е выражение типа «Да, ну и что, что вы, товарищ, намного моложе — любовь ровесников не ищет!». Ну и дальше по списку — грудь вперед, но без перебора, ногу от бедра и со смыслом, волосы по ветру, взгляд в душу! И мысли, с них ведь сам образ всегда и начинается. Мысли и фантазии влюбленных похожи на весенние, они должны быть, ну как бы правильно сказать… влажными. И обязательно отличаться от зимних, объяснила Лидка Паве еще давным-давно, Пава это хорошо запомнила. Влюбленность, то есть весна, весеннее состояние, — это веха, это надежда, это забытый за зиму трепет и начало цветения. Весной обычно приманивается счастье, а счастливые люди приносят много пользы и радости остальным. Вот Лидка и старалась радовать собою мир. Пава это воспринимала с трудом. Радовать собою мир? Зачем? Пусть мир радует ее! Да и муж должен был радовать со временем, Модест, или Модя, как его все звали. Они когда-то были красивой парой, у них обоих были прекрасные сильные голоса — меццо-сопрано и тенор, — которыми они голосили друг на друга почти во всех спектаклях довоенной Московской оперетты. Зато дома почти не разговаривали, яростного общения на сцене им было вполне достаточно. Пава все эти весенние тонкости не понимала. Или не хотела понять.
Лев Розенталь, по словам Лидки, оказался «безумно интересным», но она почему-то решила не уточнять, чего в нем оказалось больше — безумства или интересности. Когда в первый раз пришла к нему в мастерскую, то чуть не умерла от страха. А ей очень легко было умирать от страха, Лида была известной трусихой, Павочка, да и все ее подруги прекрасно это знали. Напугал ее не кто-то конкретный, а сам подъезд, где у Льва на чердаке находилась мастерская.
Подъезд смотрел не прямо на Никитский бульвар, а терялся в темном маленьком потайном дворе-аппендиксе, если пройти с улицы под арку. Лидка еле нашла его, так глубоко он был запрятан, зажат в самом углу дома и выглядел каким-то искореженным и не совсем жилым, словно долго сопротивлялся строительству, но под конец сник и сдался. Да и входная дверь его была намного уже стандартных подъездных, поэтому и создавалось впечатление, что ведет она в темный чулан или кладовку дворника. Лампочка над входом не горела, дверь чуть поскрипывала и болезненно покряхтывала на ветру. Обычно в такой ситуации ничто не заставило бы Лидку войти внутрь, она бы просто развернулась и пошла домой, но тут был не тот случай. Во-первых, как предупредил ее Лев, с фотографиями надо было спешить, уж очень в газете торопили, во-вторых, она постыдилась признаться, что боится зайти в незнакомый подъезд, а договориться заранее, что Лев выйдет ее встречать, не сообразила. Лидка зачем-то зажмурила глаза и протиснулась во вражескую дверь. Спичек при себе не нашлось. Одной рукой Лидка прижала сумку к груди, где лежали ключи от квартиры и помада, а другую выставила вперед в надежде нашарить дверцу лифта. Нашарила. С радостью рванула железную ручку, но лифт оказался заперт. На нем висела какая-то табличка. Лидка, испуганно охнув, еще шире открыла глаза, чтоб они наконец привыкли к темноте, и только тогда увидела очертания узкой лестницы, ведущей вверх. Деваться было некуда. Она начала восхождение. Подъезд был сырым, стенки влажными и, видимо, оставляли следы Лидиных пальцев, пока она поднималась, а каждый лестничный пролет встречал вонючими консервными банками с окурками, выставленными на узеньких, словно тюремных, черных окнах. Лидка шла, как ей казалось, очень быстро, но когда дверь, которую она нашарила на предпоследнем этаже, страшно залязгала, словно огромными зубами, и заскрежетали замки — кто-то, видимо, решил хорошенько закрыться на ночь от греха, — Лидкино сердце упало в пятки и даже ниже, чуть не скатившись по лестнице. Она, как молодка, дунула вверх, размахивая перед собой для верности сумкой. Бессознательно, видимо разгоняя тьму. Дверь на чердаке была одна, искать не пришлось, Лидка забарабанила что есть мочи, и Лева сразу открыл. Взволнованная, раскрасневшаяся Лидка вместо вежливостей и всяких политесов спросила:
— У тебя выпить есть?
На следующий день Лев добился, чтобы из ЖЭКа прислали механиков починить лифт и заменить лампочку над входом. Лидка к нему зачастила, и уже через несколько встреч подъезд перестал ей казаться таким мрачным и опасным, а главное, она начала прекрасно разбираться в проявителях и закрепителях, в советских фотоаппаратах и в старенькой «Лейке» 1954 года выпуска, которой снимал Лев, и в той, 1968 года, о которой только робко мечтал… хотя это было совсем не главное. Она приходила в восторг от красной лампы в темной кладовке, под которой они вместе с удивлением следили, как на простом, казалось бы, листе бумаги нехотя проявляется чья-то жизнь, лицо или город. Лев теперь и сам стал этому удивляться, хотя раньше и предположить не мог, что обычная проявка пленки может вызвать столько восторгов, на которые Лидка всегда была готова. У многих людей — быстрая готовность к слезам, чуть что — сразу в три ручья, и ничего с этим не сделать, льются помимо воли. А есть такие, как Лидка, — редкие, штучные, из ряда вон выходящие, у которых мгновенная готовность к восхищению на самой на поверхности!
— Ах, это удивительно… на клочке бумаги вдруг появляется тот, кто уже давно занимается другими делами и даже забыл, что одолжил тебе свое лицо! Это же невероятно! Это как рождение — вот бумага чистая, а через секунду проступают черты — настоящее чудо! Левушка, ты волшебник!
Льву раньше и в голову не приходило придавать столько внимания банальному процессу проявки, он просто делал свою работу, машинально возя по ванночке с проявителем белые, пока еще слепые бумажки в ожидании, когда пойдет химический процесс, и следя за тем, чтобы не передержать, иначе снимки сильно потемнеют. А после Лидиных слов вдруг действительно почувствовал себя причастным к некоей магии, когда каким-то невероятным образом при свете таинственной красной лампы свет и тень — как родители — рождают изображение. А и правда, именно рождают, из воды, откуда все живое появляется на свет божий.
Потом новорожденные снимки на прищепках развешивались сушиться, как белье, Лев называл это «обтеканием», и свет красного фонаря делал их более загадочными, чем они были на самом деле. Лиду эта красная лампа завораживала, она тянулась к ней, как мотылек к свету, и черты лица ее решительно менялись, смягчаясь и совершенно сглаживаясь, лишь глаза продолжали еще сильнее сиять невероятным колдовским огнем. В неярком свете красного фонаря они перешли на «ты», и Лидка потом не могла вспомнить, кто первый это предложил, хотя была уверена, что Лев. «Я бы не посмел», — сказал он потом, а она еле слышно шепнула ему на ухо: «Замолчи, сумасшедший…» — и из глаз у нее заплескалось.
В этой кладовке она чувствовала себя школьницей. Но дочери и Паве с подругами пока не рассказывала, сначала самой надо было во всем разобраться — во встречах на Никитском, в уютных вечерних прогулках, в разговорах обо всем и ни о чем, в волшебном красном фонаре над ванночкой. Пава и не выспрашивала, насколько они сблизились, не ее это было дело, но удивилась бы, если бы Лев не перешел уже в разряд Лидкиных любовников.
Лидины мужчины
Лидка всегда предпочитала мужчин много младше себя, хотя нисколько этим не кичилась и как бы считала само собой разумеющимся и совершенно естественным. Но Пава не понимала эту ее странность, это отклонение, как она считала, совершенно нездоровое и даже постыдное. Существуют же какие-то каноны, негласные правила, законы для советского человека. Это у них там, на Западе, возможно все это безобразие, распутство и разврат, а у нас-то в СССР с моралью должно быть все строго! Павочка, в принципе, не очень понимала, зачем бередить себе сердце, зачем тратить чувства, она вообще никогда не любила, поскольку была уверена, что любовь делает людей слабее и зависимее, и была погружена в себя настолько, что другой уже не помещался. С Модестом, с мужем, сошлись по работе, без лишних чувств и эмоций, просто чтобы заполнить пустоту. Ну и в то далекое, еще довоенное время сыграла, конечно, свою роль ее молодость, блондинистость и бело-розовость. Хотя оба — им в этом очень повезло — были внутри какие-то замерзшие, что ли, заледенелые, не предназначенные для страстей и лишенные сентиментальных чувств, холодные, как собачий нос. Так и жили несколько десятилетий не душа в душу, а просто бок о бок, физически заполняя собой квадратные метры в маленькой однокомнатной квартирке на Вернадского. Единственное, что Павочку интересовало и чем она жила, — чужая жизнь, чужая семья, давно ставшая своей, — Лидкина. Ну и очередной кот. Все, что в Павочке оставалось человеческого, а не пластилинового, было обращено в сторону кота и ее удивительной подруги. Она смотрела Лидкину историю как занимательный фильм, в котором по желанию принимала участие, а если, случалось, уставала от сильных впечатлений, то на время уходила в тень, к своему коту Масе. На реабилитацию.
Лидка попыталась было объяснить подруге свой не совсем ординарный взгляд на любовь и выбор спутника, но тщетно — Павочке все это было в принципе чуждо, хотя и любопытно с научной точки зрения. И если по всем другим жизненным вопросам они были более или менее близки, то здесь говорили вообще на разных языках. Или даже так — одна говорила, а другая недоуменно молчала, вскинув на лоб нарисованные брови. «Зачем, скажи на милость, — просто и доступно объясняла Лидка Паве, — мне общаться с ровесниками, что они могут дать? Предоставить свой некогда красивый фасад, уже осыпавшийся и обветшалый? Нет ничего более нелепого, чем эта рыхлая бодрость. Или бурные страсти? Точно нет. Обычно в этом возрасте из половых органов остаются одни только глаза, так о каких страстях может идти речь? Или заинтересовать воспоминаниями об ушедших женах или бывшей работе, где они были небольшими начальниками? Сомнительное удовольствие. Виртуозное отгадывание кроссвордов, чтобы доказать ясность ума? Тоже нет. Тогда объясни мне — что? Опыт? Уж поверь, милая моя, опыта у меня больше, чем у всех у них, вместе взятых! Вот уж чем-чем, а опытом меня удивить невозможно. И потом, — сказала Лидка, — от них, молодящихся старичков, всегда тянет знаешь чем?.. — она тогда запнулась, пытаясь подоступней объяснить Паве, чем именно, но не сразу нашлась. Потом задумалась и просто сказала: — Прошлым». Этот дух объединял их, молодящихся, был стойким, пыльным и не выветривался никак, хоть литр «Шипра» на себя вылей, что, кстати, они и делали. А Лидка сторонилась людей, которые жили одним лишь прошлым или постоянно о нем напоминали. Дело не в том, что она, как какая-то дура-баба, безоглядно стремилась в будущее, что, в общем-то, было принято. Все тогда жили мелкими перебежками, перескакивая от одной ничтожной цели к другой: шубу себе новую цигейковую прикупить к следующей зиме на скопленное, ребенка устроить в престижный институт, когда вырастет, за югославскими сапогами в очередь записаться или шесть соток лет через пять отхватить. А исполнив какие-нибудь из этих мелких мечтушек, зажить какой-нибудь новой, задуматься, скажем, о путевке в ведомственный санаторий на Черном море, где мужчины гуляют по дорожкам парка в полосатых пижамах, а женщины — в выходных платьях.