Когда парней подвели к дверям камеры, с противоположной стороны коридора к ней подошел еще один лейтенант, примерно того же возраста, что и первый, и тоже перепоясанный портупеей с кобурой. Его сопровождали вооруженные карабинами двое солдат внутренних войск.
Подошедший лейтенант прошуршал бумагами, извлеченными из картонного скоросшивателя.
— Прапорщик, открывайте, — распорядился офицер. — Забираю Никитина и Семаго. Вот здесь распишитесь.
Лейтенант поднес раскрытый скоросшиватель с бумагами к прапорщику.
Тот, почти не глядя, поставил роспись, закрыл прозрачную авторучку синим колпачком, убрал в нагрудный карман. Привычная процедура. Он уже не в первый раз подписывал такие бумаги. Звякнул небольшой связкой ключей на металлическом кольце. Вставил ключ в висящий на двери камеры замок, открыл его, с лязгом вытащил из проушин, с еще большим лязгом поднял специальный дверной запор, потянул тяжелую дверь на себя.
На парней пахнуло застоявшейся вонью камеры.
— Никитин, Семаго! На выход! — распорядился лейтенант.
Никто не выходил.
— Непонятно сказал?! — повысил голос офицер.
Спустя некоторое время вышел человек в засаленной, прокопченной, местами прогоревшей полевой форме, без ремня и шнурков в берцах. Он неуверенно остановился на выходе.
— Фамилия? — спросил лейтенант.
— Рядовой Семаго, — ответил человек, низко опустив голову.
— Осужденный Семаго, — поправил его офицер.
Рядовой ничего не ответил.
— К стене его, — распорядился лейтенант.
Солдаты поставили человека лицом к стене, завели руки за спину, сковали наручниками.
— Долго мне ждать?! — недовольно крикнул молодой офицер в распахнутую дверь.
Никакой реакции не последовало.
— Давай, — кивнул он солдатам.
Те исчезли в темноте камеры. Оттуда послышались сдавленные выкрики:
— Не трогайте меня! Не пойду! Нет!
Донеслись глухие удары и болезненные стоны.
В коридор вытащили еще одного.
Офицер, приведший парней, развязал им руки. Забрал ремни и шнурки.
— В камеру, — распорядился он.
Штрафники зашли, ничего не видя в непривычной темноте, освещаемой слабой лампочкой, притулившейся под самым потолком, закрытой железным «намордником» — чтобы не разбили.
Дверь за ними с лязгом захлопнулась. Пришлось постоять какое-то время на входе, пока глаза привыкли к полумраку. Узкий проем зарешеченного окна с противоположной стороны камеры почти не пропускал дневной свет. Да и само окно с внешней стороны здания находилось в бетонном углублении, закрытом сверху решеткой, чтобы никто не свалился ненароком.
Постепенно проступили очертания воняющей параши, четче стали видны длинный стол с двумя скамьями, железные кровати в три яруса по обеим сторонам камеры, хилые матрасы на них, лежащие на шконках люди, хмуро глядящие на новичков.
Один из лежащих проворчал устало:
— Гребаный конвейер…
Он отвернулся лицом к стене.
Парни прошли к нарам. Свободными оказались нижний, средний и верхний ярусы, расположенные друг над другом. Оба штрафника сели на шконку.
— Все, Леха, приплыли, — промолвил Павел, вздохнув тяжело.
— Мы все здесь приплыли, — ответил вдруг какой-то сиделец. — За что попали? Дезертиры?
— Нет. Штрафники, — ответил Чечелев.
— У-у… Тогда, ребята, вам рассчитывать не на что. Дезертиров чаще всего отправляют в штрафбат, редко кого к стенке ставят, только за особые заслуги, так сказать. А уж вашего брата назад почти не возвращают. Не подлежите перевоспитанию.
— Расстреливают, что ли, сразу? — хмуро спросил Гусев.
— Сначала следствие проведут, — ответил сиделец. — Потом суд. Если повезет, то, глядишь, и попадешь опять в штрафную роту, но это вряд ли, ты уж был там.
— А ты откуда все знаешь?
— Я-то? — усмехнулся мужик. — Я-то таких, как ты, конвоировал в камеры и на расстрел уводил. А теперь вот судьбинушка повернулась ко мне жопой, сам попал на место тех, где совсем не рассчитывал оказаться.
Следователь военной прокуратуры старший лейтенант Самохин очень устал от всей этой мрази, с которой ему постоянно приходилось иметь дело. То, что не только он один вынужден заниматься этим, мало успокаивало. Дернул же его черт пойти в школу милиции. По юности, по глупости думал, что будет матерых преступников ловить, в перестрелках участвовать. Риск, азарт, настоящая жизнь!
Кстати, стрельбы ему хватило с избытком. Эта проклятая война все карты в жизни спутала и все повернула так, что оказался он в военной прокуратуре. По молодости ему поручили совсем простые дела — уклонисты, дезертиры, самострельщики, неуставные взаимоотношения, что даже на войне имели место сплошь и рядом.
Все, что посложнее, где меньше писанины и дурной работы, разобрали более опытные офицеры. А на таких, как он, спихнули всю рутину. Всех молодых пораспихали по особым отделам войсковых частей для проведения дознания и необходимых следственных действий непосредственно на месте, так сказать. Подчинили начальникам отделов, передав тем полномочия на право подписи расследованных дел и передачи их в суд. Суды при каждом особом отделе тоже свои. Так быстрее и проще. Благо, если среди судей попадаются действительно профессиональные судьи, а то ведь назначают кого ни попадя, лишь бы юридическое образование было. Хоть как-то создается видимость правосудия, и ладно. Кто там разбирать будет, соблюдаются права подозреваемого, обвиняемого, подсудимого или не соблюдаются? Кому это надо? Главное понять — виновен или нет. А большего и не нужно. Прям, как в революцию — тогда в основном руководствовались революционным сознанием. Так что у него тоже есть шанс стать судьей. О, как. А до войны даже не надеялся на такое.
Пока же разгребает он этот бесконечный вал однотипных дел — уклонился от несения службы, дезертировал, прострелил себе руку или ногу, заделал мастырку. Мастырка — это когда намеренно калечат себя, например, глотают гвозди, шурупы, часы, зажигалки, режут вены, наносят на тело порезы и засоряют их, чтобы вызвать заражение…
За всю свою недолгую службу Самохин уже насмотрелся на этих мастырщиков, не желающих воевать. Их изобретательность непостижима для нормальных людей. Иной раз могут такое сотворить с собой, что обычный человек загнулся бы непременно. А эти ничего, живут. Мучаются, правда, страшно, но живут же, гады!
Со всеми этими отбросами старшему лейтенанту ежедневно приходилось иметь дело. Он очень устал от них от всех. Вот сегодня только утром поймали тринадцать дезертиров, из них двое — штрафники. Утверждают, мол, сами вышли, с оружием. А их тут же задержали, сюда отправили. Но это ж любому понятно — врут, обелить себя пытаются, а на самом деле они прятались. Особо разбираться с ними смысла нет. И так все ясно. Похожие дела уже были неоднократно. Дезертировавших штрафников военные суды без лишней судебной маеты приговаривают к расстрелу. Во-первых, это показательно для тех, кто замыслил подобное. Ведь каждый такой случай в обязательном порядке доводится до всех штрафных подразделений, чтобы на ус мотали да думали, стоит ли дезертировать. А во-вторых, они не подлежат перевоспитанию. Если уж из штрафников дезертировали, то куда таких девать? Они так и будут бегать. Поэтому расстрел — наиболее верное решение в отношении подобных типов.
В тесный кабинетик Самохина без стука, — ну да, стучаться он еще будет, начальник же! — вошел капитан Мишин, начальник особого отдела батальона.
Самохин встал из-за стола, обозначил стойку «смирно».
— Вольно, садись, — сказал вошедший. — Работаешь?
«А то не видно», — раздраженно подумал Самохин, усаживаясь на жесткий стул, а вслух ответил:
— Так точно. Работаю.
— От капитана Чернышова, командира седьмой мотострелковой роты, должны были доставить штрафников. Поймал он там двоих. Говорит, они из одиннадцатого мотострелкового полка, третий штрафной батальон, четвертая штрафная рота. Осужденные Гусев и Чечелев.
— Так точно. Доставили. В восьмой камере они. Оттуда на сегодня запланировано семь человек, по которым вынесены приговоры. Уже начали выводить. Так что места есть не только для этих двоих.
— Запрос по доставленным сделал?
— Так точно. Сделал. Есть такие штрафники. Говорят, разбирайтесь с ними самостоятельно, раз сами задержали. Товарищ капитан, нам что, своих мало?
— Ты, Самохин, сколько в военной прокуратуре? Без году неделя? А уже устал, как я погляжу. Тебя для чего откомандировали в особый отдел нашего батальона? Работай.
Старший лейтенант поджал губы. Кому ж понравится разнос начальства, хоть и не своего непосредственного. Чтобы немного реабилитироваться, он произнес:
— Товарищ капитан, от той четвертой штрафной роты никого не осталось. Только эти двое. Явно прятались, сволочи. Да и сам батальон проредили изрядно. А эти отсидеться решили.
— Ну и не тяни с ними. Быстро все оформляй, мне на подпись, и передавай дело в суд.
— Есть.
Чернышов ушел.
«Ну, раз начальство приказало, сделаем быстро, да я и сам тянуть не собирался. Дело-то очевидное, что с ним возиться. Другой работы через край, — равнодушно подумал Самохин, открывая тоненькую картонную папку. — Посмотрим на этих штрафников, что они там напоют. Хотя уже сейчас можно с большой степенью вероятности предположить, что именно. У них у всех практически одинаковые показания. Все невиновны. У всех есть объективные причины. Понятное дело. Какой дурак станет на себя вину брать? Ох, и надоели они мне все. Ох, и надоели…»
Старший лейтенант тяжело вздохнул, откинувшись на скрипнувшую спинку стула. Посидел так недолго, прикрыв глаза, потом заставил себя собраться, вызвал дежурного и приказал доставить в кабинет по одному Чечелева и Гусева из восьмой камеры.
Дверь камеры заскрипела, впуская чуток свежего воздуха и немного света из коридора.
Все сидельцы напряженно смотрели на прямоугольник света, легший на пол камеры. На этом прямоугольнике лежала тень фигуры с расставленными ногами. Каждый из задержанных помимо воли содрогнулся от той ауры властности, исходящей от четкой тени, лежащей на светлом прямоугольнике.