Шолохов — страница 7 из 43

1931: ДВА НАЗВАНИЯ ОДНОГО РОМАНА

У верховной власти сейчас главное — революция в народном хозяйстве: коллективизация! Сталин произносит речь на совещании хозяйственников оптимистическую: «Мы организовали колхозы и дали крестьянам возможность жить по-человечески».

Примет ли Шолохов это утверждение на веру?

Безответное письмо Сталину

Не принял Шолохов безудержного оптимизма. Он за коллективизацию, но видит, что бездушные исполнители директив из Центра губят Дон.

Он разглядел первые черные сполохи голода-голодомора и хочет предотвратить эту беду. Насмотрелся ужасов, когда в декабре и начале января — какие там праздники! — поездил по колхозным хуторам своей Верхнедонщины.

Разор полный! Злая зима добавляла беды: бураны, морозы, у многих вымороженные куреня, даже оконные стекла в наледях, а по углам припорошь инея… Когда заглядывал в куреня, хозяева даже и угостить ничем не могли. Печи стылые, подполы пустые. Казаки были озлоблены: чертякались и матерились. Казачки плакали, а детишки поднимали на Шолохова тусклые от голодухи глазенки. Люди начинали пухнуть.

И впереди — никакого просвета. О севе можно и не мечтать — нет семян. И не заготовили на зиму сена и иного корма для быков и лошадей. Гибнет тягловая сила для весенней пахоты. Значит, не быть никакому урожаю и на следующий год.

Шолохов приехал в колхоз «Красный маяк». Ему в райцентре сказали — колхоз «примерный». Вышел из конюшни подавленным, конюхи признались, что из 63 лошадей пало 12. Прошелся по стойлам — только четыре лошади смогли бы быть запряженными, остальные — с выпирающими ребрами — уже и стоять не могли. Жутко смотреть на лошадь, которая обречена. Не для Дона это.

Такое наблюдал везде, где бы ни побывал.

Проезжая мимо «Райзаготскота» в Миллерово — сюда из колхозов и от единоличников сгоняли живность по налогам и для продажи в государственную собственность, — увидел то, что могло причудиться только в самом жутком сне. Гнали в гуртах и быков, и коров, стельных тоже — по обочинам валялись «скинутые» подохшие телята и коровы с распоротыми бычьими рогами боками. Скот брел давно некормленным и не поенным.

Кто поможет избавиться от страшной беды? Начальство в Ростове? Решился писать Сталину. Письмо ушло в столицу 16 января 1931-го.

Начинал смело — набатно, без всякой дипломатии: «Тов. Сталин! В колхозах целого ряда районов Северо-Кавказского края создалось столь угрожающее положение, что я считаю необходимым обратиться прямо к Вам…» Дальше четыре страницы густо написанного текста, взыскующего изменить отношение к крестьянам: «Так хозяйствовать нельзя! Районная печать скромно безмолвствует, парторганизации не принимают никаких мер к улучшению дела… Это явление не единичное и им поражено подавляющее большинство колхозов. Колхозники морально подавлены… Говоришь с колхозником и не видишь глаз его, опущенных в землю…»

Выделил в особый абзац: «Таким „хозяйствованием“ единоличнику не докажешь преимущества колхозов…»

Не мог остановить возмущений: «Телят растят вместе с детишками в хате, от детишек отрывают молоко теленку, и наоборот… По слободам ходят чудовищно разжиревшие собаки, по шляхам валяются трупы лошадей. А ведь зима не дошла и до половины. Вам понятно, конечно, какое воздействие на психику колхозника производит вид дохнущего по дорогам скота…»

Есть и такое обращение: «Горько, т. Сталин! Сердце кровью обливается, когда видишь все это своими глазами…»

Закончил письмо и требовательно, и с полной ответственностью за свою роль заступника: «Пошлите комиссию в б. Донецкий округ и Вы убедитесь в достоверности того, что я Вам сообщаю».

Ответа не последовало. Шолохов переживает, но не сдается. Осталось одно — расчехлить журналистское перо. Он берется за очерк «По правобережью Дона» для «Правды».

Очерк пишется не просто от переполнявших душу огорчений. Это попытка отменить то, что нагрянуло на колхозников от власти. Для 26-летнего Шолохова этот очерк — итог общений с Горьким и влиятельным сотрудником «Правды» Карлом Радеком.

Для начала он сообщил в июне Горькому о своей стычке с этим самым Радеком, который облучает читателей оптимистичными утверждениями о замечательной колхозной жизни. Шолохову важно отстоять правду. Горяч — пишет Горькому: «Я представлю доказательства — в публицистике!» Уточнил: «Сейчас езжу по Севкавказкраю (это результат спора с Радеком)». С Радеком нет никакого мира, как и ничего общего: «Радек обвинял меня в политической неграмотности, в незнании русского мужика и вообще деревни».

Ну и нрав у Шолохова. Схлестнулся с тем, кто нынче влиятелен в партийных верхах. Начинал Радек свою деятельность как представитель международного социал-демократического движения в Германии — готовил там революцию. Эмигрировал в СССР, где ему доверили пост заведующего отделом ЦК — стал одним из тех, кто формировал тактику и стратегию международного коммунистического движения. Но в 1927 году он был уличен в троцкизме, исключен из партии и отправлен в ссылку. Однако год назад, в 1930-м, покаялся: признал вину и отрекся от Троцкого. Окончательно «врагом народа» — расстрельным — станет через несколько лет.

Очерк Шолохова по всем пунктам — критический. Конечно, ни редакция, ни сам автор не могли себе позволить таких несдержанных обобщений, которые Шолохов допустил в письме Сталину, здесь они поубавлены и приглушены. И все-таки — обличения. У проницательного читателя могли возникнуть подозрения — уж не полемика ли это с вождем?

Вождь провозглашает: «Жить по-человечески». Творец же вносит в очерк протестующий монолог казака-колхозника: «Как казак — так либо бригадир, либо десятник. Они, кобели, воткнут за уши карандаши и ходят начальниками, а бабы и плугари, и погонычи, и кашевары! Не желаем таких порядков! Советская власть не так диктует!»

Шолохов выстреливает одно обвинение за другим: «Неумение организовать труд по-настоящему… Какое уж там соревнование! Половина скотины лежит… Задание — и то не выполняем… Непредусмотрительность… Люди оглушенные и издерганные». Вот тебе и «жить по-человечески!». И еще, еще, еще. Вот реплика из сценки, когда колхозницы встречают заезжего партначальника: «У нас казаков нет! С нами спать некому, а ты приехал нас уговаривать сеять…» Это они говорят о том, что у них на хуторе мужиков почти не осталось после германской и Гражданской. Вот отрывок — ну, прямо для рассказов деда Щукаря: «Уполномоченный райкома из городских. Проезжает он поля, колхозники волочат. Он увидел, что бык на ходу мочится, и бежит по пахоте, шумит погонычу: „Стой, такой-сякой вредитель! Арестую! Ты зачем быка гоняешь, ежели он мочится?“»

Для Шолохова этот очерк значим. Не случайно просит в письме Левицкую: «Напишите мне про очерк, завтра Вы его в „Правде“ будете читать». Тревожится: как оценят его очерк, что скажут в Вёшках, как откликнутся в крайкоме партии, как прочтут в Кремле?..

День, когда он писал письмо Левицкой, был особым, 24 мая писателю исполнилось 26 лет.

Сталин… Он, разумеется, прочитал шолоховский очерк. Автора, понятное дело, оповещать об этом не стал. Оповестил других, сразу многих. Летом появилась его статья «О некоторых вопросах истории большевизма» — главным в ней было предупреждение: «Попытки некоторых „литераторов“ и „историков“ протащить в нашу литературу замаскированный троцкистский хлам должны встречать со стороны большевиков решительный отпор». Но в жизни поди пойми — где троцкизм, а где сталинские перегибы.

Шолохов… Он выразил свое отношение к политике в деревне не только в двух письмах, которые попали к вождю, но и в очерке. Взялся за новое письмо — выделю — Горькому: «Думается мне, Алексей Максимович, что вопрос об отношении к среднему крестьянству еще долго будет стоять и перед нами, и перед коммунистами тех стран, какие пойдут дорогой нашей революции». Уточнил: «Прошлогодняя история с коллективизацией и перегибами в какой-то мере подтверждает это».

Каким образом в «Поднятой целине» описано раскулачивание — как происходило в реальности или в угоду Сталину?

Интересное получается чтение, если положить рядом с романом статьи и речи Ленина и Сталина.

Ленин в 1921-м на X съезде РКП(б): «Не надо закрывать глаза на то, что замена разверстки налогом означает, что кулачество из данного строя будет вырастать еще больше, чем до сих пор. Оно будет вырастать там, где оно раньше вырастать не могло». Тут же наиважнейшее: «Но не запретительными мерами нужно с этим бороться».

Сталин в 1929-м на пленуме ЦК: «Абсолютный рост капиталистических элементов все же происходит, и это дает им известную возможность накоплять силы для того, чтобы сопротивляться росту социализма». Еще, очень важное: «От политики ограничения мы перешли к политике ликвидации кулачества как класса».

Шолохов — чьих же установок он придерживается: Ленина («не запретительными мерами») или Сталина (от «ограничения» к «ликвидации» и даже «к увольнению из жизни»)?

В задуманном романе «Поднятая целина» появится несколько глав, где даны сцены раскулачивания.

Глава VII. Давыдов и соратники принялись за ликвидацию кулака как класса. Разметнову выпадает семья Фрола Дамаскова. Председатель сельсовета объявляет им приговор: «Беднота постановила».

«— Таких законов нету! — резко крикнул Тимофей. — Вы грабиловку устраиваете! Папаня, я зараз в РИК…»

И ведь прав Тимофей — нет таких законов. Так не опасен ли роман тем, что возбуждает желание искать защиту у закона или будит недоумение, а то и ненависть, как у Тимофея, что действуют не по закону? С этого начинается картина раскулачивания. Какими красками она завершена? Вызывающими брезгливость: «В горнице Андрей (Разметнов. — В. О.) увидел сидевшего на корточках Молчуна. На нем были новые, подшитые кожей Фроловы валенки. Не видя вошедшего Андрея, он черпал столовой ложкой мед из ведерного жестяного бака и ел, сладко жмурясь, причмокивая, роняя на бороду желтые тянкие капли…»

Правдолюб Шолохов… В единстве чувств создает — противопоставно — и такую картину в доме у раскулачиваемого: «Жененка Демки Ушакова обмерла над сундуком, насилу отпихнули… Как же можно было не обмереть ее губам, выцветшим от постоянной нужды и недоеданий, когда Яков Лукич вывернул из сундука копну бабьих нарядов? Из года в год рожала она детей, заворачивала сосунков в истлевшие пеленки да в поношенный овчинный лоскут. А сама, растерявшая от горя и вечных нехваток былую красоту, здоровье и свежесть, все лето исхаживала в одной редкой, как сито, юбчонке; зимою же, выстирав единственную рубаху, в которой кишмя кишела вошь, сидела вместе с детьми на печи голая, потому что нечего было переменить…

— Родимые! Родименькие!.. Погодите, я, может, ишо не возьму эту юбку… Сменяю… Мне, может, детишкам бы чего… Мишатке, Дунюшке… — исступленно шептала она, вцепившись в крышку сундука…»

Глава VIII. Раскулачивание Титка. «Контра», как называет его Нагульнов. Шолохов не прокурор, он отстранился от соцреализмовского канона собственноручно выносить писательский приговор схватке Титка с Давыдовым, когда в кровь бьют председателя. К кому колыхнется симпатия читателя? Может, читатель все-таки разглядит, что удар Титка спровоцирован поначалу поведением Нагульнова, затем Давыдова?

Глава IX. Раскулачивание Гаева. Шолохов не щадит читательских чувств — у этого «вражины» едва не дюжина детей. Отказывается Разметнов идти в этот курень по заданию хуторской власти, не хочет быть катом — вот же какое слово нашел Шолохов: палач!

Растерялся Давыдов. А что Нагульнов? Писатель обрекает его выкрикнуть — и это неизбежно для задуманного образа — страшные слова:

«— Гад! — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. — Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишек, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порежу! — вдруг дико закричал Нагульнов, и в огромных, расширенных зрачках его плеснулось бешенство, на углах рта вскипела пена».

Бешенство! Вот какое слово вырвалось у Шолохова — найди точнее для такого монолога!

Глава XIII. Разметнов говорит Нагульнову и Давыдову: «Нельзя же всякое дело на кулаков валить, не чудите, братцы!» Это еще один укор той политике, что идет от неправды и ведет к неправде.

Глава XX. Секретарь райкома все пытается воспитывать Давыдова: «Беда с тобой… Ведь я же русским языком говорил, предупреждал: „С этим не спеши, коль нет у нас прямых директив“. И вместо того, чтобы за кулаками гонять и, не создав колхоза, начинать раскулачивание, ты бы лучше сплошную кончал» (речь о «сплошной коллективизации»).

Глава XXII. Руководитель районной бригады говорит своему собригаднику:

«— Шо це ты надив на себя поверх жакетки наган? Зараз же скынь!

— Но, товарищ Кондратько, ведь кулачество… классовая борьба…

— Та шо ты мени кажешь? Кулачество, ну так шо, як кулачество. Ты приихав агитировать…»

Нет, никак не найти в романе примет того, что писатель задумывал его, чтобы поощрять курс Сталина на нещадное раскулачивание. Совесть большого художника не позволила подчиниться тогдашней обязанности писателя-партийца превращать свое перо в политический флюгер.

Вскоре даже вождю пришлось дать отбой заданию уничтожать кулаков и тех, кого выдавали за кулаков. В директиве за подписями Сталина и Молотова значилось: «В результате наших успехов в деревне наступил момент, когда мы не нуждаемся в массовых репрессиях, задевающих, как известно, не только кулаков, но и единоличников и часть колхозников».

Роман описывает деревню с января 1930-го. Печататься он начал с января 1932 года в журнале «Новый мир». Отбой «массовым репрессиям» прозвучал в 1933-м. Думается, не без влияния романа. Критики в буржуазных газетах уловили антисталинский настрой Шолохова. А Сталин?

Шолохов рассказывал мне, что Сталин за две ночи одолел рукопись «Поднятой целины». Залпом, выходит, читал. И неужто, когда читал, не припомнил свои беспощадные слова в наиважной для страны речи «О правом уклоне в ВКП(б)»: «…Принятие чрезвычайных мер против кулачества, что вызывает комические вопли у Бухарина и Рыкова. А что в этом плохого?»

В «Поднятой целине» появится дед Щукарь. Уж как привыкли почитать его за «комический образ». Но разве он пустобай?

Нелегко искать краски для такого персонажа. Как надо вводить в действо Щукаря — так, по словам писателя, истинные муки творчества. Попробуй-ка изобразить на полотне одновременно и смешное, и огорчительное или, как говорится, юмор и сатиру. Помнил из любимого сборника пословиц и поговорок Владимира Даля: «Иной смех плачем отзывается».

И все-таки ожил под его пером этот дед-крестьянин, приговоренный к пожизненному осознанию бедолажности своего бытия и вместе с тем желанию обрести хотя бы малое подобие счастья. И достоинства… Брехун? Никогда. Балагурство на пустой воде? Едва ли оно обнаруживается. Придуривание? Будет точнее сказать, что это маскировка под придуривание, когда речь идет об опасном.

Он пересмешник!

Разве не насмешничает — уязвляюще — над теми, кто рядом, и над тем, что вокруг?

Шолохов умело прячется за спиной Щукаря: что, мол, с хуторского шута-малоумки взять. И вот дед «по подсказке» автора осмелился толковать посулы счастливой колхозной жизни: «Все идет по-новому да все с какой-то непонятиной, с вывертами…» (Кн. 1, гл. VI). Или его едко-ухмылистые покушения на всеобщее начальство: «Дураки при Советской власти перевелись!.. Старые перевелись, а сколько новых народилось — не счесть! Их и при Советской власти не сеют, не жнут, а они сами, как жито-падалица, родятся… никакого удержу на этот урожай нету!» (Там же). Вот Щукарь и Шолохов — оба — к концу романа так осмелели, что крепенько поизмывались над самым святым: как в партию вступают. Щукарю в шутку советуют: «Ну а ты чего в партию не подаешь? Ты уже в активе состоишь — подавай! Дадут тебе должность, купишь кожаную портфелю, возьмешь ее под мышку и будешь ходить». Щукарь тогда Нагульнову говорит — серьезно: «Мне, брат, всю жизнь при жеребцах не крутиться…» Продолжает: «Сказано русским языком: хочу поступить в партию… Какая мне будет должность, ну и прочее…» Нагульнов: «Ты думаешь, что в партию ради должности вступают?» Щукарь: «У нас все партейные на должностях» (Кн. 1, гл. XXXVII).

И в самом деле, рискованную должность придумал писатель Щукарю: независимый шут при власти. Шутам при дворе еще с Шекспировых времен многое было дозволено — в открытую, лишь бы с усмешкой.

Как Горький откликнулся

В июне 1931-го Шолохов снова взялся за письмо Горькому. Не сдержался и с щемящей от душевной боли откровенностью изложил: «Изболелся я за эти полтора года за свою работу и рад буду крайне всякому Вашему слову…»

Далее — о деле (а оно, напомню, заключалось в том, что еще в 1929 году была остановлена публикация третьей книги «Тихого Дона»): «Некоторые „ортодоксальные“ „вожди“ РАППа, читавшие 6-ю ч., обвиняли меня в том, что я будто бы оправдываю восстание, приводя факты ущемления казаков Верхнего Дона. Так ли это? Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию… Желание уничтожить не классы, а казачество…»

Уточняет: «Я же должен был, Алексей Максимович, показать отрицательные стороны политики расказачивания и ущемления казаков-середняков, т. к. не давши этого, нельзя вскрыть причин восстания. А так, ни с того ни с сего не только не восстают, но и блоха не кусает».

Он понимает, почему уничтожается роман: «У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю часть и не знающих того, что описываемое мною — исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение…»

Возмущен цензурными придирками: «Они протестуют против „художественного вымысла“, некогда уже претворенного в жизнь… Непременным условием испытания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне… Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, то 3/4 нужно выбросить…» Привел Горькому пример: «У меня есть такая фраза: „Всадники (красноармейцы), безобразно подпрыгивая, затряслись на драгунских седлах“. Против этой фразы стоит черта, которая так и вопит: „Кто?! Красноармейцы безобразно подпрыгивали? Да разве можно так о красноармейцах?! Да ведь это же контрреволюция!..“»

В письме есть и суждения о Малкине: «В 6-й ч. я ввел „щелкоперов“ от совет. власти (парень из округа, приехавший забирать конфискованную одежду, отчасти обиженный белыми луганец, комиссар 9-й армии Малкин — подлинно существовавший и проделывавший то, о чем я рассказал устами подводчика…). Эти самые „загибщики“ искажали идею советской власти».

Так быть или не быть гениальной эпопее?

Творец, измученный недоброжелательством, нуждается в скорой помощи и потому вновь берется за письмо Горькому, где болью пронизано каждое слово: «У меня убийственное настроение, не было более худшего настроения никогда. Я серьезно боюсь за свою дальнейшую литературную участь. Если за время опубликов. „Тих. Дона“ против меня сумели создать три крупных дела („старушка“, „кулацкий защитник“, Голоушев) и все время вокруг моего имени плелись грязные и гнусные слухи, то у меня возникает законное опасение: „а что же дальше?“ Если я и допишу „Тих. Дон“, то не при поддержке проклятых „братьев“ — писателей и литерат. общественности, а вопреки их стараниям всячески повредить мне… Ну, черт с ними!» Добавил с упрямством праведника: «А я все же таки допишу „Тихий Дон“! И допишу так, как я его задумал…»

Горький прочитал присланную рукопись и кинулся защищать автора.

Для начала напишет тому, кто напуган «Тихим Доном», — Фадееву: «Я, разумеется, за то, чтоб напечатать…» Только не вышло толку от этого обращения.

Тогда он обращается к самому Сталину. Горький стал осознавать, что сам он уже не в силах помогать тем, кто в опале, потому передает рукопись вождю. Вождь прочитал и дает согласие на встречу с Шолоховым. Он любит встречаться с писателями в присутствии Горького.

Июль: подмосковное Красково — дача Горького. Меньше месяца прошло, как Шолохов изливал душу мэтру. Совпадение: в июле же, но двумя годами раньше, как мы уже знаем, Сталин писал о «грубейших» ошибках «знаменитого» писателя. Письмо хранится в архиве. Вспомнит ли вождь о нем, когда усядется за стол против Шолохова? Трубкой попыхивает, улыбается, а взгляд-то какой! Через многие годы Шолохов припомнит: «Всегда несколько отстраненный…»

Встреча Шолохову запомнилась:

«Сидели за столом. Горький все больше молчал, курил да жег спички над пепельницей. Кучу целую за разговор нажег.

Сталин задал вопрос: „Почему вы так смягченно описываете генерала Корнилова? Надо его образ ужесточить“.

Я ответил: „Поступки Корнилова вывел без смягчения. Но действительно некоторые манеры и рассуждения изобразил в соответствии с пониманием облика этого воспитанного на офицерском кодексе чести и храброго на германской войне человека, который субъективно любил Россию. Он даже из германского плена бежал“.

Сталин воскликнул: „Как это — честен?! Он же против народа пошел! Лес виселиц и моря крови!“

Должен сказать, что эта обнаженная правда убедила меня. Я потом отредактировал рукопись».

Шолохов взялся за очередную сигарету и продолжил:

«— Сталин новый вопрос задал: „Где взял факты о перегибах Донбюро РКП(б) и Реввоенсовета Южфронта по отношению к казаку-середняку?“»

Слушал я писателя и представлял, что после этого вопроса он не мог не насторожиться. Видимо, в тот миг и ухватил тигриный взгляд всевластного собеседника. Сталин — проницательный читатель. Не остыла его память на политику расказачивания в Гражданскую, то есть на истребление казаков-середняков под предлогом борьбы с богатеями и белоказачеством.

Что же ответил Шолохов? «Я ответил, что роман описывает произвол строго документально — по материалам архивов. Но историки, — сказал, — эти материалы обходят и гражданскую войну показывают не по правде жизни. Они скрывают произвол…»

Как же отважен этот 27-летний собеседник державного вождя. Он обвинил власть, а не народ, победителей, а не побежденных!

Шолохов продолжал:

«— В конце встречи Сталин произнес: „Некоторым кажется, что третий том романа доставит много удовольствия тем нашим врагам, белогвардейщине, которая эмигрировала“. И он спросил меня и Горького: „Что вы об этом скажете?“ Горький сказал: „Они даже самое хорошее, положительное могут извращать, чтобы повернуть против советской власти“. Я тоже ответил: „Для белогвардейцев хорошего в романе мало. Я ведь показываю полный их разгром на Дону и Кубани…“ Сталин тогда проговорил: „Да, согласен. Изображение хода событий в третьей книге „Тихого Дона“ работает на нас, на революцию“».

Закончена встреча — опустели стаканы с чаем… Вождь встает с улыбкой на прощание.

Радуется Шолохов. Удовлетворен Горький. Победа!

Но — коварен Сталин. Он, как теперь знаем, дважды — и в 1929-м, и в 1931-м — обнаружил в «Тихом Доне» политические ошибки. Но разрешал печатать. Однако же не ставил точку в этой истории. Предпочел многоточие. Не разминировал мину, механизм которой приведет в действие своим письмом 1929-го Ф. Кону с критикой романа. Не дано только знать, что неминуем взрыв. Когда? Этого, может быть, и сам Сталин пока еще не знал. Тати не жнут, а погоды ждут.

Самая первая непогодь нагрянула уже в декабре 1931-го. Нашлись дисциплинированные партийцы-смельчаки, чтобы перечить самому Сталину. Знать, верили, что не осудит их за сверхбдительность. Шолохов отразил в письме Левицкой эту убийственную для романа сводку политической погоды: «Получил от Панферова письмо. 6 часть (исправ.) не удовлетворила некоторых членов редколлегии „Октября“, те решительно запротестовали против напечатания». Мало того — он добавил, что Панферов отправил рукопись в «культпроп ЦК». Подытожил так: «Час от часу не легче, и таким образом 3 года. Даже грустно становится…»


Дополнение. Сталин и писатели… О необычной манере Сталина читать художественную литературу Горький рассказывал Ромену Роллану, и тот внес эти откровения в свой московский дневник: «Среди много читающих руководителей он (Горький. — В. О.) называет, в частности, Рыкова и Сталина. Последний, читая книгу, обычно ищет в ней спорную тему. И потом говорит об этом в течение многих часов. У него поразительная память. Прочитав страницу, он повторяет ее наизусть почти без ошибок. Иногда он заранее предупреждает Горького о своем визите и спрашивает у него: „Можно пригласить такого-то и такого-то?“»

Сталин как раз в это время, в 1929-м, поддержал избиение рапповцами Андрея Платонова. И «спорную тему» в его творчестве преобразовал в политическую ошибку. Фадеев напечатал в своем «Октябре» платоновский рассказ «Усомнившийся Макар» о коллективизации. «Наши учреждения — дерьмо, — читал Ленина Петр, а Макар слушал и удивлялся точности ума Ленина. — Наши законы дерьмо. Мы умеем предписывать, а не умеем исполнять… Социализм надо строить руками массового человека, а не чиновными бумажками наших учреждений. И я не теряю надежды, что нас за это когда-нибудь повесят».

Через два года Платонова за повесть «Впрок» критиковали еще более сурово.

Каково было узнавать об этом Шолохову? Ведь с Платоновым у них складывались приятельские отношения. Их объединяло то, что оба были обеспокоены перегибами коллективизации.

Уха для мэтра

Шолохов в 1931-м… Писатель споро ведет к концу свой роман о раскулачивании и коллективизации. Придумал ему название — жесткое и правдивое: «С потом и кровью». Никто еще так не характеризовал это генеральное деяние партии. Даже верный друг писателя, главный в Вёшенском районе партиец, Петр Луговой отказался поддержать замысел. Написал в воспоминаниях: «Придя как-то в райком, Шолохов сообщил, что написал несколько глав новой книги о колхозной жизни и отослал их в Москву печатать. Название этой книги, сказал он, будет „С потом и кровью“. Я несколько удивился такому названию и сказал об этом. Он смущенно улыбнулся, но не изменил своего намерения».

В марте секретариат РАППа утверждает Шолохова членом редколлегии «Октября». Знать, уже понимали, как велик его литературный авторитет. Интересно, что до этого за все годы членства в РАППе он не имел никаких, как тогда выражались, «общественных нагрузок». В его анкете значилось: «Какую общественную работу (кроме рапповской) несете? — Никакой»; «Какую работу выполняете в организациях ВАППа? — Никакой». Как проявит себя в звании члена редколлегии? Шолохов отчитается об этой своей деятельности в 1938 году — отчет поразительный, но о нем прочитаем в соответствующем месте.

До Вёшек донеслась весть, что кинофильм «Тихий Дон» не пустили к зрителю. Начальственный приговор никакому обжалованию не подлежал, ибо был не творческим, а политическим: «…казачий адюльтер… любование бытом казачества». И еще, еще в таком же духе. Внеклассовость и отсутствие поддержки революции — вот в чем криминал! Его создателей — режиссеров — исключили из профессионального киносоюза. Шолохова замарали нехорошим слухом, будто он явился пособником расправы. Писатель оскорбился подлой напраслиной, о чем написал Эмме Цесарской: «Что касается „Тихого Дона“ и того, что я будто бы способствовал или радовался его запрещению, — чушь! До таких вершин „дипломатии“ я еще не дошел. Разумеется, приеду и, разумеется, буду делать все от меня зависящее и возможное, чтобы „Дон“ пошел по экрану. Но, знаешь ли, мне не верится во все эти слухи, по-моему, это очередная инсинуация московских сукиных сынов и дочерей. Ну, да черт с ними!»

…Все-таки уговорил Серафимовича приехать погостить. Тот пожаловал с сыном.

Хозяева все внимание дорогим гостевальщикам. Даже такое устроили — двинулись верст на десять от Вёшенской на лодке по дивному Дону на рыбалку.

Отменна шолоховская уха — стерлядка! — с притягивающим пряным дымком от вечернего кострища… И разговоры, разговоры. Стерпелись даже с донским комарьем едва ли не стрекозиных размеров (Шолохов этих остервенело вызвенивающих и лютых летунов как-то при мне назвал двухтурбинными).

Сын Серафимовича внес в дневник: «Чувствовалось, что Шолохов был рад этому посещению. Ему многое хотелось рассказать отцу, чем не с кем было поделиться в станице… Отец возвращался от Шолохова бодрым и преисполненным сил».

Для каждого это свидание отозвалось по-своему. Серафимович наслушался рассказов Шолохова про «Поднятую целину» и сам стал подумывать о романе с этой же темой. Но — старость, старость — сил достало только на очерк «По донским степям». Шолохов же не только получил поддержку идее своего нового романа, но и просто по-человечески был рад общению с издавна и навсегда милым ему стариком. Надо же — через год в письме Серафимовичу ожили воспоминания: «Недавно узнал, что тот самый белоусый казачек с х. Ольшанский, который в Кукуе ловил с нами стерлядь, изумительный песенник. Я слышал его „дишкант“… Непревзойденно! Очень жалею, что поздно узнал о его таланте, надо бы Вам тогда послушать!»

Серафимович много чего наслушался от земляков Шолохова о Шолохове. Одна из историй легла в дневник:

«Едет Шолохов верхом домой… Под станицей между садами вьется узкая, сдавленная высокими плетнями дорога. Из-за поворота вылетает на большом ходу машина. Лошадь — на дыбы, еще секунда, она валится вместе с седоком на груду щебня у плетня. Машину затормозили, выскочили седоки, охают, извиняются, просят сесть в машину, довезут домой, а вскочившую лошадь доведут.

— Ладно… ничего… — говорит Шолохов и садится в седло: унизительно верховому ехать в машине, а лошадь вести в поводу.

Въезжает в станицу, глядь, а морда у лошади в крови. Э-э, стой! разве можно в таком виде явится в станицу? Поворачивает к Дону, слезает на берегу, заводит лошадь в воду и начинает тщательно отмывать лошадиную морду от крови. Потом отмыл пузо и ноги от грязи, — заляпалась…

Вымыл с величайшим трудом, усилиями и болью: нога как свинцовая, взобрался в седло и въехал в станицу на вымытой, чистой лошади.

Дома уже не мог сам слезть — сняли. Внесли в комнату. Сапог нечего было и думать снять — нога раздулась, как бревно, пришлось сапог разрезать».

В сентябре состоялся расширенный пленум РАППа. Фадеев выступил с огромным докладом «За большую литературу пролетариата». В нем с похвалами перечислялись Панферов, Исбах, Киршон, Безыменский, Либединский, Ильенков… Шолохова — не было.

Шолохов догадывался, что он — инакомыслящий! — выпал из доклада не по внезапному провалу памяти. Как раз в эти дни Фадеев напишет секретарю Горького, Крючкову: «Слышно ли что-нибудь о Мише Шолохове?»

Фадееву могли доложить, что, в отличие от него, белая эмиграция щедра на высокие оценки «Тихого Дона». Пражская газета «Вольное казачество» отозвалась внушительной статьей с предлинным заголовком «„Большая человеческая правда“ и „казачий национализм“ (по роману М. Шолохова „Тихий Дон“)». В ней — безоговорочное признание художественных достоинств романа: «Необыкновенная наблюдательность и знание автором казачьей жизни; удивительная правдивость и точность схваченных картинок из казачьего быта; родственная казачьему разговору образность слога — все это так красочно, чутко и умело…»

В ноябре из Вёшек редактору «Нового мира» пришло письмо с заявкой на роман «С потом и кровью»: «Уважаемый т. Полонский! Сообщите, пожалуйста, не будет ли в „Нов. мире“ места для моего романа. Размер — 23–25 п. л. Написано 16. Окончу, приблизительно, в апреле с. г. Первую часть (5 п. л.) могу выслать к 1 декабря. Мне бы очень хотелось начать печатание с января, разумеется, если будете печатать и если не поздно. Тема романа — коллективизация в одном из северных районов Северного Кавказа (1930–1931 гг.). Адрес мой — ст. Вёшенская Севкавказкрая. С приветом М. Шолохов».

Пишет явно приободренный рождением новых веяний на Донщине. Узнал, что в одном колхозе появились тракторы. И сразу на коня, в дорогу — самому посмотреть. Сутки провел с трактористами: днем в грохочущем тракторе — ночью у тихого костра…

В декабре отправил сразу два письма Левицкой. В первом взялся как бы подводить итоги года. Счел нужным сообщить: «Что касается „Т. Д.“, то его я за малостью не кончил и… глубоко несчастен». Сообщал и о своей творческой жизни: «Пишу новый роман о том, как вёшенские, к примеру, казачки входили в сплошную коллективизацию…» Здесь же дерзко обыграл название статьи Сталина «Головокружение от успехов»: «Вы и скажете, что я „заголовокружился“ от „успехов“ и потерял самокритическое чутье. Но в декабре привезу я этот самый роман (1/2 его), и вы… будете первыми читателями и сможете тогда сказать, ошибся я в самооценке или нет».

Не скрыл в письме и неприятностей — кто бы мог подумать, что есть у известного писателя и такие: «ГИХЛ не платит мне денег, влез я в долги, заимодавцы мои (в том числе фининспектор) меня люто терзают. А я настолько беден, что не имею денег даже на поездку в Москву… Ну, словом — кругом шестнадцать. Все же я стоически переношу этот удар, нанесенный мне осколками мирового кризиса».

Вдруг — снова будто бы шутливо — о душевных переживаниях иного толка: о неугомонных сплетнях. Выразился так: «почетное звание плагиатора».

Второе шолоховское письмо интересно просьбой прислать ему две новинки: «Саранчуки» Леонида Леонова и «Разбег» старого своего знакомца, былого руководителя краевой писательской организации, а ныне москвича, Владимира Ставского. Оба эти сочинения рассказывали о коллективизации, так что не случаен к ним интерес писателя — хотя бы для сопоставления взглядов.

В этом, 1931 году была закончена первая книга романа о раскулачивании и коллективизации, печатать ее собирались в журнале «Октябрь» и газете «Правда». Но с чего бы это в письме Шолохова редактору «Октября» появились настороженные слова: «Если будете печатать…»?

«Миша, а ты все же контрик. Твой „Тихий Дон“ ближе белым, чем нам», — в том же году сказал ему Генрих Ягода.

Когда я услышал эти слова грозного руководителя ОГПУ в пересказе Шолохова, то не удержался — вздрогнул, хотя писатель произносил их спокойно. Ягода — отдадим ему должное — вполне профессионально уловил в романе крамолу. И забыл ли главный чекист о связи писателя с «врагом народа» Харлампием Ермаковым, расстрелянным по личному приказу начальника ОГПУ, а в «Деле» компромат — письмо Шолохова с просьбой встретиться?


Дополнение. Писательская память Шолохова и спустя десятилетия прочно удерживала произошедшее в 1931-м.

Колхозник в упомянутом шолоховском очерке «По правобережью Дона» протестующе воскликнул: «Советская власть не так диктует!..» И во второй книге «Поднятой целины», завершенной в 1960-м, есть схожие слова: «А Советская власть так диктует? Она диктует, что не должно быть разных различиев между трудящим народом, а вы искажаете законы, норовите в свою шкуру их поворотить…»

В беседе Шолохова со Сталиным, как помним, возник спор о Корнилове. И в послевоенном романе «Они сражались за родину» это имя появится в монологе Александра Михайловича, кадрового командира: «Однажды в двадцатых годах Сталин присутствовал на полевых учениях нашего военного округа. Вечером зашел разговор о гражданской войне, и один из военачальников случайно обронил такую фразу о Корнилове: „Он был субъективно честный человек“. У Сталина желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком, но сказал он довольно сдержанно: „Субъективно честный человек тот, кто с народом, кто борется за дело народа, а Корнилов шел против народа, сражался с армией, созданной народом, какой же он честный человек?“ Вот тут — весь Сталин, истина — в двух словах. Вот тут я целиком согласен с ним».

Вдруг ожила — и когда, в 1993 году! — критика Шолохова за образ Мелехова. Ему, как прежде от рапповцев, досталось за то, что создал драматическую фигуру, а не агитобраз, простой, как плакат, в статье А. и С. Макаровых (Новый мир. № 11): «Вместо сознательного и бесстрашного защитника родины (в мировой войне. — В. О.) — вояка-садист (в Гражданскую. — В. О.), которому будто бы все равно, когда, где и кого рубить… Метания и поведение Григория Мелехова, потеря им твердости духа и нравственной опоры… В его сознании мы встречаем набор идеологических и пропагандистских большевистских штампов… Шолоховская характеристика: „от белых отбился, к красным не пристал“ вполне точно передает важнейшую черту, привнесенную автором в его характер: аморфность». О муках душевных Григория в статье нет ни слова.

Не хотят понять критики, что образ Мелехова потому и значителен, что он искренен в своих блужданиях, и это явление трагизма, порожденного революцией и Гражданской войной.

Напомню: Мелехова не приняли своим классовым нутром ни рапповцы, ни Ягода. И в будущие времена партагитпроп не примет правдоискателя за положительного героя.

Глава пятая