Шум времени — страница 24 из 64

Здесь жены проходят, даруя

От львиной своей красоты.

Как люб мне язык твой зловещий,

Твои молодые гроба,

Где буквы — кузнечные клещи

И каждое слово — скоба…

3

Ах, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло,

Всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра.

И почему-то мне начало утро армянское сниться;

Думал — возьму посмотрю, как живет в Эривани синица,

Как нагибается булочник, с хлебом играющий в жмурки,

Из очага вынимает лавашные влажные шкурки…

Ах, Эривань, Эривань! Иль птица тебя рисовала,

Или раскрашивал лев, как дитя, из цветного пенала?

Ах, Эривань, Эривань! Не город — орешек каленый,

Улиц твоих большеротых кривые люблю вавилоны.

Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран, замусолил,

Время свое заморозил и крови горячей не пролил.

Ах, Эривань, Эривань, ничего мне больше не надо,

Я не хочу твоего замороженного винограда!

4

Закутав рот, как влажную розу,

Держа в руках осьмигранные соты,

Все утро дней на окраине мира

Ты простояла, глотая слезы.

И отвернулась со стыдом и скорбью

От городов бородатых востока;

И вот лежишь на москательном ложе

И с тебя снимают посмертную маску.

5

Руку платком обмотай и в венценосный шиповник,

В самую гущу его целлулоидных терний

Смело, до хруста, ее погрузи. Добудем розу без ножниц.

Но смотри, чтобы он не осыпался сразу —

Розовый мусор — муслин — лепесток соломоновый —

И для шербета негодный дичок, не дающий ни масла, ни запаха.

6

Орущих камней государство —

Армения, Армения!

Хриплые горы к оружью зовущая —

Армения, Армения!

К трубам серебряным Азии вечно летящая —

Армения, Армения!

Солнца персидские деньги щедро раздаривающая —

Армения, Армения!

7

Не развалины — нет, — но порубка могучего

циркульного леса,

Якорные пни поваленных дубов звериного и басенного

христианства,

Рулоны каменного сукна на капителях, как товар

из языческой разграбленной лавки,

Виноградины с голубиное яйцо, завитки бараньих рогов

И нахохленные орлы с совиными крыльями,

еще не оскверненные Византией.

8

Холодно розе в снегу:

На Севане снег в три аршина…

Вытащил горный рыбак расписные лазурные сани,

Сытых форелей усатые морды

Несут полицейскую службу

На известковом дне.

А в Эривани и в Эчмиадзине

Весь воздух выпила огромная гора,

Ее бы приманить какой-то окариной

Иль дудкой приручить, чтоб таял снег во рту.

Снега, снега, снега на рисовой бумаге,

Гора плывет к губам.

Мне холодно. Я рад…

9

О порфирные цокая граниты,

Спотыкается крестьянская лошадка,

Забираясь на лысый цоколь

Государственного звонкого камня.

А за нею с узелками сыра,

Еле дух переводя, бегут курдины,

Примирившие дьявола и бога,

Каждому воздавши половину…

10

Какая роскошь в нищенском селенье —

Волосяная музыка воды!

Что это? пряжа? звук? предупрежденье?

Чур-чур меня! Далеко ль до беды!

И в лабиринте влажного распева

Такая душная стрекочет мгла,

Как будто в гости водяная дева

К часовщику подземному пришла.

11

Я тебя никогда не увижу,

Близорукое армянское небо,

И уже не взгляну прищурясь

На дорожный шатер Арарата,

И уже никогда не раскрою

В библиотеке авторов гончарных

Прекрасной земли пустотелую книгу,

По которой учились первые люди.

12

Лазурь да глина, глина да лазурь,

Чего ж тебе еще? Скорей глаза сощурь,

Как близорукий шах над перстнем бирюзовым,

Над книгой звонких глин, над книжною землей,

Над гнойной книгою, над глиной дорогой,

Которой мучимся, как музыкой и словом.

16 октября — 5 ноября 1930 г.

* * *

Как люб мне натугой живущий,

Столетьем считающий год,

Рожающий, спящий, орущий,

К земле пригвожденный народ.

Твое пограничное ухо —

Все звуки ему хороши —

Желтуха, желтуха, желтуха

В проклятой горчичной глуши.

Октябрь 1930 г

* * *

Не говори никому,

Все, что ты видел, забудь —

Птицу, старуху, тюрьму

Или еще что-нибудь.

Или охватит тебя,

Только уста разомкнешь,

При наступлении дня

Мелкая хвойная дрожь:

Вспомнишь на даче осу,

Детский чернильный пенал

Или чернику в лесу,

Что никогда не сбирал..

Октябрь 1930 г

* * *

Колючая речь Араратской долины,

Дикая кошка — армянская речь,

Хищный язык городов глинобитных,

Речь голодающих кирпичей.

А близорукое шахское небо —

Слепорожденная бирюза —

Все не прочтет пустотелую книгу

Черной кровью запекшихся глин.

Октябрь 1930 г

* * *

На полицейской бумаге верже

Ночь наглоталась колючих ершей —

Звезды живут, канцелярские птички,

Пишут и пишут свои рапортички.

Сколько бы им ни хотелось мигать,

Могут они заявленье подать,

И на мерцанье, писанье и тленье

Возобновляют всегда разрешенье.

Октябрь 1930 г

* * *

Дикая кошка — армянская речь —

Мучит меня и царапает ухо.

Хоть на постели горбатой прилечь:

О, лихорадка, о, злая моруха!

Падают вниз с потолка светляки,

Ползают мухи по липкой простыне,

И маршируют повзводно полки

Птиц голенастых по желтой равнине.

Страшен чиновник — лицо как тюфяк,

Нету его ни жалчей, ни нелепей,

Командированный — мать твою так! —

Без подорожной в армянские степи.

Пропадом ты пропади, говорят,

Сгинь ты навек, чтоб ни слуху, ни духу, —

Старый повытчик, награбив деньжат,

Бывший гвардеец, замыв оплеуху.

Грянет ли в двери знакомое: — Ба!

Ты ли, дружище, — какая издевка!

Долго ль еще нам ходить по гроба,

Как по грибы деревенская девка?..

Были мы люди, а стали людьё,

И суждено — по какому разряду? —

Нам роковое в груди колотье

Да эрзерумская кисть винограду.

Ноябрь 1930 г.

И по-звериному воет людьё,

И по-людски куролесит зверье.

Чудный чиновник без подорожной,

Командированный к тачке острожной,

Он Черномора пригубил питье

В кислой корчме на пути к Эрзеруму.

Ноябрь 1930 г

Воспоминания. Очерки

Киев

I

Самый живучий город Украины. Стоят каштаны в свечках — розово-желтых хлопушках-султанах. Молодые дамы в контрабандных шелковых жакетах. Погромный липовый пух в нервическом майском воздухе. Глазастые большеротые дети. Уличный сапожник работает под липами жизнерадостно и ритмично… Старые «молочарни», где северные пришельцы заедали простоквашей и пышками гром петлюровских пушек, все еще на местах. Они еще помнят последнего киевского сноба, который ходил по Крещатику в панические дни в лаковых туфлях-лодочках и с клетчатым пледом, разговаривая на самом вежливом птичьем языке. И помнят Гришеньку Рабиновича, биллиардного мазчика из петербургского кафе Рейтер, которому довелось на мгновение стать начальником уголовного розыска и милиции.

В центре Киева огромные дома-ковчеги, а в воротах этих гигантов, вмещающих население атлантического парохода, вывешены грозные предупреждения неплательщикам за воду, какие-то грошовые разметки и раскладки.

Слышу под ногами какое-то бормотание. Это хедер? Нет… Молитвенный дом в подвале. Сотня почтенных мужей в полосатых талесах разместилась как школьники за желтыми, тесными партами. Никто не обращает на них внимания. Сюда бы художника Шагала!

Да, киевский дом это ковчег, шатаемый бурей, скрипучий, жизнелюбивый. Нигде, как в Киеве, не осязаемо величие управдома, нигде так не романтична борьба за площадь. Здесь шепчут с суеверным страхом: «Эта швея делает квартирную политику — за ней ухаживает сам Ботвинник!»

Каждая киевская квартира — романтический мирок, раздираемый ненавистью, завистью, сложной интригой. В проходных комнатах живут демобилизованные красноармейцы, без белья, без вещей и вообще без ничего. Терроризованные жильцы варят им на примусах и покупают носовые платки.

Киевский дом — ковчег паники и злословия. Выходит погулять под каштанами Драч — крошечный человек с крысиной головой.

— Знаете, кто он? Он подпольный адвокат. Его специальность — третейские суды. К нему приезжают даже из Винницы.

В самом деле, за стеной у Драча идет непрестанный суд. Сложные вопросы аренды, распри мелких компаньонов, всяческий дележ, ликвидация довоенных долгов — велика и обильна юрисдикция Драча. К нему приезжают из местечек. Он присудил бывшего подрядчика, задолжавшего кому-то сто царских тысяч, выплачивать по тридцать рублей в месяц, — и тот платит.