рищ устремлялся на тебя в кромешной тьме, ты не успевал избежать удара и смерть накрывала вас обоих. А штурман та вовсе никогда не прикасался к оружию. Для него война состояла в том, чтобы определять курс, рассчитывать расстояния и время, устанавливать по звездам местоположение самолета — и делать все это в соседстве со смертоносным грузом, который в любую минуту мог взорваться. Порой при мысли об этом сердце вдруг замирало; потом он пожимал плечами. Не будь он штурманом — его послали бы еще куда-нибудь. Откажись он сражаться — его расстреляли бы. Если бы он попытался уклониться от участия в этом вселенском побоище, его повсюду преследовали бы, мучили. Лучше все же сражаться в рядах тех, кто хоть как-то отстаивает свободу, провозглашает уважение к человеческой совести. К тому же у штурмана не было выбора. Он никогда не смог бы сродниться ни с каким другим народом, кроме своего, а его народ страдал. Так он разрешил для себя этот вопрос. Не лучшим образом, он сознавал это. Но как еще было выпутаться?
Через неделю после катастрофы, днем, он, испытывая некоторую тревогу, нажал кнопку звонка в доме 27 по Вэндон-Эли. Дверь открыла незнакомка, и лицо ее осветилось внезапной радостью.
— Почему вы так долго не приходили?
— Боялся вас побеспокоить. И еще он спрашивал себя, какое чувство она испытывала к нему и хотела ли его повидать.
— Я уже тревожилась. Думала, может, вы заболели. Входите.
Он боялся, что у нее в гостях кто-нибудь из друзей или соседей. В таких случаях на лице у него появлялось смущенное и в то же время сердитое выражение, и нетрудно было догадаться, что он не очень-то умеет приноравливаться к неловким ситуациям. Но незнакомка была одна, и он вздохнул с облегчением.
— Я приготовлю вам чаю, хорошо?
Он кивнул. И на этот раз ритуал чаепития призван был помочь ему держаться непринужденней. Оставшись один в гостиной, воспоминание о которой стало настолько нереальным, что ему нелегко было связать его со всем происшедшим, он уселся в кожаное кресло рядом с красной кушеткой. Застекленные двери с раздвинутыми портьерами выходили прямо в сад, уже опустошенный осенней непогодой; последние цветы жались у красных кирпичных стен, за которыми тянулись поля и рощи. Наверное, intelligence officer часто сиживал в этом кресле, покуривая трубку, пока жена готовила чай, и, отрываясь от «Таймса», блуждал взглядом по окрестным полям и небу. Теперь он находился где-то на авиабазе в Суссексе, изучал там материалы по объектам и вчитывался в рапорты экипажей, нисколько не подозревая, что какой-то штурман сидит в его любимом кожаном кресле только потому, что после столкновения двух бомбардировщиков он упал почти на крышу его дома. «Вот они, превратности войны», — улыбаясь, подумал штурман, когда незнакомка поставила перед ним на столик поднос.
— Я мог бы позвонить, — сказал он, — но не знал, как вас зовут.
— Ах да, действительно. Я должна была назвать свое имя.
— Я сам должен был спросить у вас. Но все произошло так неожиданно в ту ночь.
— Правда?
Некоторое время она молча намазывала тосты маслом, потом ничего не выражающим голосом спросила:
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
— Вы уже пришли в себя?
— Если вы имеете в виду катастрофу и прыжок с парашютом, тогда, да, — ответил он. — Об остальном не могу этого сказать.
— Об остальном? О! — воскликнула она с удивлением. — Мне кажется, для вас это так привычно.
«Мы из этого не выпутаемся, — сказал он себе. — Нужно будет все ей объяснять. Это слишком трудно».
— Попросту говоря о необходимости жить дальше, если угодно, — добавил он устало.
Он смотрел на нее, пока она разливала чай, почти не узнавая, и старался снова почувствовать то, что так взволновало его на прошлой неделе, но очарование исчезло: очарование ночи и только что разбуженной незнакомой женщины в зеленом халатике, который так и хотелось распахнуть. Сколько ей может быть лет? Года двадцать четыре, наверное. Коротко остриженные темные волосы придавали ее лицу что-то детское, а свет голубых глаз делал ее похожей на рубенсовский портрет, висевший слева от камина, напротив красной плюшевой кушетки.
— Я много думал о вас, — сказал штурман.
— Правда?
— Все это было так необычно… Он снова представил себе молодую женщину, совсем одну в доме, когда он позвонил.
— Могу я теперь узнать, как вас зовут? — спросил он, помолчав.
— Конечно. Розика. А вас?
— Рипо. Вы помните? Я назвал себя, когда говорил с базой по телефону.
— Я имею в виду имя.
— О! — сказал он. — Никто никогда не зовет меня по имени. Оно очень заурядное, и я его не выношу. Альфред.
Англичанке это ничего не объясняло. Имя было не хуже других, и женщина, конечно, не могла понять, почему его можно ненавидеть. Если бы она стала называть штурмана Альфредом — ведь в Англии обращение по имени имеет не совсем то же значение, что во Франции, — он почувствовал бы себя неловко, а может, это просто его рассмешило бы. В своей стране он всегда просил женщин называть его как-нибудь иначе, но здесь все было по-другому.
Женщина спросила, приступил ли он снова к боевым операциям. Он объяснил, что числится теперь в резерве и будет снова летать, когда какой-нибудь штурман выйдет из строя.
— Покамест мне хорошо и так. Я не тороплюсь. Но продолжать придется. От всего остального меня никто не освободит.
Женщина опять посмотрела на него с удивлением. Он употребил то же слово, что минутой раньше, но совсем в другом смысле.
— Я хочу сказать, что учитывается количество, а не сложность заданий. Легкий вылет или нет, засчитывают одну операцию, и все. Кроме случаев, когда бомбишь объект, хотя один из четырех моторов отказал раньше, чем ты долетел до цели. Но это тоже предусмотрено: RAF вручает тебе DFC.[9]
Впрочем, это опять вопрос везения. Если мотор откажет рядом с целью, кончить дело не трудно. Если же далеко от нее, то это невозможно, потому что самолет не может набрать высоту. Тогда приходится сбрасывать бомбы в море, и задание не засчитывается. На носу самолета, рядом с бомбочками — по числу успешных вылетов, — механики рисуют грушу.
Женщина все понимала. Муж рассказывал ей об этом.
— Разве у вас такие же строгости?
— Да. Точно такие же.
Надо было сказать: «Такая же глупость», но он сдержался. Хотя французы и пользовались репутацией фантазеров, но тут они строго следовали уставу RAF. Каждые семь боевых вылетов — благодарность, возрастающая по инстанциям. Первый раз — в приказе по эскадре, второй — по бригаде, третий — по дивизии и так далее. Нужно только стараться, чтобы все шло гладко. Если ты выбросился с парашютом или вернулся с изрешеченным фюзеляжем, это ничего не прибавляло. Те, кто ухитрялся пройти через все, были настоящими ловкачами.
— И все же, — сказал штурман, — если бы я не участвовал во всем этом, я чувствовал бы себя несчастным.
Ему и в голову не приходило, что тут можно плутовать. Его страна переживала тяжелые испытания, и нельзя было стоять в стороне. Накануне катастрофы ему предлагали перейти в авиашколу, но он отказался. Как сочеталось такое решение с суровым осуждением всякого возвеличивания военной героики? Конечно, и тут можно было найти объяснение, но на это требовалось время.
— Однако здесь вы страдаете. Это заметно. Штурман ответил не сразу.
— С того вечера меньше.
Она сочувственно посмотрела на него.
— Выпейте еще чаю.
«Ну вот, — подумал он. — Как только коснешься самого важного, она уклоняется: „Выпейте еще чаю“. На что он мне нужен, ее чай? Я хотел бы…» Он не находил подходящего слова. Он хотел бы, как в благородных романах, подойти с женщиной к окну, обнять ее хрупкие плечи и смотреть, как медленно растворяются в сумерках поля, а потом, дождавшись наступления ночи, запрокинуть ее голову и целовать в губы.
«В сущности, — сказал он себе, — я хочу одного: привязаться к чему-нибудь на этой земле, где все от меня ускользает, вернуться к самой обычной человеческой жизни, к самому заурядному существованию, хотя надежды на это у меня почти не осталось».
В угасающем свете дня он смотрел на лицо молодой женщины — Розики, ибо так ее звали. Ее красота была красотой юности, ни с чем не сравнимой хрупкой прелестью цветка. Через десять лет ее кожа утратит нежность, плечи станут костлявыми, а глаза потеряют свой блеск. Но ведь штурман больше не собирался строить какие-то расчеты на будущее. Кто осмелился бы здесь говорить о будущем? Ему достаточно молодости, которую он видел перед собой сейчас. Он не просил большего и не чувствовал никаких угрызений совести по отношению к мужу, которого не знал. Да и муж тоже, наверное, не церемонился бы, если б ему представилась возможность изменить жене; к тому же штурман как бы брал реванш у этих благовоспитанных чиновников, которые наставляют летчиков, как уберечься от противовоздушной обороны, но сами и не подумают сунуться в бой. Все было бессмысленно и запутанно. Штурман хорошо понимал, что допускает ошибку, оставаясь здесь так долго. Как сделать, чтобы женщина пригласила его еще раз? Кто поверит, что между ними просто дружеские отношения? Когда мужчина бывает в доме, где живет одинокая женщина, все понимают, что это не для того, чтобы читать вместе молитвы. Соседи начнут болтать, и intelligence officer быстро узнает, что у его жены любовник.
Штурман отодвинул чашку, отказываясь от всех своих планов. «Не будем упорствовать, — сказал он себе. — Рассчитывать не на что. Вернемся в лагерь», Он поднялся.
— Вы уходите?
— Я и так засиделся, — сказал он. — Злоупотребил вашей любезностью. Я хотел нанести вам визит… Он подыскивал слово, которое не обидело бы ее.
— Вежливости?
— Скорее дружеский, и в знак признательности за ваш прием в тот вечер.
— Мне очень жаль, что вы уже уходите.
— Ничего не поделаешь. Так, пожалуй, лучше. Внезапно беспредельная грусть овладела им. «Слова, — подумал он, — они только обманывают и ранят пас…» Глупая бесполезная грусть, и он сам виноват, ведь он не сделал ничего, чтобы завоевать эту женщину. Чего он хотел — чтобы она загородила ему дорогу, упала к его ногам? Будь он чуточку терпеливей, он выиграл бы время, а выиграй он время, все было бы в порядке. Прежде всего нужно стараться дожить до мира, не дать себя убить накануне. В любви тоже ничто не потеряно окончательно, раз можно снова увидеться. Но его охватило вдруг бесконечное равнодушие к самому себе. К своей жизни, к своему счастью. Сегодня вечером он примет снотворное и пораньше ляжет в постель, чтобы забыть об этом приключении, о самолетах, которые сотрясают небесные своды, о новых вылетах с незнакомым экипажем, о ночах, наполненных гудением эскадрилий, вылетающих и возвращающихся, о жизни в изгнании, о пустых спорах с товарищами в баре, о новостях, услышанных по радио, о дурном настроении командира базы и о первых холодах, предвестниках наступающей зимы. Пока война не кончена, лучше никуда больше не выходить с базы и не искать ни женского тепла, ни тепла домашнего очага.