Шум времени — страница 32 из 64

На страшной высоте земные сны горят,

Зеленая звезда летает,

О, если ты звезда, — воды и неба брат, —

Твой брат, Петрополь, умирает!

Чудовищный корабль на страшной высоте

Несется, крылья расправляет…

Зеленая звезда, — в прекрасной нищете

Твой брат, Петрополь, умирает.

Прозрачная весна над черною Невой

Сломалась, воск бессмертья тает…

О, если ты звезда, — Петрополь, город твой,

Твой брат, Петрополь, умирает!

1918.

* * *

Когда в теплой ночи замирает

Лихорадочный Форум Москвы

И театров широкие зевы

Возвращают толпу площадям, —

Протекает по улицам пышным

Оживленье ночных похорон;

Льются мрачно-веселые толпы

Из каких-то божественных недр.

Это солнце ночное хоронит

Возбужденная играми чернь,

Возвращаясь с полночного пира

Под глухие удары копыт,

И как новый встает Геркуланум

Спящий город в сияньи луны,

И убогого рынка лачуги,

И могучий дорический ствол!

1918.

Сумерки свободы

Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!

В кипящие ночные воды

Опущен грузный лес тенет.

Восходишь ты в глухие годы, —

О, солнце, судия, народ.

Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет.

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.

В ком сердце есть — тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.

Мы в легионы боевые

Связали ласточек — и вот

Не видно солнца; вся стихия

Щебечет, движется, живет;

Сквозь сети — сумерки густые —

Не видно солнца, и земля плывет.

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

Скрипучий поворот руля.

Земля плывет. Мужайтесь, мужи.

Как плугом, океан деля,

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.

1918

* * *

Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.

С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.

В черной оспе блаженствуют кольца бульваров…

Нет на Москву и ночью угомону,

Когда покой бежит из-под копыт…

Ты скажешь — где-то там на полигоне

Два клоуна засели — Бим и Бом,

И в ход пошли гребенки, молоточки,

То слышится гармоника губная,

То детское молочное пьянино:

— До-ре-ми-фа

И соль-фа-ми-ре-до.

Бывало, я, как помоложе, выйду

В проклеенном резиновом пальто

В широкую разлапицу бульваров,

Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,

Где арестованный медведь гуляет —

Самой природы вечный меньшевик.

И пахло до отказу лавровишней…

Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен…

Я подтяну бутылочную гирьку

Кухонных крупно скачущих часов.

Уж до чего шероховато время,

А все-таки люблю за хвост его ловить,

Ведь в беге собственном оно не виновато

Да, кажется, чуть-чуть жуликовато…

Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!

Не хныкать—

для того ли разночинцы

Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?

Мы умрем как пехотинцы,

Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.

Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.

Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.

Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,

Выпьем до дна…

Из густо отработавших кино,

Убитые, как после хлороформа,

Выходят толпы — до чего они венозны,

И до чего им нужен кислород…

Пора вам знать, я тоже современник,

Я человек эпохи Москвошвея, —

Смотрите, как на мне топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века оторвать, —

Ручаюсь вам — себе свернете шею!

Я говорю с эпохою, но разве

Душа у ней пеньковая и разве

Она у нас постыдно прижилась,

Как сморщенный зверек в тибетском храме:

Почешется и в цинковую ванну.

— Изобрази еще нам, Марь Иванна.

Пусть это оскорбительно — поймите:

Есть блуд труда и он у нас в крови.

Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,

К Рембрандту входит в гости Рафаэль.

Он с Моцартом в Москве души не чает —

За карий глаз, за воробьиный хмель.

И словно пневматическую почту

Иль студенец медузы черноморской

Передают с квартиры на квартиру

Конвейером воздушным сквозняки,

Как майские студенты-шелапуты.

Май — 4 июня 1931

* * *

Еще далеко мне до патриарха,

Еще на мне полупочтенный возраст,

Еще меня ругают за глаза

На языке трамвайных перебранок,

В котором нет ни смысла, ни аза:

Такой-сякой! Ну что ж, я извиняюсь,

Но в глубине ничуть не изменяюсь.

Когда подумаешь, чем связан с миром,

То сам себе не веришь: ерунда!

Полночный ключик от чужой квартиры,

Да гривенник серебряный в кармане,

Да целлулоид фильмы воровской.

Я как щенок кидаюсь к телефону

На каждый истерический звонок.

В нем слышно польское: «дзенкую, пане»,

Иногородний ласковый упрек

Иль неисполненное обещанье.

Все думаешь, к чему бы приохотиться

Посереди хлопушек и шутих, —

Перекипишь, а там, гляди, останется

Одна сумятица и безработица:

Пожалуйста, прикуривай у них!

То усмехнусь, то робко приосанюсь

И с белорукой тростью выхожу;

Я слушаю сонаты в переулках,

У всех ларьков облизываю губы,

Листаю книги в глыбких подворотнях —

И не живу, и все таки живу.

Я к воробьям пойду и к репортерам,

Я к уличным фотографам пойду, —

И в пять минут — лопаткой из ведерка —

Я получу свое изображенье

Под конусом лиловой шах-горы.

А иногда пущусь на побегушки

В распаренные душные подвалы,

Где чистые и честные китайцы

Хватают палочками шарики из теста,

Играют в узкие нарезанные карты

И водку пьют, как ласточки с Ян-дзы.

Люблю разъезды скворчащих трамваев,

И астраханскую икру асфальта,

Накрытую соломенной рогожей,

Напоминающей корзинку асти,

И страусовы перья арматуры

В начале стройки ленинских домов.

Вхожу в вертепы чудные музеев,

Где пучатся кащеевы Рембрандты,

Достигнув блеска кордованской кожи,

Дивлюсь рогатым митрам Тициана

И Тинторетто пестрому дивлюсь

За тысячу крикливых попугаев.

И до чего хочу я разыграться,

Разговориться, выговорить правду,

Послать хандру к туману, к бесу, к ляду,

Взять за руку кого-нибудь: будь ласков,

Сказать ему: нам по пути с тобой.

Май — 19 сентября 1931

Отрывки уничтоженных стихов

1

В год тридцать первый от рожденья века

Я возвратился, нет — читай: насильно

Был возвращен в буддийскую Москву.

А перед тем я все-таки увидел

Библейской скатертью богатый Арарат

И двести дней провел в стране субботней,

Которую Арменией зовут.

Захочешь пить — там есть вода такая

Из курдского источника Арзни,

Хорошая, колючая, сухая

И самая правдивая вода.

2

Уж я люблю московские законы,

Уж не скучаю по воде Арзни.

В Москве черемухи да телефоны,

И казнями там имениты дни.

3

Захочешь жить, тогда глядишь с улыбкой

На молоко с буддийской синевой,

Проводишь взглядом барабан турецкий,

Когда обратно он на красных дрогах

Несется вскачь с гражданских похорон,

Иль встретишь воз с поклажей из подушек

И скажешь: «гуси-лебеди, домой!»

Не разбирайся, щелкай, милый кодак,

Покуда глаз — хрусталик кравчей птицы,

А не стекляшка!

Больше светотени —

Еще, еще! Сетчатка голодна!

4

Я больше не ребенок!

Ты, могила,

Не смей учить горбатого — молчи!

Я говорю за всех с такою силой,

Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы

Потрескались, как розовая глина.

б июня 1931

* * *

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!

Я нынче славным бесом обуян,

Как будто в корень голову шампунем

Мне вымыл парикмахер Франсуа.

Держу пари, что я еще не умер,

И, как жокей, ручаюсь головой,

Что я еще могу набедокурить

На рысистой дорожке беговой.

Держу в уме, что нынче тридцать первый

Прекрасный год в черемухах цветет,

Что возмужали дождевые черви

И вся Москва на яликах плывет.

Не волноваться. Нетерпенье — роскошь,

Я постепенно скорость разовью —

Холодным шагом выйдем на дорожку —

Я сохранил дистанцию свою.

7 июня 1931

Старый Крым

Холодная весна. Голодный Старый Крым,

Как был при Врангеле — такой же виноватый.

Овчарки на дворе, на рубищах заплаты,

Такой же серенький, кусающийся дым.

Все так же хороша рассеянная даль —

Деревья, почками набухшие на малость,

Стоят, как пришлые, и возбуждает жалость

Вчерашней глупостью украшенный миндаль.

Природа своего не узнает лица,

И тени страшные Украины, Кубани…

Как в туфлях войлочных голодные крестьяне

Калитку стерегут, не т