енок в семье шаманов, когда приходило его время и он впадал в состояние «шаманской болезни» (это называется «шаманская болезнь»), оставался без помощи шаманов, без ритуала. Это было запрещено. Шаманы вырождались. Мало кто уже знал этот ритуал, поэтому многие дети сходили с ума. В 1974 году в маленьком поселке жил такой полушаман. Ему было сорок пять лет. Он родился перед войной в семье шаманов, но его отец был репрессирован. Никто этого шамана не посвятил в шаманы, не провел ритуал. И он был слегка не в себе. Все вокруг считали его сумасшедшим, хотя он пел песни и лечил людей в селе. Но несколько раз его забирали в психушку. И потом в сорок пять лет его забрали окончательно, что с ним случилось, неизвестно, он просто оттуда не вышел. Вот что он говорил в 1974 году: власть эта в Кремле захвачена демоном. Ленин и Сталин были одержимы демоном. Демон сидит в Кремле и входит в каждого, кто занимает пост руководителя России. Задача шамана – выгнать демона из Кремля. И тогда люди нашей страны будут счастливо жить. Шамана-психопата забрали в психушку, в другие миры. Ну еще бы, говорить такие вещи в 1974 году.
Мы много пили. В основном водку. И портвейн «Три семерки», в народе называемый «Три топора». Я не знаю, что туда добавляли, но, выпив один стакан, ты не просто пьянел, ты летел. Начинался самый настоящий трансовый трип. У меня большой опыт трансовых состояний. Но в поздней моей жизни, в других уже мирах, там, где я живу и сейчас, все эти состояния всегда очень осознанны и являются частью духовной практики. А вот стакан портвеша «Три топора» – это был, пожалуй, первый в моей жизни серьезный отлет. Сибирь… Ну да ладно. Потому что сейчас не об этом.
Сейчас о том, что тогда, в 98-м, мне уже совсем невозможно было работать в моем родном городе. Ведь я делал так называемый авангардный театр. Авангардный театр в Иркутске был сродни наркомании и СПИДу. Так что работать нам уже почти было негде. Друзья вокруг умирали от СПИДа, ножей, тюрьмы, передоза и суицида. Где-то далеко шла война в Чечне. Паренек, что учился одним классом раньше, Рома, пошел на войну и там попал в плен. В его квартиру в Иркутске однажды позвонили, открыла Ромина мать. За дверью оказался чеченец. Сказал так: «Платишь здесь, отпускаем там». Сервис к этому времени уже был на высоком уровне. Мама Ромы внесла платеж. И действительно, через пару месяцев ее сын был уже дома. Все закончилось очень хорошо. Как и должно все заканчиваться всегда – хорошо. Но дело не в этом…
Я тогда сидел на краю скалы посреди тайги. Есть такие одиночные скалы посреди тайги. Вокруг на тысячи километров тайга. Сидел на краю скалы. Смотрел вдаль. Отдыхал, потому что в этот день мы с друзьями много прошли пешком. Мне было примерно двадцать шесть лет. Сибирь. Я люблю эту Сибирь. Она мне как мать. Как будто большая женщина легла всем своим телом на землю – и это Сибирь. Сибирь – это тело. Это пространство. Там люди пьют, бьют, туда люди бежали и снова, и снова бегут. 90-е годы. Несмотря на весь этот треш. Несмотря на все, что случилось с моим поколением. Девятнадцать человек из класса погибли. Статистика практически Второй мировой. Но неважно… Нет, это важно. Для меня все это важно. Я там сидел на скале и понял, что где бы я ни был, куда бы я ни уехал… Сибирь всегда будет во мне, потому что я часть ее. Сибирь – это вселенная. И сейчас, когда я живу далеко от Сибири, я все равно каждый день… Но дело не в этом.
И вдруг мне сообщают: твою пьесу поставят в Болгарии. На фестивале в городе Варна. Молодой, культовый, самый подающий надежды кумир нового театра поставит твою пьесу. И я был на премьере. Первая постановка моей пьесы в жизни. Пьеса называлась «Сны». Она посвящалась моим друзьям, умершим от героина. Варна. Болгария. Пляжи. Золотые Пески. И это был лучший спектакль для меня. До сих пор. Хотя сейчас поставлено уже где-то 300 или даже 500 спектаклей по моим пьесам. Но это был лучший. Я до сих пор потрясен. Это было в 2000-м, если не ошибаюсь. После премьеры мы с режиссером (он оказался невероятно талантливым) сидим в баре. Выпили уже достаточно много. Я его спрашиваю: «Ты женат?» И он мне отвечает: «Я живу с молодым человеком. Мой дед был лесничим в Сибири. Дед по линии бабушки – казак на Вятке. Сабля, усы, лампасы, все дела. Я живу с молодым человеком», – сказал режиссер. Мне. Сны. Пот пробежал у меня по спине. Педик. Он педик. Сибирь. Вспомнил, как я сидел на скале. Тайга. Сны. Героин. СПИД. Леха погиб. Андрюху «суки замочили», а Гера сгинул в Чечне. И этот режиссер такой смотрит мне прямо в глаза и говорит: я живу с молодым человеком. И в эту секунду мое рабство закончилось. Я понял, что передо мной человек. Что люди могут любить того, кого они захотят. Что люди вообще должны любить всех. Просто любить. И вся эта отвратительная гнилая гомофобия пацана из Иркутска вышла из меня в один миг. И я стал ближе на пути к человеку. Я не был еще человек. Я и сейчас еще не до конца человек. Но я встал на путь, чтобы стать человеком. Другие миры. Теперь этот режиссер – мой лучший друг. Нашей дружбе уже двадцать лет. Когда я сидел на скале, я понимал, что другие миры проходят где-то во мне. Другие миры – это я. В красоте есть гармония. Бог не может быть гомофобом, или расистом, или… но это неважно. Дело не в этом.
90-е годы были годами борьбы за свободу. Мы обретали свободу. Это все равно было необходимое время. Расплата за грехи наших дедов и наших отцов. Жертвоприношение черной дыре. Мы шли вперед. Мы были по-своему счастливы. Мы горели в огне. И этот огонь сжигал в нас страхи и комплексы, сжигал в нас… и нас. Он сжигал нас. Мы сгорели в этом огне. И Леха, мой друг, не вернулся оттуда. Он там. В черной магической дыре, вместе с цыганами и ментами, стоявшими за поставками героина, чтобы заработать, но теперь все это в черной дыре… Как жаль, что этот огонь не сжег систему дотла. Теперь мы снова в том месте, где начинался пожар. И значит, все это снова будет гореть… Но дело не в этом.
Сибирь. Это женщина. Большая. Лежит всем телом. Мы в ней родились. Мы вышли из ее живота. Мы ее дети. И мы навсегда останемся в ней.
Жизнь в Европе. Премьеры в Нью-Йорке. Неважно. Я все еще там. В Сибири. Другие миры. Я все еще там. В них. Внутри.
Это эссе является художественным литературным произведением. Некоторые события могут быть выдуманы автором. Но суть всего изложенного именно такова.
Андрей Филимонов[4]Лучший вид на этот город
Почти двадцать лет я наблюдал из своего окна за исчезновением старого города. Это было в Томске, который однажды пригодился французскому поэту Гийому Аполлинеру в качестве символа края земли:
Поезд донес до метельного Томска
вести с полей Шампани… —
написал поэт в военном стихотворении 1917 года, желая подчеркнуть, что даже отмороженные гипербореи из мест отдаленных узнали о победе на Западном фронте.
В этом городе время идет не так, как в других городах. Иногда оно совсем не идет, зависает, но, даже тронувшись с места, никуда не спешит. Наиболее внимательные путешественники отмечали, что стрелки часов здесь крутятся медленнее, чем обычно, поэтому город хорошо сохранился. Хотя и плохо выглядит. Но это из-за панельного домостроения. Оно пришло внезапно, словно эскадра колонизаторов в туземный порт. На фоне девятиэтажных новостроек бревенчатые домики выглядят убогими лодочками аборигенов.
Мы почти не общались – пассажиры девятиэтажек и туземцы из «памятников деревянного зодчества». Двухсотлетние старцы, вросшие в землю по самые окна, уныло скребли ставнями тротуары. Бывшие купеческие хоромы с деревянными драконами и жар-птицами на крышах кренились вправо и влево, иногда под таким острым углом, что хотелось зайти внутрь и спросить жильцов, как они там обходятся без альпинистского снаряжения.
С четвертого этажа, из окна моей комнаты, улица казалась пьяной и оттого – живой. Только шедевры панельного домостроя стояли ровно, под прямым углом, как пионеры на демонстрации. Деревянные старожилы, помнившие каторгу и ссылку, выделывали коленца какого-то не очень приличного танца. Архитектура – это ведь застывшая музыка. И кто сказал, что обязательно классическая? Томские деревяшки явно плясали комаринскую.
Особенно летом, когда за кривыми заборами, в огородах, заросших крапивой, кто-нибудь до глубокой ночи терзал баян. Музыканты, одетые по-домашнему – кепка, беломорина, татуировки на голом торсе, – никого не стеснялись. Они еще не успели привыкнуть к девятиэтажной стене, нависающей над их личным пространством. Из своего окна я наблюдал эти домашние концерты на свежем воздухе, которые чаще всего были прелюдией к пьяной драке. И тогда бледная северная ночь взрывалась экзистенциальной матерщиной.
С давних времен мордобой являлся излюбленной формой досуга томских обывателей. Ссыльные журналисты позапрошлого века (других там практически не было до открытия университета в 1888 году) в красках описывали на страницах губернских газет, как по воскресеньям, вернувшись из церкви, сходятся в кулачном бою стенка на стенку жители соседних улиц. Месят друг друга кулаками час-другой до полного удовольствия, а потом расходятся, усталые, но довольные.
Примерно так же дело обстояло в 1981 году, когда мы поселились в новой квартире, выходящей окнами на старый город. С одним отличием: перед дракой народ уже не посещал церковь.
Пока наш дом оставался в этом районе единственным флагманом цивилизации, уцелевшие при СССР городские храмы были передо мной как на ладони. Справа, у реки, – пузатая, в византийском стиле, действующая церковь, вокруг которой на Пасху милиция выставляла оцепление, чтобы сдерживать толпу, рвущуюся поглазеть на полночный крестный ход. Эту вредную народную привычку советская власть так и не смогла истребить.
Немного дальше белели руины монастыря, где когда-то сидел в заточении Ганнибал. Тот самый арап Петра Великого, отправленный в Сибирь после смерти своего покровителя. Согласно легенде, Абрам Петрович ухитрился незаметно выйти за пределы монастырских стен и самовольно покинул город. Звучит как анекдот про чернокожих американских парашютистов на Украине. Африканец,