факт — в 1930 году Сталин отправил на Дон, как выразился в своем письме, «в распоряжение колхоза „Пламя революции“ на 300 рублей облигаций». Уж так и просится под перо эта история, будь оно подхалимское: ведь толчеи без пены не бывает. А разве не могло перекочевать в толщу романа все то, чем газеты каждый день «кадили» во славу вождя?

Груб Давыдов с выходцами. Но не больше, чем Сталин. Сталин же сказал: «Уходят из колхозов прежде всего элементы чуждые, прямо враждебные нашему делу. Ясно, что чем скорее будут вышиблены такие элементы, тем лучше…»

Один — «катитесь». Другой — «вышиблены»…

Глава XXVIII. Партсобрание обсуждает статью «Головокружение от успехов» — Нагульнов отбивается от обвинений в этих самых «головокружениях»: «А вот, кабы товарищ Сталин приехал в Гремячий Лог, я бы ему так и сказал: „Дорогой наш Осип Виссарионович, ты, значится, супротив того, чтобы нашим середнякам острастку задавать? Ты их прижеливаешь и норовишь с нежностями уговаривать?“»

Партийцы к этой речи с именем вождя отнеслись без всякого почтения, непугливо перо Шолохова: «Кончай, Макар… Вот когда выберут тебя секретарем ЦК, тогда ты будешь опрометь головы в атаку кидаться, а зараз — ты рядовой». Как звучит — «опрометь головы»!

Нагульнов исповедовал троцкистские взгляды. На собрании отмежевался: «От Троцкого я отпихиваюсь! Мне с ним зараз зазорно на одном уровне стоять!» Так троцкист Нагульнов встал в ряды сталинцев. Что-то не припомню, чтобы кто-то — кроме Шолохова — осмелился при жизни Сталина на такую палитру политических красок.

Выделю главу XIII. Цензоры вычеркнули из нее Сталина после 1956 года, когда компасом политической жизни стал антисталинский доклад нового верховного партначальника — Хрущева. Это имя всюду вымарывали — где надо и не надо, начиная с государственного гимна.

В сцене же — немногословной — рассказывается, как хуторяне на общем собрании ищут для своего колхоза достойное название. И назвали-таки именем Сталина.

В сцене нет нажима-пережима, то есть из-под шолоховского пера не вышло «стенограммы» единодушных народных восторгов по этому поводу. Не случайна помета: «в долгом споре». По замыслу писателя, не все, выходит, согласны были называться сталинцами.

Вот секретарь райкома, еще знакомясь с Давыдовым, предлагает назвать колхоз «Краснопутиловский», с ним не согласны. На собрании кто-то выкрикивает: «Красный казак!» Разметнов уговаривает назваться именем Сталина. Но Давыдов против. Боится опозорить великое имя. И ведь прав: колхоз хозяйствует не лучшим образом — то срывы на пахоте и сенокосе, то он едва не рассыпается, то бабий бунт, то перегибы…

Еще штрихи. Разметнов предложил встать в честь Сталина и снять шапки. Шолохов живописен в проявлении сарказма: «Засветлели обнаженные лысины, обнажились спутанные разномастные головы». Или другая сцена: председатель сельсовета так увлекся агитацией за название, что нарвался на укорот Давыдова, да еще и без всякого к вождю почтения: «Ты по существу, Разметнов». Тот смущенно: «Не по существу? Тогда я, конечно, извиняюсь…» Но снова его повело. И опять Давыдов — «досадливо»: «Вот ты опять в воспоминания ударяешься…» Разметнов, чтобы оправдать себя, произнес: «Как вспомнишь войну — сердце засвербит чесоткой…» Каков Шолохов: «чесоткой…» — никакого пафоса. Кто из зала поддержал предложение Разметнова? Дед Щукарь. Впрочем, голосование прошло единодушно.


Дополнение. В «Поднятой целине» Шолохов пренебрег поводами лишний раз помянуть Сталина.

Глава V. Здесь идет рассказ о Разметнове в Гражданскую войну: «С одной из ворошиловских частей он двинул на Морозовскую — Царицын…» Однако уже три года с легкой руки наркома Клима Ворошилова любое упоминание обороны Царицына не обходилось без имени вождя: И. В. Сталин — главный герой обороны. Но Ворошилов в романе есть — Сталина нет!

Глава XIX. Майданников вспоминает, как был делегатом Всероссийского съезда Советов. Что же ему запомнилось? Мавзолей Ленина… Сдернул он тогда с головы буденновку. Вдохновенен ночной монолог. Но ни слова о Сталине. Однако же Сталин руководил тогда работой съезда. Не соблазнился на хвалу вождю ни казак, ни писатель.

Глава XXII. В ней снова упомянута оборона Царицына. И здесь говорится о Ворошилове и ни слова не сказано о члене Реввоенсовета Сталине.

Шолохов и «оппортунист» Фрумкин

Как же нелегко пишется новый роман о коллективизации. Если не создавать идеологическую агитку, то, казалось бы, вся политическая атмосфера способна лишить творческого кислорода сам замысел правдивого произведения.

Вот втайне от народа в Кремле идут споры — обеспечит ли колхозная система свободный труд свободных людей. Эти споры развязал Моисей Фрумкин, старый партиец (когда-то ему писал даже Ленин), ныне — заместитель наркома финансов. Он направил Сталину письмо под грифом «Секретно», пытаясь открыть глаза на действительность партийному «ареопагу»: «В деревне стоит подавленность, которая не может не отразиться на развитии хозяйства…» Советовал «крестьянина втягивать в действительное (а не лже) общественное хозяйство…». Предупреждал: следует «установить революционную законность. Объявление кулака вне закона привело к беззаконию отношений ко всему крестьянству…». Досталось в письме и Молотову за указание: «Надо ударить по кулаку так, чтобы перед нами вытянулся середняк!» Осмелился утверждать, что аграрная политика партии — это «деградация сельского хозяйства». Рискнул даже написать: «…такую власть следовало бы прогнать…»

Шолохов узнал не только о беспокойстве Фрумкина, но и о том, как ответно возмутился Сталин. Тут же припомнил свое письмо с обличением преступлений на Дону в разгар коллективизации (то письмо, которое Левицкая передала Сталину). Сопоставил и затревожился, что и высказал в очередном послании Левицкой: «…с письмом примерно такого же содержания обратился в ЦК известный в то время в партии человек. Оппортунист Фрумкин. Сталин ответил на это письмо… где… признал факты нарушения законности в деревне. Перечитал я несколько раз этот ответ и подумал: „Вот, кажется, влип я тоже в историю“».

Чем кончилась для Фрумкина эта история? Сталин хотя и «признал факты», но пригрозил ему и его сторонникам исключением из партии и арестом. (Фрумкин погибнет в лагере в 1938-м.)

Чем кончилась она для Шолохова? Тем, что не убоялся «влипнуть в историю» и отобразил в «Поднятой целине» подлинное отношение крестьян к скоропалительно-принудительному созданию колхозов. Писатель проницательно разглядел, что не было у колхозника особого интереса работать; «отсутствие хозяйственного стимула», как выразился Фрумкин. И пойдут в романе горькие признания. Майданников обескуражен: «Видал вон: трое работают, а десять под плетнем на приципках сидят, цигарки крутят…» Об этом же говорит Ахваткин: «Не хотят работать, злодырничают. Никакой управы на них не найду. Пашут абы как. Гон пройдут, сядут курить, и не спихнешь их». Не случайны ответные — «репрессивные» — заявления Давыдова: «Все в наших руках, все обтяпаем, факт! Введем систему штрафов, обяжем бригадиров следить под личную ответственность…»

Шолохов и на большее рискнул — предупредил, что если колхозы будут создавать по принуждению, то может произойти самое страшное — крестьянский бунт. В романе появится сцена: враг советской власти Половцев беседует с хуторянином, который собирается вступать в колхоз. «Крепостным возле земли будешь», — предостерегает Половцев. По всем законам партагитпропа автор должен был дать этим словам отпор. Но ни он, ни тот, кто, по его замыслу, слушает врага, не осуждает реплику Половцева. Вместо осуждения — уточнение:

«— А ежели я так не желаю?

— У тебя и спрашивать не будут.

— Это как же так?

— Да все так же.

— Ловко!

— Ну, еще бы! Теперь я у тебя спрошу: дальше можно так жить?

— Некуда дальше…» (Кн. 1, гл. III).

Роман писался тогда, когда уже появилась сталинская статья «Головокружение от успехов». Она была задумана, чтобы остудить горячие головы тех партийцев, которые допускали перегибы под влиянием директив из Центра. Сталин предчувствовал взрыв крестьянского возмущения и, возможно, хотел явить себя благодетелем, который восстанавливает справедливость. По крайней мере, многие постарались утвердить его в такой роли.

Шолохов не станет этого делать в романе, он найдет иные краски: «После появления в районной газете статьи Сталина райком прислал гремячинской ячейке обширную директиву, невнятно и невразумительно толковавшую о ликвидации последствий перегибов. По всему чувствовалось, что в районе господствовала полная растерянность, никто из районного начальства в колхозах не показывался, на запросы с мест ни райком партии, ни райполеводсоюз не отвечали».

«Невнятно… невразумительно… растерянность…» Но Шолохов не остановится на этом. С неменьшей политической отвагой выпишет в «Поднятой целине» то, как поведет себя Давыдов — самоуправно! — и после статьи Сталина. Казаки довольны защитой вождя — надеются, что никаких перегибов больше не будет. Те из них, кто собрался выходить из колхоза, потребовали вернуть свою скотину. Но последовал запрет. И тут даже Нагульнов возмутился: «Почему выходцам не приказано было возвращать скот? Это же есть принудительная коллективизация! Она самая! Вышли люди из колхоза, а им ни скота, ни инструмента не дают. Ясное дело: жить ему не при чем, деваться некуда, он опять и лезет в колхоз. Пищит, а лезет» (Кн. 1, гл. XXXVII).

Выходит, за Шолоховым начало обличения той партийно-государственной системы, которую спустя полвека, в перестройку, — осмелев! — начали именовать командно-бюрократической.

Глава четвертая