Симулякры и симуляция — страница 29 из 34

х животных, так же как истинный расизм стал следствием введения рабства.

Некогда животным был свойствен более священный, более божественный характер, чем людям. В первобытных обществах нет даже «царства» людей, и долгое время порядок животных оставался порядком референции. Лишь животное достойно быть принесённым в жертву как божество, и только потом, в нисходящем порядке, идёт человеческая жертва. Люди классифицируют себя по происхождению от животного: так, индейцы бороро «являются» попугаями ара. Это явление не принадлежит ни к дологическому или психоаналитическому порядку, ни к ментальному порядку классификации, к которой свёл характер животных Леви-Стросс{149} (хотя то, что животные могли использовать язык, уже фантастическое допущение, это также было составляющей их божественности), — нет, оно означает, что бороро и ара являются частью одного цикла и что цикличность исключает любое разделение на виды и все те отличительные оппозиции, которыми мы мыслим. Структурная оппозиция — дьявольская, она выделяет и сталкивает различные тождественности: таково выделение человеческого, которое отбрасывает животных в нечеловеческое, — а цикл символичен: он отменяет позиции в обратимой последовательности — в этом смысле бороро «являются» ара, так же, как по утверждениям канаков{150}, мёртвые прогуливаются среди живых. (Или к чему-то похожему стремится Делез со своим «становлением-животным», когда призывал: «Станьте розовой пантерой!»?)

Так или иначе, но животным всегда было присуще, до настоящего времени, божественное или жертвенное благородство, описания которого находим во всех мифологиях. Даже убийство во время охоты ещё остаётся символическим взаимоотношением в отличие от экспериментального препарирования. Даже приручение ещё остаётся символическим взаимоотношением в отличие от индустриального разведения. Достаточно обратить внимание на статус животных в крестьянском обществе. При этом не следует путать статус доместикации, которая предполагает наличие участка земли, клана, системы родства, в которую входят и животные со статусом домашних питомцев — единственного типа животных, оставшегося нам вне границ заповедников и мест разведения, — собак, кошек, птичек, хомячков, переполненных любовью своих хозяев. Путь, который прошли животные от божественной жертвы к собачьему кладбищу, над которым льётся тихая музыка, от сакрального вызова к экологической сентиментальности, многое говорит о вульгаризации статуса самого человека, и это ещё раз подтверждает неожиданную взаимосвязь между нами и животными.

Именно наша сентиментальность по отношению к животным является верным знаком нашего к ним презрения. Она пропорциональна этому презрению. Именно по мере своего отнесения к сфере безответственности, бесчеловечности животное становится достойным человеческого ритуала любви и заботы точно так же, как ребёнок по мере своего отнесения к статусу наивности и инфантильности. Сентиментальность — это лишь бесконечно выродившаяся форма зверства, расистского сочувствия: нам надо унизить животных, чтобы вызвать сентиментальность по отношению к ним.

Те, кто когда-то приносил животных в жертву, не держали их за безмозглый скот. И даже люди Средневековья, которые осуждали и наказывали их по всем правилам, были в этом гораздо ближе к ним, чем мы, которых такая практика шокирует. Тогда считали животных виновными, и это была форма их почтения. Мы же не считаем их ни за что, и именно на этом основании мы «гуманны» с ними. Мы больше не приносим их в жертву, мы не наказываем их, и мы гордимся этим, но это лишь потому, что мы приручили их, или даже хуже того — потому, что мы сделали их расово неполноценными, которые даже не заслуживают нашего правосудия, разве что нашу привязанность и социальное милосердие; которые даже не заслуживают наказания и смерти, разве что экспериментирования и забоя на мясо на скотобойнях.

Именно из резорбции всех форм насилия, которое творится относительно них, сегодня и проистекает монструозность животных. На смену насилию жертвоприношений, которое выступает насилием «близости», «интимности» (Батай), пришло сентиментальное или экспериментальное насилие, которое является насилием отдаления друг от друга.

Монструозность приобрела другое значение. Изначальную монструозность животных как предмет ужаса и фасцинации, но вовсе не негативных, лишь амбивалентных, монструозность как предмет обмена и метафоры — во время жертвоприношений, в мифологии, в геральдическом бестиарии и даже в наших грёзах и наших фантазмах, — эту монструозность, переполненную всевозможными угрозами и всевозможными метаморфозами, монструозность, которая втайне находит своё решение в живой культуре людей и является одной из форм альянса, мы обменяли на спектакулярную монструозность, монструозность Кинг-Конга{151}, вырванного из джунглей и превращённого в звезду мюзик-холла. В результате культурный сценарий инвертируется. Прежде культурный герой уничтожал зверя, дракона, чудовище, и из пролитой крови возникали растения, люди, культура; сегодня же животное Кинг-Конг приходит, чтобы опустошить индустриальные метрополии, приходит, чтобы освободить нас от нашей мёртвой культуры, ставшей такой после того, как она вычеркнула из себя любую реальную монструозность и разорвала заключённый с ней пакт (что выражается в фильме через примитивное подношение женщины). Глубинный соблазн фильма обусловлен именно этой инверсией смысла: вся бесчеловечность переходит на сторону людей, весь гуманизм переходит на сторону пленённого зверя и на сторону взаимного соблазна женщины и животного, монструозного соблазна одного порядка другим, порядка человеческого и животного. Конг погибает потому, что ему удалось восстановить связь через соблазн, с этой возможностью метаморфозы одного царства в другое, с этим кровосмесительным промискуитетом между животными и людьми, так никогда и не реализованным, разве что символически-ритуальным образом.

В сущности, путь, который прошли животные, не отличается от пути сумасшедших и детей, секса или негритюда{152}. Логика исключения, заключения, дискриминации и, неизбежно взамен этого, логика реверсии, обратимого насилия, которое приводит к тому, что целое общество начинает равняться на аксиомы безумия, инфантильности, сексуальности и низших рас (очищенных, следует сказать, от тех радикальных вопросов, которые возникают в связи с самим фактом их исключения). Конвергенция цивилизационного процесса поражает. Животные, подобно мёртвым и многому другому, прошли через этот непрерывный процесс приобщения путём исключения, который заключается в том, чтобы ликвидировать, а затем заставить говорить исчезнувшие виды и признать их через их исчезновение. Заставить говорить животных, как заставляли говорить сумасшедших, детей, секс (Фуко). Это тем более невероятно в отношении животных, чей принцип неопределённости, удручающий человека с момента разрыва их альянса, основывается на том, что они не говорят.

Историческим ответом на вызов безумия стала гипотеза бессознательного. Бессознательное — это логистическая система, позволяющая осмысливать безумие (и вообще любое странное или аномальное образование) в системе смысла, расширенной до пределов бессмысленного [non-sens], замещённого ужасами безумия [insensé] и отныне понятного благодаря использованию определённого дискурса: психика, неосознанное побуждение, подавление и т. д. Это сумасшедшие принудили нас к гипотезе бессознательного, но взамен мы устроили им ловушку. Ведь если поначалу бессознательное, казалось бы, оборачивается против разума и несёт радикальную субверсию, если оно, казалось бы, лишь потенциально заряжено на разрыв с безумием, то со временем оно оборачивается против последнего, потому что оно — это то, что позволяет присоединить безумие к разуму более универсальному, чем классический.

Сумасшедшие, некогда немые, сегодня услышаны всеми, благодаря тому, что нашли способ расшифровки их посланий, которые воспринимались раньше как абсурдные и непонятные. Дети также обрели голос, они уже больше не те странные и одновременно незначительные существа в мире взрослых — дети имеют значение, они превратились в означающее не вследствие какого-то «освобождения» их «говорения», а потому, что разум взрослых получил более тонкие средства, чтобы предотвратить угрозу их молчания. Были услышаны также первобытные люди, к ним обращаются, прислушиваются, они больше не животные, и Леви-Стросс был прав, когда говорил, что их ментальная организация была такой же, как наша, психоанализ связал их с эдиповым комплексом и либидо — сработали все наши коды, и они ответили на них. Они были погребены в молчании, теперь погребены в «говорении», «ином» конечно же, но под лозунгом «различия», как когда-то под лозунгом единства Разума, — не следует впадать в заблуждение — это тот же порядок превосходства: империализм разума, неоимпериализм различия. Главное при этом то, что ничто не избегает верховенства смысла, наделения смыслом. Конечно, при всём этом никто с нами не разговаривает — ни сумасшедшие, ни мёртвые, ни дети, ни дикари, — и, по сути, мы ничего не знаем о них, но важно то, что разум спас свою репутацию и что всё это избежало молчания.

Но животные — они по-прежнему не говорят. В мире всё возрастающего «говорения», в мире принуждённого исповедания и изъяснения только они хранят молчание, и вследствие этого нам кажется, что они отступили далеко от нас, за горизонт истины. Но это то, что сближает нас с ними. Важна не экологическая проблема их выживания. Важной всегда была и до сих пор остаётся проблема их молчания. В мире, который стремится к тотальному высказыванию, в мире, собранном под гегемонией знаков и дискурса, их молчание приобретает всё большее значение для нашей организации смысла.

Конечно, их заставляют говорить, всевозможными способами, один безвиннее другого. Они были носителями морального дискурса о человеке в баснях. Они поддерживали структурный дискурс в теории тотемизма. Они ежедневно передают своё «объективное» сообщение — анатомическое, физиологическое, генетическое — в исследовательских лабораториях. Они поочерёдно служили в качестве метафор для добродетелей и пороков, в качестве экологической и энергетической модели, механической и формальной моделью в бионике