Мухин молчал. Его свобода забрызгана кровью убитого кучера. Разве она должна покупаться такой ценой? Да и вообще – свобода ли это? Может, это – свобода зайца, за которым охотится рысь? Что делать дальше?
Качание в карете убаюкало. И снилась ему Палашка. Он опять писал её. Но на фанерке была только одна красная краска. И запах у неё был такой, что кружилась голова…
Темные тучи стремительно неслись над куполами церквей и кремлевскими башнями. И сеяли на лету то дождь, то снег. Ветер сбивал с ног прохожих, сваливал на бок экипажи. В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит. В такую погоду покрепче запирают ставни и зажигают перед иконами свечи.
А под каменным мостом в арочном пролете притаились люди. С моста их было не углядеть. Кучи мусора и устои моста надежно укрывали их.
Кто-то костюмом напоминал кучера, кто-то был одет почти прилично. Одни были одеты в легкие зипуны, другие имели на себе шубейки. Все эти люди не обращали ни малейшего внимания на посвист холодного ветра, на непогоду.
Был тут странный человек с длинными черными волосами, спускавшимися на щеки и на нос. Когда он встряхивал головой, волосы на миг разлетались, так, что были видны его жгучие глаза. Сверкнут дикие зрачки и вновь скроются под волосяной завесой.
– Ну, Глындя, – сказал этот человек, – ручаешься ли ты головой за нового брата? Смотри, ежели что! Пусть он платит взнос да повторяет за мной клятву.
Жесткой рукой атаман ухватил Мухина за ухо и скороговоркой произнес:
– Уха два, язык один, слухай ухом, господин! Тихарю и сиварю, никому не говорю. Не имаю сроду страху, не продамся за жермаху[11]. Скажи – аминь!
– Аминь! – сказал Леха.
Атаману подали бутыль, он нацедил из неё стакан зеленого хлебного вина.
– Теперь ты наш! – торжественно сказал атаман, посверкивая сквозь волосы глазом. – Выпей! А ежели клятве нашей изменишь, с тобой будет то же, что с Каманей. Как раз будут с ним разборы. Каманя сремизил пять царских, когда ходил к фартовой маме[12]. Все, что мы у Рогожской заставы взяли, она поставила в десять, а он мне принес только пять. Что за это полагается?
– Карачун! Лахман![13] – воскликнули сразу несколько человек в один голос.
– Правильно! Лахман! Каманя, будешь молиться, али так попрощаешься?
– То неправда! Она дала только пять! – заговорил Каманя.
– Зачем морок пущать, когда и так темно? Марью знают все честные воры в Москве. У нее обману и в заводе нет. Мы ведь можем её сюда позвать.
Каманя отчаянно замотал головой:
– Братцы, простите, бес попутал, я… завсегда! Вы же знаете, на какие дела ходили! Я же свой!
– Бес тебя попутал, к бесу и иди! На вот, покури трубочку, бедолага.
Каманя принялся курить, из глаз текли слезы, лицо покрылось красными пятнами. Он выдохнул вместе с дымом:
– Атаман! Прости, отслужу!
– Каманя! Ты же сам знаешь, что простить нельзя. Я прощу, браты не простят. Верно, браты?
– Верно! – взревела вся ватага.
– Ну, браты, попрощайтесь! Поцелуйте его. Каманя, ты не дрожи, мы тебя – быстро!
– Атаман! Дай напоследок вы-ыпить! – взвыл Каманя. Атаман подал ему стакан и бутыль. Каманя очень медленно, но один за другим опорожнил в себя четыре стакана. Этого хватило бы свалить с ног слона. Но вино его не взяло, хотя было очень крепким. Это поразило всех. Подождав немного, атаман сказал:
– Выпил? Выпил! А теперь – до свиданьица, Ты, значит, там, у Бога, всё обскажи, что мы не виноваты. Скажи не от злого нрава, от мук тяжких ушли в вольную жизнь. Баре-господа нас измордовали, а мы тоже божьи твари и жить хотим. Всюду грозят нам топором да плахой. Татями зовут. Лютуют, а мы только отмахиваемся. Сами они первые начали, сами перед Богом в ответе.
Мухин потихоньку отошел в сторонку, но атаман его вернул:
– Куда? Вернись!
И стал шептать ему на ухо горячими губами:
– Сейчас его на колени поставим, а ты, вот, кистень возьми. Как он молиться станет, заходи сзади, бей по затылку, да так хорошо, чтобы он прямо к Богу летел, без перемены лошадей.
– Не смогу, – сказал Мухин, бледнея.
– Ты этого не изрекал, я этого не слышал! – сказал атаман, вкладывая пест ему в руку. – Ты ведь не хочешь вместе с ним отправиться?
Атаман пнул Каманю в зад:
– Падай на колени! Молись!
Каманя неохотно встал на колени, но не молился, а оглядывался. Заметив, что Мухин держит руки за спиной, Каманя, видно, все понял и заковылял на коленях от него подальше.
– Стой! Что же ты за мужик такой, что же ты за разбойник?! Ты трусливая мышь! Гнусь лесная! Даже умереть по-человечески не можешь! – заругался атаман. – Стой, говорю! На тебе еще стакан хлебного! Пей!
Каманя только поднес стакан к губам, как Мухин ударил его пестом. Попал не по затылку, а по подбородку. Каманя хрюкнул, упал на спину, задрыгал ногами.
– Для первого раза – сойдет! – сказал атаман, отобрав у Мухина кистень. И страшным ударом добив Каманю, ухмыльнулся:
– Вот так надо! Учись!
В это время мощный порыв ветра загудел в пролетах моста, и завыло что-то, словно заплакало.
Один из бандитов указал перстом на небо:
– Ей-богу что-то черное ввысь полетело. Не Каманина ли душа?
– Сие может статься! – сказал атаман. – Душа у каждого есть. Она-то и скорбит, мучается, А телу теперь все равно. Одежку с него не снимайте, она ветшаная[14]. Забросайте сучьями да кровь присыпьте землицей, да скоро расходитесь в разные стороны. После пошлю других людишек, они его прихоронят, царствие ему небесное! Да только попадет ли он в него? Всем нам, видно, одна дорога – в ад! Ладно! Обычай наш знаете, если в ком из вас мне надобность будет, позову.
Атаман поднял воротник собачей шубейки, нахлобучил сильнее шапку. И неслышно ступая, ушел, исчез, словно и не было его никогда.
Тело несчастного Камани было забросано хворостом. Следы крови засыпаны так искусно, что, заглянув под мост, никто не увидел бы следов только что происшедшей здесь печальной пьесы.
Мухин уходил с сего места вместе с Глындей. Спросил:
– Как зовут атамана? И почему он так волосат?
– Теперь тебе можно поведать, теперь ты – свой. Зовут его Бир. Непростой человек. Бойся ему не угодить. А волосат он оттого, что в каторге ему на щеках и на лбу выжгли раскаленным клеймом надпись «Вор». Слово сие никакими силами с лица теперь не сведешь. Вот он и напускает волос себе и на щеки и на лоб. Лютый-прелютый.
– А на что нам с ним якшаться? Жили бы сами по себе!
– Мы где жеребцов продали? В яме около Москвы. Там все его люди сидят. А попробовал бы просто так жеребцов продать, быстро бы в узилище оказался. Бир тебя и из сыскного вынет, ежели что. У Бира друг есть, приятель. Он в печатне самые настоящие «виды» делает.
Что Каманю под мостом убили, так не он первый, не он последний. За лето там уж человек десять под этим мостом угрохали, укаючили. А всего под этим мостом похоронено, может, сто воров, а может, и двести. Только это кладбище невидимое. Мы ведь крестов не ставим. Даже камня на могилки не кладем. И самих могилок нет. Одно ровное место. Но мы помним, где и кого похоронили. И – когда.
Но ты не хмурься, не думай, летом там очень для сердца отрадно! Что твой рай небесный. Ветлы свои ветви над водой склоняют, по угору шиповники и боярышники цветут. Там и добро дуванить удобно, и пить-гулять. А если погоня будет, так на реке следов не бывает. У нас летом лодки в кустах спрятаны. Крючки[15] явятся, прыгай в лодку и – беги. Река никому не скажет, не выдаст. Лишнее можно утопить, концы в воду.
Пойдем-ка в ночлежный дом, переночуем, а утром во Всесвятской частной бане всё обдумаем, обговорим. Там воры собираются. Может, с кем в дело войдем!
4. ВРЕМЕННЫЙ БАРИН
После ареста Пьера Жевахова Еремей остался в поместье полноправным хозяином. Он ездил в Москву, но князь Георгий Петрович дал понять, что теперь не до деревенских дел. Граф хлопочет о судьбе Пьера. Шут с ними, недоимками, порубками, неурожаями. Пусть Еремей делает всё, как сам знает.
Теперь Еремей ходил по поместью с хлыстом. Лупил им встречных и поперечных. С парика его сыпалась пудра, попадала в красные, воспаленные глаза. Но всё надоело. Все книги о путешествиях, индейцах, колдунах и магах были давно перечитаны. Он столько знает! И – что? Его не примут в хорошем доме, и уж тем паче не попасть ему в масонскую ложу, в которой, как он знает, состоят и старший и младший Жеваховы. Обидно!
Он продал на сторону зерно и заготовленные для ремонта бревна. Ему хотелось съездить к соседу Захару Петровичу Коровякову. Там, знал он, собираются со всей округи картежники. Бары-господа? Он ничем их не хуже.
Вечером Еремей велел запрячь лучших жеребцов в княжескую коляску и покатил к Коровякову, усадив на козлы самого бородатого и рослого в Ибряшкине мужика Нефедыча. Еремей был одет по моде и опрыскан лучшими французскими духами. Когда подъезжали к Шараховке, Нефедыч перетянул кнутом вороных. Жеребцы взъярились, в пене, в мыле, понесли, казалось, умчат на небо. Бубенцы и шаркунцы забренчали, колокольчик захлебывался. Пыль взлетела до солнца.
Выбежав на крыльцо, гусар Захар Петрович Коровяков следил из под руки: кого бог дает? Коровяков был в халате, из-под которого выглядывали чикчеры[16], а в руке его дымилась трубка с длинным чубуком, И он расправлял кончиком чубука свои длинные черные усы. Когда из экипажа вышел Еремей, Захар Петрович не мог скрыть насмешливого недоумения:
– Еремешка? Ты? Опять насчет порубок? Эким ты франтом разоделся! Что с тобой?
Еремей сделал вид, что не заметил насмешки. Поправил нашейный бант и парик, солидно ответствовал: