Сильвия и Бруно — страница 2 из 78

В-четвертых, «Шекспир для девушек», то есть издание, в котором все, что не совсем подходит для воспитания девочек и девушек в возрасте, скажем, от 10 до 17 лет, должно быть исключено. Лишь очень немногие дети моложе 10 лет смогут понять и наслаждаться творениями величайшего из поэтов, а тем, которые уже вышли из девического возраста, можно смело позволить читать Шекспира в любом издании, подчищенном или нет, как им больше захочется. Но очень жаль, что так много детей среднего возраста лишены огромного удовольствия — иметь издание, специально предназначенное для их возраста. Ни одно из имеющихся изданий «Шекспира для будуара» — а это издания Боудлера и Чамберса, Брэндрэма и Канделла — не кажется мне удовлетворительными: они недостаточно «вычищены». Самое удивительное из них — это «Шекспир» Боудлера. Пролистывая его, я испытываю чувство глубокого изумления, сравнивая то, что он оставил, с тем, что вырезал! Помимо неукоснительного изъятия того, что неприемлемо с точки зрения морали и благопристойности, я склонен исключать и все, что трудно для понимания или просто неинтересно юным читателям. Книга, получившаяся в итоге всего этого, может показаться несколько фрагментарной, но зато это будет подлинное сокровище для всех британских барышень, обладающих поэтическим вкусом.

А теперь, если необходимо сказать несколько слов в защиту еще одного отступления, имеющегося в моей истории наряду со всем тем, что, хотелось бы надеяться, покажется детям безобидной чепухой, я изложил и некоторые серьезные мысли о человеческой жизни — их следует адресовать человеку, овладевшему искусством подавлять такие мысли в часы беззаботного счастья и покоя. Ему-то уж такая мешанина, без сомнения, покажется неоправданной и неуместной. Я не стану спорить с тем, что такое искусство действительно существует: в молодости, когда ты здоров и к тому же богат, кажется, что вся жизнь будет ничем не омрачимой радостью — за исключением одного-единственного факта, с которым мы можем столкнуться в любой миг, даже находясь в самой блистательной компании или предаваясь самым упоительным развлечениям. Человек может посвятить свое время серьезным размышлениям, посещению публичных богослужений, молитве, чтению Библии; все это он может отложить до «более удобного времени», которое, скорее всего, так никогда и не наступит. Но он не властен отложить ни на миг весть, которая может прийти к нему еще до того, как он успеет дочитать до конца эту страницу: «сегодня ночью твоя душа будет взята от тебя».

Постоянное присутствие этой мрачной возможности всегда, в любом возрасте представляет собой тяжкое бремя, которое люди стремятся сбросить. Студент, изучающий историю, вряд ли найдет предметы, которые заинтересуют его больше, чем различные виды оружия, использовавшиеся для борьбы с этим противником-призраком. Особенно печально думать о тех, кто признает реальность загробной жизни, но — жизни куда более ужасной, чем небытие: жизни в форме тонких, неощутимых и совершенно невидимых призраков, бесчисленные века носящихся в мире теней, где нечем заняться, не на что надеяться, некого любить! В жизнерадостных стихотворениях гениального «бонвивана» Горация выделяется одно мрачное слово, глубокая печаль которого проникает в сердце. Это слово exilium[2] в знаменитой строфе:

Omnes eodes cogimur, omnium

Versatur urna serius ocius

    Sors exitura et nos in aeternum

    Exilium impositura cymbae.

Да, для Горация эта жизнь — несмотря на все ее печали и невзгоды — была единственной жизнью, достойной человека: все прочее — просто «изгнание»! Разве не кажется почти невероятным, что человек с такими убеждениями способен еще улыбаться?

Боюсь, многие в наши дни, хотя они и верят в куда более реальную загробную жизнь, чем мог мечтать Гораций, тем не менее рассматривают ее как своего рода «изгнание» из всех радостей жизни и, таким образом, принимают взгляды Горация и говорят: «Давайте пировать и пить, ибо завтра нас ожидает смерть».

Мы ищем развлечений, отправляемся в театр, — я говорю «мы», поскольку я тоже хожу на спектакли в надежде увидеть действительно стоящее представление, — не отпуская от себя дальше, чем на длину вытянутой руки, мысль о том, что можем не вернуться домой живыми. Но откуда вы знаете, мои дорогие друзья, терпеливо преодолевающие это болтливое предисловие, что вас минует этот жребий: в самый разгар шумного веселья вдруг испытать острую боль или предсмертную слабость, возвещающую скорый конец, и с горечью удивления увидеть, как друзья склоняются над вами, услышать их озабоченный шепот, быть может звучащий как вопрос, срывающийся с дрожащих губ: «Это серьезно?» — и услышать ответ: «Да… Конец близок» (о, при этих словах вся жизнь предстанет в совершенно ином свете!), — откуда вы знаете, что все это не случится с вами уже сегодняшней ночью?

И неужели вы, зная все это, дерзнете сказать себе: «Что ж, возможно, эта пьеса не слишком нравственна: в ней есть, пожалуй, слишком „рискованные“ положения, диалоги излишне резки, сюжет несколько надуман. Я не могу сказать, что моя совесть совершенно спокойна, но эта пьеса настолько любопытна, что я хотел бы разок посмотреть ее! А назавтра я начну более строгую жизнь». О, эти вечные на-завтра, на-завтра, на-завтра!

Кто, согрешая, говорит:

«Я виноват, но Бог простит!» —

Грешит тот против Духа; тот,

Едва поднявшись, вновь падет.

Он, как безумный мотылек,

Летит в огонь, на свой порок,

И целый век до гроба он

Ползти и падать осужден.

А теперь позвольте мне сделать небольшую паузу и сказать, что я убежден в том, что мысль о возможности смерти — если она ненавязчиво, но постоянно стоит перед нами — это едва ли не лучшее испытание нашего стремления к развлечениям и зрелищам, хороши они или плохи. И если мысль о внезапной смерти повергает вас в особенный ужас, стоит вам вообразить, что она может случиться в театре, — можете быть уверены, что театр для вас, несомненно, вреден, каким бы безвредным он ни был для других, и что, отправляясь в него, вы подвергаетесь смертельной опасности. Знайте, что самое безопасное правило заключается в том, чтобы не жить и не находиться там, где мы не решились бы умереть.

Но, осознав, что истинная цель жизни — это не удовольствия, не знания и даже не слава, эта «последняя слабость благородных умов», но развитие личности, восхождение на более высокий, благородный и чистый уровень, создание совершенного Человека, — тогда, если мы чувствуем, что движемся к цели и будем (хотелось бы верить) приближаться к ней и дальше, смерть не будет для нас рем-то ужасным; она станет не тенью, но светом, не концом, но началом!

Еще одна тема, которая, возможно, нуждается в защите, — это необходимость разделять симпатию к страсти британцев к «спорту», который, без сомнения, был весьма развит в минувшие времена, да и сейчас, в разнообразных формах, представляет собой превосходную школу смелости и хладнокровия, столь необходимых в минуту опасности. Надо признать, что и я не совсем лишен симпатии к настоящему «спорту»: я могу от всего сердца восхищаться мужеством человека, который, выбиваясь из последних сил и рискуя собственной жизнью, убивает наконец тигра-людоеда; я способен испытывать к нему искреннюю симпатию, когда он, ликуя и трепеща от возбуждения, настигает чудовище и в честном поединке побеждает его. Но я с печальным удивлением взираю на охотника, который без всякого труда и пребывая в полной безопасности находит удовольствие в мучениях и смертельной агонии какого-нибудь беззащитного существа; и я особенно печалюсь, если этот охотник причисляет себя к последователям религии всеобщей Любви, а больше всего — если он принадлежит к тем «мягким и нежным» существам, сами имена которых служат символом Любви — «любовь твоя ко мне была удивительной, превосходящей любовь женщины» — и предназначение которых заключается в том, чтобы помогать и утешать тех, кто испытывает страдания или мучения!

Прощай, прощай! Не забывай,

     Жених с мольбой в очах:

Тот презрит грех, кто любит всех —

     Людей, зверей и птах.

Тот свят в молитве, кто сумел

     Покрыть любовью грех;

Ибо Творец, хранящий нас,

     Создал и любит всех.

Часть первая

Глава перваяМЕНЬШЕ ХЛЕБА! БОЛЬШЕ НАЛОГОВ!

…И тогда все опять зааплодировали, а какой-то незнакомец, взволнованный больше остальных, подбросил свою шляпу в воздух и закричал (насколько я мог разобрать): «Кто орал за Вице-губернатора?!» Орали все, но вот за Вице-губернатора или за кого-то еще, разобрать было трудно. Некоторые вопили: «Хлеба!», другие: «Налоги!», но никто толком не понимал, чего же они хотят.

Все это я видел через открытое окно Столового кабинета Губернатора, выглядывая из-за плеча Лорда-Канцлера, который вскочил на ноги, как только поднялся крик, и бросился к окну, чтобы лучше видеть все происходящее на площади.

— Что бы это могло значить? — повторял он сам с собой, заложив руки за спину; затем он принялся расхаживать по комнате взад и вперед, его мантия развевалась у него за спиной. — Я никогда раньше не слышал таких воплей — да еще так рано, утром! И притом какое единодушие! Вы не находите, что это весьма примечательно?

Я скромно заметил, что, на мой слух, все они кричали кто о чем, но Канцлер не пожелал слушать моих доводов.

— Уверяю вас, они все кричали одно и то же! — проговорил он; затем, высунувшись из окна, он прошептал какому-то человеку, стоявшему внизу: — Велите им построиться, слышите? Правитель будет с минуты на минуту. Подайте им сигнал, чтобы начинали маршировать! — Все это явно предназначалось не для моих ушей, но я поневоле услышал эти слова: ведь мой подбородок почти касался плеча Канцлера.