Неисповедимыми путями
Глава 4
Солнце клонилось к горизонту. Последние лучи окрашивали сухую равнину багровыми отблесками, отражающимися от скалистых вершин. Дневной зной сменился освежающим ветерком, который обещал покой и прохладу. Впрочем, обещал коварно — человек уже знал, что довольно скоро приятная прохлада сменится ночным холодом. Знал на собственном печальном опыте.
Американский BAR — не слишком удобный костыль, однако другого все равно под рукой не имелось. С трудом опираясь на импровизированную подпорку, мучительно кривясь от боли, человек прошел еще с десяток шагов. И понял, что больше не может, надо хоть чуть-чуть отдохнуть. Он попробовал осторожно сесть, однако нога подвернулась, и беглец свалился мешком. Винтовка еще и больно ударила по скуле.
Как же хорошо присесть… Просто сказочно хорошо. Главное — ноге стало чуть легче. Пульсирующая боль в стопе не то, чтобы утихла, но по крайней мере перестала впиваться в мозг при каждом шаге. Немного посидеть, чуть-чуть отдохнуть. И уходить — как можно дальше, как можно быстрее.
Ему понадобилось два дня, чтобы добраться сюда. Два дня безумного перехода с запасом галет и флягой солоноватой воды по местным пампасам (или как их тут называли? черт его знает) — не так уж и сложно, на первый взгляд. Сухари весили немного, а найти ручей или небольшую речушку вроде бы вполне по силам даже столь неискушённому человеку. Северная Африка была вовсе не сплошной пустыней, как представлял себе беглец. Во всяком случае, так поначалу казалось…
Человек осторожно подергал ботинок на больной ноге. Стопа опухла и растянула обувь изнутри. Похоже, снять без ножа не получится. Однако, надо. Сама по себе рана еще вчера казалась неопасной. А теперь началось воспаление и, видимо, заражение. Ботинок придется снять, пулю вынуть, а рану — обработать. Но тогда беглец потеряет время.
Нужна ли мертвецу здоровая нога? Он поразмыслил над этим, механически жуя последний сухарь, заставляя себя глотать. Есть не хотелось совершенно, однако слабость и мелкая противная дрожь распространялись по телу. Организм требовал отдыха, покоя и питания.
Человек прислушался, приоткрыв рот, крутя головой. Ничего… Кажется, ничего. Впрочем, в голове шумело — сказывались усталость да еще тепловой удар. Но вроде все пока спокойно. Еще немного посидеть — и дальше. Или подождать до темноты и тогда уже попробовать сделать долгий марш-бросок по холодку. Начинается лихорадка, температура скачет, ночной холод будет к месту.
Он поднял к небу измученное лицо, покрытое серыми разводами пыли и красными пятнами солнечного ожога.
— Господи… — прошептал человек и сам удивился, каким тусклым, безжизненным оказался его голос.
— Господи, ведь ты же есть?..
Ему дали один день форы. Двадцать четыре часа, за которые, казалось, можно уйти неимоверно далеко. Три с половиной версты за час спокойным быстрым шагом. Почти девяносто вёрст за сутки, если постараться. Беглец справедливо не считал себя олимпийским атлетом, но за год службы в Туркестанской милиции его ноги привыкли к долгой ходьбе или стоянию на посту.
Он верил в себя, точнее невероятным усилием воли убедил себя в этом. Самогипноза хватило на то, чтобы с достоинством отправиться в путь, под улюлюканье и подробные обещания на трех языках — что именно с ним случится в скором будущем. Он не запаниковал, не начал вымаливать прощения, не побежал в ужасе куда глаза глядят, на что, как показалось, втайне надеялись некоторые «клиенты». Спокойно набрал воды из бака, повесил на плечо винтовку, что вручили ухмыляющиеся загонщики, и твёрдым шагом вышел из лагеря. Две с небольшим сотни вёрст до цивилизации, небольшого портового города под защитой итальянских властей. Он ведь умный и везучий человек. Главное — никакой паники, спокойствие и точный расчёт.
И винтовка. На удивление хорошая, не казенное барахло, а настоящий американский «браунинг». Без магазина, правда, и всего пять патронов россыпью, так что заряжать каждый надо отдельно. У жертвы должны быть шансы убить преследователя, иначе неинтересно, иначе это не развлечение. Но уравнивать шансы — ce n'est pas comme il faut. И все равно — пять патронов калибра 6.5мм — это лучше, чем ни одного.
Он верил в себя…
— Господи… ты же есть, тебя не может не быть? Прошу, помоги… Ты же можешь все.
Ногу прострелило острой болью до самого бедра. Как раскаленной проволокой через все кости протянуло. Если это был ответ свыше, то он не вдохновлял. Но человек продолжал молиться, тихо, сбивающимся голосом, как умел. И был искренен, как никогда в жизни.
— Я сделал много плохого. Но я же не плохой, я просто ошибался… Я могу исправиться. я исправлюсь. Помоги мне, а если я недостоин, помоги моим… ведь они пропадут без меня.
Сильный хрипящий кашель продрал глотку, небо высохло и царапало опухший язык. Болели глаза и голова, жар накатывал, заставляя тело корчиться в знобящей дрожи. Теперь бы самое время накрыться теплым пледом и выпить чашку чая с медом и лимоном. Как в детстве, давным-давно. Когда были живы родители, и все было хорошо… Когда ему не приходилось думать о том, как же прокормить оставшуюся родню. Когда его собственная жизнь не стояла на кону.
— Господи, помоги…
Небо молчало.
Два дня назад всё было предельно ясно. Теперь же, лёжа в чахлых иссохших зарослях, беглец даже не пытался понять, где в его тогдашние расчёты вкралась фатальная ошибка. Возможно из-за того, что думать после сорокачасового бодрствования было неимоверно тяжело. А может быть, просто понимал, что его выживание изначально не планировалось предусмотрительными управляющими.
Он отстранённо наблюдал за игрой закатных красок. Апатия, усталое безразличие подкрались незаметно и разъели, отравили твердую решимость выжить, как хороший абсент — кусочек сахара. Думать — страшно. Думать — больно, потому что приходится сосредотачиваться, и нога словно оказывается в огне. Проще и легче провалиться в безмыслие, подпустить дрему ближе. Пропустить боль через пустую голову, чтобы та растворилась без опоры.
Да, так легче.
Если лежать неподвижно, нога почти не болела, только пульс противно стучал в ступне, да кто-то невидимый как будто дергал за пальцы. Рана… В Туркестане, в первый месяц службы, их учили полевой медицине, но кто тогда воспринимал полкового медика всерьёз… Что там нужно с ней делать? Говорили, индивидуальным пакетом замотать… да только про подсумок с аптечкой он вспомнил только через полчаса после начала марша… Он в лагере, и плащ-палатка в лагере, и, вообще… Что еще? Чему там старые солдаты учили? Промыть… воду жалко… Значит, прижечь… Порохом засыпать и прижечь. Зашить-то все равно нечем. А спички… точно, спички в подсумке с «железным рационом». Подсумок… бросил или не бросил… Винтовка… Где браунинг?.. Только же был здесь. Или оружие потерялось? Осталось далеко позади, на холме, где беглец случайно споткнулся раненой ногой о камень. Тогда он потерял сознание от боли и скатился вниз по тропке, оставив винтовку наверху, а очнувшись, решил не тратить силы на подъём обратно. Да и толку от оружия было мало, а костыль из ружья был ужасным.
Хотя нет, ведь он же точно подобрал винтовку…
Комары, проклятые комары звенят в ушах, гудят, как непонятно что. Голова раскалывается, скверный холод пробирает до самого сердца. Лихорадка, жар. Если он заснет, то не проснется до утра. Тогда холод окончательно добьет слабеющий организм, высосет как вампир последние крупицы тепла и сил. Останется лишь застрелиться последним патроном.
Стрелять по преследователям беглец пробовал. Но он никогда не был особо хорошим стрелком и к тому же впервые воспользовался автоматическим оружием. Четыре пули ушли куда-то в сторону, одна за другой. А по нему ответили очень точно — полметра справа, полметра слева, полметра недолет. И потом еще одна пуля, малого калибра, но очень неудачная — она каким-то сложным рикошетом впилась в ногу. Ужалила слабенько, на излете — засела меж костей стопы и теперь, похоже, все-таки сведет беглеца в могилу.
Новейшие светопризматические прицелы и дорогая немецкая оптика охотников были лучше, да и стрелки, по правде говоря, тоже. Намек оказался очень ясен — беги, кролик, беги.
Надо подниматься, надо расшевелить себя.
Нога. Прижечь. Ведь есть патрон, его можно раскурочить. Спички есть, если есть подсумок с рационом, а он… он есть. Фляга есть, воды на донышке, ну да ладно. На две трети спиленный штык вместо ножа за голенищем ботинка на здоровой ноге. Больше ничего нет. Скоро и этого не будет, если не поспешить. Если бы еще не проклятые москиты…
С леденящим ужасом он понял, что в ушах гудят отнюдь не москиты. Повалился навзничь, ухватил за ремень винтовку и пополз, неловко подволакивая за собой раненую ногу. При каждом движении стопу словно затягивали в раскаленных тисках. Беглец шипел сквозь зубы, но продолжал ползти, несмотря на багрово-черный туман в глазах.
Впереди несколько деревцев давным-давно засохли, скорчившись и сцепившись скелетами крон. Время и непогода выбелили их, как серовато-белые кости. Получилось нечто вроде шатра, низкого и уродливого. Туда человек и заполз, со стоном, цепляясь за обломки веток, которые кололи и рвали ткань не хуже острейших шипов.
Шум автомобильных моторов нарастал. Человек огляделся и с ужасом понял, что сам себя загнал в ловушку. Скелеты мертвых деревьев ничего не прятали, более того, теперь они стали природной ловушкой — быстро выбраться из этой клетки не представлялось возможным. Оставалось лежать, молиться и надеяться, что сумерки укроют одиночку.
Он прислушался, стараясь выровнять дыхание. Сердце колотило изнутри по ребрам, как заправский уличный боец. Выглянуть из своей «клетки» беглец не решился — страшно было даже просто приподнять голову. Да и после двух бессонных дней ему казалось, будто глаза засыпало песком — каждое их движение отдавалось в голове так, как словно по глазницам и векам проводили грубым наждаком. Слух был надёжнее — целью охотников было развлечение, а вовсе не испытания или попытки что-то доказать самим себе, поэтому шумели они от души. Развлекающиеся юнцы загоняли «дичь» на тентованых грузовиках, где было всё необходимое для комфортного путешествия, вплоть до электрических ледников и зубного порошка.
Пустыня — а тем более эти африканские «пампасы» — никогда не погружается в тишину, тем более по вечерам. Шуршание, писк и стрекотание местной живности здесь не прекращались ни на мгновенье. Но человеческие шаги — беспечные, размеренные — спутать с чем-либо оказалось невозможно. По меньшей мере двое, ничего не скрываются, шагают размеренно, но не тяжеловесно.
Нашли? Просто идут мимо?
Он крепче сжал БАР и понял, что так и не зарядил винтовку. А где патрон? Нет патрона. Кажется, сунул в карман, теперь надо будет достать, оттянуть затвор… его расстреляют при первом же лязге металла. Не получится даже захватить с собой кого-нибудь.
Надо было больше тренироваться. Надо было учиться стрелять. Надо было… Множество этих «надо было» вымостили его путь сюда, к старой высохшей клетке из мертвых веток. И некого винить, не на что надеяться.
Легкий порыв ветра донес невнятный звук. Голос, человеческий голос, женский! Несколько метров, от силы десяток, не больше, с наветренной стороны. Как близко они подошли… Днем, на ярком солнечном свете его уже увидели бы. Но сейчас, когда вечерние тени уже раскрасили равнину в серый цвет — может, обойдется?.. Даже нога перестала болеть. Вернее, страх близкой смерти решительно отодвинул все сторонние чувства.
Другой голос, еще ближе, сквозь шуршание травы, жесткой и ломкой. Две женщины, беседуют мирно и безмятежно, словно ведут светскую беседу в собственном доме. Голосов он не вспомнил, но среди «гостей» было две молодые женщины, которые всегда держались вместе — собственно «гостья» и ее компаньонка, из тех, кто обеспечивают присмотр и охрану очаровательных наследниц европейских состояний. Ему уже доводилось слышать про навыки подобных сопровождающих, и, положа руку на сердце, он не решился бы выступить против неё даже будучи в своей лучшей форме и с привычным оружием. А уж сейчас, не способный ходить, с одним ножом…
«Я не могу даже с девчонкой справиться».
Хотелось разрыдаться — от страха, от острого чувства собственного бессилия. От понимания, что один взгляд в его сторону — и все. Милые девушки убьют его, мимоходом, для забавы, и даже не вспомнят об этом на следующий день.
— Всё же, я убеждена, фроляйн Генриетта, что сказанное Вами — полная чушь, — произнесла компаньонка. Она изъяснялась по-немецки, беглец понимал этот язык с пятого на десятое, но девушка говорила медленно, тщательно выговаривая каждое слово, будто бы закончив длительное обдумывание. Поэтому он понял почти все. В том числе и явственное «Вами» — с большой буквы.
— Неужели?.. — второй голос. Видимо наследницы.
Страшно слушать. Страшно повернуть голову даже на волосок. Один лишь их взгляд… И моторы все ближе — погоня ходит сужающимися кругами, исходя радостными воплями, смехом.
Удар. Грохот — страшный, раскалывающий вселенную. И снова удар. Выстрел? Его уже убили?
Неужели именно так и выглядит смерть…
Его со страшной силой бросило вверх. Где-то совсем рядом взревел клаксон и, почти одновременно на африканскую пустыню пролился отборный мат на полудюжине языков.
— Чунго! Протри глаза, он же в человеческий рост!
— Что? Лек мих ам арш!
— Хальт ди фоцце, йото!..
Жуткая смесь французского, испанского и немецкого, искаженная глотками, привыкшими к собственным наречиям, вернула его к жизни. Вырвала из кошмара, повторявшегося вновь и вновь.
Проклятый пень, не замеченный первым водителем маленького каравана, остался позади, выброшенный из-под неудачливой машины. Им повезло, что во главе колонны шёл оригинальный парижский «Renault MH Sahara».
— Хольг, подъем, — повторила Родригес, не выпуская автомобильный руль, чуть повернув голову в сторону заснувшего командира. — Скоро пять часов, время кричальника.
Хольг поморщился, повел плечами, насколько позволяло тесное сиденье. Прищурился, глядя на часы — круглые, на вид старые, как сама Африка. Сияющие психоделической смесью красок облезлого и окислившегося корпуса.
Точно, без четверти пять.
Он поправил старый надежный БАР под рукой, привычно провел рукой по увеличенному магазину на двадцать пять патронов.
— Тормозим, — негромко скомандовал фюрер, зажав тангенту малой рации. — В сторону вправо. Макс, тащи стреляло на крышу. Хохол, знаешь, что делать. Негры — по сторонам. Чжу крутит шарманку.
Небольшой караван из трех машин сбавил скорость и собрался из растянутой цепочки в плотную группу. Родригес сдула некстати упавшую на лицо прядь светлых волос и выкрутила руль в сторону, съезжая с трассы.
Кругом расстилался какой-то почти марсианский пейзаж. Унылая равнина, в которой торчали беспорядочно разбросанные горы, не горы, в общем какие-то «образования», похожие на расшатанные серо-желтые зубы курильщика. Песок, камни и низкое небо, готовое обвалиться на голову всем миру. Все тоскливое, печальное, безысходное.
Машины стали тесно, нос к корме, все три одна за другой. Два трехосных «Рено» и старый французский грузовик с крытым кузовом. Родригес повернула ключ зажигания, мотор затих. Девушка пригладила волосы, сноровисто достала здоровенный револьвер «Echeverria» и провернула барабан. Хольг открыл скрипучую дверцу со своей стороны и выбрался наружу. Как обычно — было нелегко, нога не поддерживала такую эквилибристику. И как обычно — он справился, почти без заминки, ухватившись за специально привинченную для опоры скобу.
БАР он повесил на шею, под правую руку. Тяжелая железка успокаивала, делилась малой толикой уверенности. А уверенности командиру сейчас и не хватало, так что заемная была весьма к месту.
Особых команд не требовалось, каждый и так знал, что ему делать. Быкообразный Максвелл, светя рыжей щетиной, как сигнальный фонарь, сноровисто полез на крышу передового Рено, захватив свой любимый «Энфилд» с диоптрическим прицелом. Хохол, он же Кот, вытащил из замыкающего автомобиля «стрекотальник» — русский пулемет ЛД под пистолетный патрон — и двинулся назад, искать наилучшую позицию. При этом он шепотом, мешая русский с малоросским, ругал диспозицию — каменные пики частично перекрывали обзор и обстрел с любой точки. Как ни встань, все равно останутся мертвые зоны. Два негра-аскари[5] составили фланговое охранение, их затрепанные шинели, представлявшие собой скорее сшитые воедино лохмотья, прекрасно сливались с унылым песком.
— Не вижу ни черта, — лаконично сообщил сверху Максвелл. — Пусто.
Хольг достал из затертого кожаного футляра старый полевой бинокль и обозрел окрестности. После чего согласился со снайпером ганзы — действительно, ничего. Глянул на часы. Еще десять минут.
Кушнаф и Родригес тем временем растянули антенну. Чжу крутил настройки радиоприемника, через открытую дверцу грузовика доносились хрипы и треск помех. Тряска снова сбила настройку сложного агрегата, приходилось все подстраивать заново.
— Успею, командир, — нервно пообещал Чжу, вращая центральный верньер. На его бритой голове выступили капли пота.
— Успей, — холодно посоветовал Хольг, пряча бинокль. Чжу занервничал еще больше, впрочем, это было его нормальным и привычным состоянием. Родригес как обычно прокомментировала ситуацию короткой тирадой на испанском. Ее никто не понял, но звучало красиво.
Наконец через треснувший динамик донеслось:
— …с появлением социализма в принципе реализма и с науськиванием журнализма в животной шкурке, эмпирически внушается народу материализм, принцип слепого дарвинизма, принцип зависти на ЧУЖУЮ собственность, принцип САМОВЛАСТИЯ, при чём развивается взаимное раздражение в семейно-сословной жизни, всё и вся выходит из нормального состояния условий, при которых общественная жизнь только и возможна, единодушие народности исчезает, и слагается в народе как бы в девиз его жизни: «Горшок пустой, да сам большой»!
— Есть, — выдохнул Чжу, преданно глядя снизу-вверх на Хольга. Его худое желтоватое лицо этнического ханьца светилось искренней светлой радостью. Командир ограничился скупым кивком и еще более скупой улыбкой — дескать, молодец.
Хольг отвернулся и посмотрел на дорогу, убегавшую вдаль широкими загибами. Точнее на полосу, условно схожую с «дорогой», ведущую в потребном направлении. Мрачно глянул в небо, критически прищурился в сторону негров, добросовестно прилегших за камнями с оружием наготове.
Чжу еще немного подкрутил настройки, добившись вполне чистого звучания. Сейчас голос еще немного поорет, а затем начнется самое главное…
— При таком бессознательном знании СОЦИАЛИЗМА, этого орудия ЛОЙЛОВЩИНЫ, внушившее всё СКВЕРНОЕ в склад народного воззрения, — вещал динамик. — Потребность в дружелюбной семейной жизни начинает слабеть, развивается взаимное семейное раздражение, вызывается потребность раздела, причём подорвались и условия крестьянского коннозаводства, а с тем и условия хлебородия, то есть народного продовольствия…
Кушнаф залез обратно в машину, крутя колечками пышные усы и бормоча под нос что-то неодобрительное. Чжу убавил, было, звук, но со стороны донеслось:
— Оставь, пусть галдит.
Хольг бросил удивлённый взгляд на Кота. Задумчиво грызущий кончик длинного уса малоросс, именовавший себя не иначе как вольным казаком Новомосковского Казачьего Войска, был последним из тех, кто мог бы слушать проповеди отца Петра. Или Сумасшедшего Петера — кому как нравится.
Петр Тибо-Бриньоль[6] настолько выделялся на поприще духовного рвения и борьбы с тлетворными веяниями современности (начиная с электричества, которое являлось несомненной причиной падения нравов), что последовательно лишился епархий сначала в Санкт-Петербурге, затем в Киеве и в Вологде и наконец оказался настолько далеко за пределами Империи, насколько это было возможно. Единственное, что ему теперь оставалось, так это нести свет истины погрязшим в варварстве чернокожим и буйному сброду кригскнехтов. В том числе посредством столь нелюбимой им современной техники.
— Только Гамбела ловится, — пулемётчик заметил внимание Хольга и смутился. — Хранцузкую я не разумею, сам знаешь. А тут хоть понятно говорит, да по делу, хоть и москаль…
— Социализм, как настоящая причина несвоевременных дождей с половины лета, — все так же мрачно отозвался Хольг, поудобнее перевешивая тяжелый БАР. Родригес давно советовала ему последовать ее примеру и перейти на нормальный немецкий FG-04. Благо оружие это делалось в свое время под выходящие ныне из обихода бельгийские патроны и потому продавалось с хорошей уценкой. Но командир ганзы был во многом традиционалистом и консерватором, БАР ему нравился.
— …вырождение крестьянской лошади стало причиной всё большего и большего бездождия, а с тем пасмурной, холодной погоды весной и несвоевременных дождей во время покосов и уборки хлебов, — продолжал вещать приёмник. — Необходимо приступить к сознательному исследованию и к определению точной причины такого изменения в явлениях природы, хотя при настоящем реалистическом направлении общественного воззрения такое исследование провести почти невозможно, так как в основании реализма лежит положение «нам не нужно сознание дела, нам нужно пустое ремесленное знание его». Общество, при таком реалистическом направлении, противится свободному умозрению в деле исследования какого бы то ни было проявления, благотворно или зловредно влияющего на условия общественной жизни. Но, пользуясь высказыванием авторитетнейшего из авторитетных учёных, «Croire tout découvert, c’est pretendre l’honizon pour les bornes du monde», то есть «неверие слепо, а поверяйте», я смею громогласно восстать против привычки общего воззрения, и скажу…
Хольг сплюнул, зло двинул нижней челюстью. Его бесили вопли проповедника, а еще больше бесило то, что не слушать их — не получалось. Сволочной поп выкупал самое козырное время перед «кричальником», так что хочешь не хочешь, а все равно в уши залезет. И откуда у паскудника столько денег?.. Радио в Шарме стоило сумасшедших монет, причем не колониальных «печаток», а настоящих.
— …ты РЕАЛИЗМ, ты ТИРАН свободы мысли, ты ПРЕВРАТИЛ человека в обезьяну, ты ЗАДУШИЛ всё психическое в человеке, надевши на него ЖИВОТНУЮ шкуру страстей; ты НИЗВЁЛ всё его Божественное точно в диавольский соблазн МАТЕРИАЛИЗМА; ты НИЗВЕРГ все условия нравственного строя человечески общественной жизни в животно-сумбурное состояние СОДОМА и ГОМОРРЫ! — зашёлся в экстазе Тибо-Бриньоль, подводя этим неожиданным выводом итог своей радиопроповеди.
Наконец Петр умолк. Пришло время серьезных вещей. Хольг подошел к машине и сунул в ухо услужливо поданный Чжу эбонитовый шарик на толстом проводе. Китаец на всякий случай приготовил клочок бумаги и обгрызенный химический карандаш, который заранее обильно послюнявил. От этого язык и губы у него посинели, что в сочетании с желтоватым цветом лица сделало Чжу похожим на хорошо провяленного покойника.
Без объявлений и вступления началась передача. Хорошо поставленный мужской голос размеренно читал по-французски непонятный текст. Точнее разные тексты для разных адресатов. Часто он повторял сказанное по-немецки, реже встречались сообщения для англоговорящих адресатов. Иногда звучали только числа. Диктор говорил достаточно быстро, но четко, не повторяясь. Успел услышать адресованное тебе — хорошо. Не успел — твои заботы, станция оплаченную работу выполнила.
Хольг с непроницаемым выражением дослушал весь блок объявлений до конца. Вынул из уха шарик и отдал китайцу. Вздохнул, прикусил губу.
«Путь-шесть-двенадцатому» — это их ганзе, заранее условленный с посредником код. «Сорок один — сорок два» — это плохо. Очень плохо.
— Скорее всего, будет засада по наводке, — кратко сообщил он компании, достаточно громко, чтобы услышали все. Кроме негров, им вообще ничего знать не надо.
Все молчали. В любых более-менее сработанных командах вопросы решаются без лишних слов — народ уже притерся друг к другу и понимает с полуслова.
— Раскочегаривай ворону, — скомандовал Хольг.
Команда повиновалась без вопросов. Только Максвелл пробурчал со своей позиции что-то вроде «зряшная трата денег, лучше б товара больше прихватили». Но говорил он по-английски и в сторону, так что этим можно было пренебречь. Или нет… похоже, у стрелка снова начиналось. И это опять-таки было скверно. Хольг тихо зверел. Внешне это выражалось в легком подергивании губы и усиливавшейся хромоте. Взгляд командира стал стеклянным, ничего не выражающим. Компания забегала шустрее.
Чжу и Кушнаф собрали прямо на каменистой земле странную штуку, похожую на крошечный аэроплан-»утку» с толкающим винтом. По размерам аппарат как раз годился для младенца. Родригес забралась на крышу Рено и с помощью Максвелла прикрутила там болтами другую странную штуку, похожую на помесь катапульты и станка для ракеты. Взвела пружинный механизм большим гаечным ключом, кратко отрапортовала:
— Готово.
Хольг достал свернутую карту, затрепанную, клееную прозрачной лентой, покрытую разноцветными метками. Прижал прямо к поцарапанному борту машины и углубился в подсчеты.
Пока Кушнаф заливал в маленький бачок «койл-ойл» из бутылки, Чжу открыл жестяную панельку, скрывавшую самое сложное и капризное — механизм управления. Китаец порылся в одном из многочисленных карманов, достал граненый ключ-монтаж. Протер его о рукав, посмотрел против света и протер еще раз, для полной чистоты.
— Сколько ставить? — спросил он, не оборачиваясь.
Хольг, не отрываясь от карты, быстро продиктовал значения, повторяя каждое число дважды. Китаец, высунув от усердия фиолетово-синий язык, подкручивал ключом крошечные регулировочные втулки гироскопов. Высота, скорость, дальность, ориентация…
— Думаешь, десяти хватит? — негромко спросила Родригес.
— Если нас и в самом деле будут ловить, то на этом перегоне, — так же тихо ответил командир. — Дальше снова равнина и движуха, слишком сложно. Да и топлива в обрез. Рапсовой «фритюры» эта железка не жрет.
Девушка покачала головой с явным неодобрением. По-видимому, она тоже не разделяла веру фюрера ганзы в силу техники. Но промолчала.
Китаец тщательно обмахнул блок гироскопов чистой тряпочкой, подул, стараясь выдуть самые малые песчинки, закрыл крышку. Машинку осторожно взгромоздили на пусковой механизм, завели моторчик. Щелчок, громкий лязг пружин — самолетик швырнуло высоко в воздух, автомобиль качнулся на рессорах. Еще щелчок, жужжание мотора — и самолет довольно уверенно пошел дальше своим ходом, набирая скорость.[7]
Хольг достал мешок и выложил на капот Рено несколько наглухо закрытых бутылочек от «Farbenindustrie» с реактивами. Чжу обреченно вздохнул и начал готовить плотный мешок для последующих манипуляций.
— Не поможет, только время потеряем. И деньги, — шепнула Родригес на ухо командиру. Фюрер не ответил, досадливо качнув головой. Немного обиженная девушка отошла за машину, перехватывая резинкой волосы цвета соломы.
Негры лежали в дозоре, как мертвые. Максвелл медленно поворачивался из стороны в сторону, с винтовкой наготове. Хохол поодаль мурлыкал себе под нос что-то тихое и напевное. Китаец готовил все нужное для быстрой проявки, а ливиец Кушнаф забрался поглубже в грузовик, ближе к ценному грузу.
Самолетик вернулся минут через тридцать или около того, когда Хольг уже начал думать, что ценное имущество потеряно. Автоматический аэроплан шел ниже и с другого азимута, нежели предполагалось, но это было нормально — при заранее выставленном через гироскопы маршруте сбои неизбежны. Да и поправку на ветер еще никто не научился компенсировать. При посадке машинка сломала крыло, но это также было не страшно. Главное — уцелели тонкий механизм управления и фотокамера в прочном каркасе. Заведенный часовой механизм сделал серию снимков в заранее установленный момент, теперь оставалось лишь проявить пленку. Чем и занялся китаец.
Наконец Хольг зарядил в карманный проектор-мутоскоп еще влажную узкую ленту. Он проворачивал колесико и смотрел в стеклянное окошечко, а компания старательно делала вид, что все это никому не интересно.
— Дай гляделку, — не отрываясь от просмотра, скомандовал фюрер, Чжу подал большую прямоугольную лупу. Хольг еще раз посмотрел фотоленту через мутоскоп, затем вытащил ее и повторил процесс с обычной лупой. Молча передал все Родригес. Затем лента и лупа прошли через руки Чжу и ливийца.
Девушка снова сказала по-испански нечто краткое и выразительное, с часто повторяемым «Puta».
— Прости, — ты был прав, — она перешла на французский, который худо-бедно понимала вся ганза, кроме Кота. — «Ворона» себя оправдала.
— Что будем делать? — коротко сказал ливиец, выразив общий вопрос.
Хольг задумался.
— Обойдем, — рискнул предложить китаец.
— Не выйдет, — ответила за фюрера Родригес. — Времени в обрез, хавала не ждет.
Англичанин на крыше снова что-то буркнул, похоже выражал неудовольствие тем, что ганза ранее потратила лишний день, затариваясь хлорэтилом в дополнение к заказанному грузу. Но сделал он это опять-таки негромко и в сторону, на грани того, что командир мог спустить на тормозах.
— Нет времени, — повторил Хольг, он снова развернул карту и перешагнул с ноги на ногу, словно разминая колени.
Минута, другая… Все молчали. Решение было за командиром. Хотя в общем и так было ясно, что надо делать. Вопрос лишь — кто займется.
— Ты, ты, ты… ты тоже, — ладонь Хольга в рваной шерстяной перчатке без пальцев поочередно указала на бойцов. — Со мной.
— Щас, две минуты, — Хохол деловито достал пузырек с оружейным маслом. — Для гарантиев…
ЛД был хорошим пулеметом, но капризным. Поэтому умельцы в Шарме немного доработали конструкцию по австрийскому образцу, буквально врезав в оружие маленькую масленку и шестереночный механизм. Теперь каждый патрон осаливался дополнительно. Не годится для обычного серийного оружия, но вполне сойдет для наемников-контрабандистов, которые ухаживают за стволами как за собственными детьми. И даже лучше, потому что дети в здешних краях товар не дефицитный, а оружие стоит денег и спасает жизнь.
Один из негров поднялся и подошел к фюреру. На ходу он одернул драную шинель и забавно сморщил широченный приплюснутый нос. Пистолет-пулемет — дешевую английскую штамповку на веревке вместо ремня — он повесил за спину. Кушнаф сунул за широкий брезентовый пояс чудовищного калибра обрез, сделанный из старого дробовика. Обрез был с прикладом, обмотанным куском одеяла и самодельными сошками. Ливиец осторожно прихватил снаряды к обрезу — несколько бутылок из-под лучшего канадского шампанского на длинных палках, которые (то есть палки) следовало вставлять в ствол. В бутылках из самого толстого стекла вязко перекатывалась густая коричнево-желтая жижа. Англичанин бодро спрыгнул с крыши. Он мелко тряс головой, словно в ритме неслышимой сторонним музыки. Один глаз смотрел на мир нормально, другой ушел в сторону, так что зрачок почти скрылся. Губы снайпера подрагивали, покрывшись мелкими капельками слюны.
Командир испытующе глянул на Максвелла.
— Все путем, chief, — чуть срывающимся голосом ответил стрелок на молчаливый вопрос. — Сейчас пилюльку глотну и отпустит. Потом уже довезете…
— Хольг, — негромко напомнила о себе Родригес.
— Ты за старшего, — отрезал командир.
Девушка хотела было возразить, но посмотрела на Чжу, оценила оставшиеся в прикрытии силы и молча отступила, признавая правоту фюрера.
— Ну что, — Хольг обозрел свое маленькое воинство. Кот как раз закончил колдовать с маслом и тоже подтянулся, перекинув через плечо длинную пулеметную ленту, сшитую из двух стандартных. Глаза пулеметчика лихорадочно блестели.
— Пошли убивать, — подытожил Хольг.
Родригес молча ждала за рулем, положив на колени FG на боевом взводе. Ждать пришлось долго, больше часа, прежде чем ветер донес короткие частые щелчки — словно некто крутил трещотку и бил в маленький детский барабан. Щелкало минуту или две. Затем вдали поднялся к небу черный столб, похожий на маленькое торнадо. И еще один. Так обычно горит «жидкий уголь» английской перегонки или самый дешевый «фритюр» растительного топлива.
Родригес ждала. Барабан и трещотка стихли.
Вспыхнула красная сигнальная ракета — алая точка на фоне серых туч
Девушка с облегчением вздохнула и полезла в багажник за канатом и крюками. Она поведет передовой Рено, китаец будет рулить грузовиком, а второй Рено придется прицепить за грузовиком. Ничего, потихоньку доедут и подберут ударный отряд. А затем дальше — в последний перегон.
Времени в обрез, но они успеют.
Хавала не ждет.
Глава 5
За время долгого пути группа оставила за собой влажные смешанные леса, фермы масличных пальм, ямсовые поля. Несколько дней вокруг до самого горизонта царила травяная саванна, поначалу оживляемая лишь редкими одиночными протеями. Впрочем, она довольно быстро пропала, сменившись чёрно-серой выгоревшей равниной. Двигаться приходилось не торопясь, объезжая торчащие тут и там обожжённые стволы деревьев, да сливающиеся с землёй закопчённые скелеты не сумевших спастись из огненной ловушки зверей.
Сезон дождей ещё не начался, и при малейшем ветре над каменистыми пустошами поднимались настоящие тучи пепла. Пепел был везде, в волосах, в нижнем белье, в воде, в запечатанных жестянках консервов. Хольг не знал, что ещё обладало такой способностью просачиваться, как центральноафриканский жирный пепел. Он просочился по всем машинам, от колёс до цилиндров моторов, въелся в пейзаж и отравил воздух. Дул то западно-пепельный ветер, то восточно-пепельный ветер, то северо-пепельный ветер, то юго-пепельный ветер. Но приходил ли он с тёплых зелёных берегов Средиземноморья или зарождался на прохладных скалах Рас Дашена, ветер был одинаково насыщен пеплом и запахом гари. Пепел захватил весь мир, до самого неба, превращал закаты в отблески огней преисподней, а Луну красил в кроваво-красные оттенки.
За это (в числе прочего) Хольг и ненавидел Африку. Тот факт, что рукотворные пожары были необходимы для местных полей, только усугублял и без того отвратительное отношение к чернокожим — которых он привычно обвинял во всех своих нынешних бедах. Впрочем, надо сказать, Шарм-эль-Шейх он ненавидел еще больше. Как наркоман — сатанинское зелье, без которого жизнь уже невозможна.
Прежде, еще до войны, Шарм-эль-Шейх был курортом, не сказать, чтобы совсем фешенебельным, но весьма и весьма пристойным. Здесь отдыхали государственные чиновники средней руки и «офицеры» картелей, которые не могли позволить себе отпуск в Европе или анклавах Южной Африки. Когда же война началась, Шарм был буквально национализирован военными и превращен в один сплошной склад, а также транспортный терминал, что обеспечивал операции едва ли не по всей «ветвистой линии» в Африке. Естественно, вокруг склада сразу возник пестрый табор лихого, отвязного люда, готового рискнуть жизнью — своей, а лучше чужой — за любую, даже самую малую монетку. На армейском имуществе, расползавшемся по торговцам через «усушку, утруску» и прочие безотказные военно-тыловые манипуляции, делались большие деньги. Кто-то богател, кто-то исчезал в небытие, проиграв конкурентную борьбу. Так Шарм родился заново, как место, где делались большие «черные» деньги, неизменно окропленные кровью.
Война закончилась, тихо и быстро сдохла на пике усилий, как подыхает большой, прожорливый хищник, внезапно оставшийся без пищи. Военные свернулись и отбыли восвояси, охранять весьма существенно перекроенные границы национальных государств. А оставшаяся амуниция распродавалась за бесценок по всему миру. Но Шарм остался — слишком удобным оказалось место. Мост между Африкой, Ближним Востоком и Европой, который нужен всем, от государств и крепнувших картелей до мелких контрабандистов. Миру была необходима «черная дыра», в которой можно как найти все, что угодно, так и спрятать. Разведчикам и террористам, наемникам и пинкертонам, курьерам «красной дороги» и банкирам хавалы… Так Шарм пережил третье рождение. У него был «брат» — Дашур, город картелей на восточном побережье Китая. Чистый, умытый, тщательно припудренный и до блеска отлакированный большими деньгами. Но в отличие от Дашура Шарм ничего не скрывал. Здесь все было выставлено напоказ — вызывающее богатство и кромешная нищета. Короткая жизнь и быстрая смерть, что всегда стоит за левым плечом.
И деньги, которые есть мерило всего. Возможно это было не так, однако здесь в нехитрую истину верили все. Кроме разве что немногих проповедников, что не убоялись нести слово божье в аду, созданном людьми для людей. Хотя кто знает, сколько истинной веры оставалось в их речах…
— Отлично, отлично… — Мариан быстро скользил толстым пальцем с ослепительно полированным ногтем по листу серо-желтой бумаги, отмечая позиции. Золотой отблеск массивного перстня дополнял многоцветие, хорошо контрастируя с черной кожей и белым наманикюренным ногтем.
Хольг сменил позу, опершись для разнообразия не на правый, а на левый подлокотник старого кресла. Все тело бунтовало и ныло, требуя отдыха. Ломило кости, а плечи потряхивало мелкими судорогами от долгого ношения винтовки на ремне. Фюрера слегка мутило от недосыпа и общей усталости. Однако расслабляться было нельзя, наступал очередной ответственный момент. За спиной шумно дышал Максвелл, которому приходилось еще хуже без обычной дозы пилюль. Хольг взял с собой снайпера не без умысла — лишенный медикаментов рыжий бычара оказывал жутковатое впечатление и провоцировал завершать дела поскорее. А Хольг не намеревался долго точить лясы.
Впрочем, если Мариан Белц, один из крупнейших перекупщиков Шарма, и был как-то впечатлен, вида он не показывал.
— Бинты, перевязочные пакеты в ассортименте, в основном «осколочные», — бормотал под нос вызывающе красивый и вызывающе одетый негр не старше тридцати. С такой внешностью (и цветом кожи) в Шарме обычно начинали и заканчивали в одном из многочисленных борделей на все вкусы и расценки. Каким образом Белц избежал такой участи — оставалось не то, чтобы тайной… скорее событиями мутного прошлого, которые не было смысла вытаскивать на свет божий.
— Отлично, — констатировал Мариан. — Шейхи снова стреляются на пограничье, так что военно-медицинский товар скупается еще на складах, по спискам. Идет уже по двойной цене, значит мой навар полтора, а твое — тариф плюс четверть. Хорошая работа должна хорошо оплачиваться, pas vrai?
Хольг промолчал, сохраняя позу внешне расслабленную, однако чуть подтянул под себя левую, здоровую ногу. На случай если придется действовать очень быстро. Правой стопе, вернее тому, что от нее осталось, он не доверял. Максвелл задышал еще чаще и мощнее, как паровозная топка. Хольг не видел, но предыдущему опыту знал, что англичанин как бы невзначай положил ручищу на широкий брезентовый пояс с двумя кольтами. Несмотря на популярность французских и немецких оружейников рыжий стрелок предпочитал классику Джона Мозеса Браунинга, пророка эры всеобщего вооружения. Хольг разделял его предпочтения.
— А вот за хлорэтил отдельная благодарность и отдельная наценка, — широко улыбнулся Мариан. — Сейчас его почти никто не возит, а народ жаждет. Ты отличный партнер, дружище!
— А ты очень честный негоциант, приятно иметь дело, — отозвался фюрер, очень ровно, спокойно и негромко. Восьмизарядный смит-вессон на боку почему-то показался очень тяжелым и горячим. В «офисе» скупщика видимой охраны не имелось, однако Хольг не сомневался, что вооруженные бойцы скрываются за толстыми плотными занавесями, готовые к действию.
— Ну, надо же… — с расстановкой протянул скупщик. — «Gilbert U-238 Atomic Energy Laboratory». Ты действительно думаешь, что это кто-то здесь купит? Детский «набор юного атомщика»?..
— Даже в Шарме есть дети. Впрочем, купишь его ты же, а потом торжественно подаришь какому-нибудь «барону» в честь дня рождения его сына. Дорогой подарок. Как говорят англичане — «эксклюзив». И цена не обсуждается.
— Угадал, — вынужденно согласился Белц. — Эх… все-таки умеют англичане делать игрушки.
— Он американский.
— Ну, американцы. Все равно красиво.
— Согласен.
— Что ж, будь по-твоему, — негоциант сцепил ладони, громко брякнув перстнями. — Пора рассчитываться, аvoir des pièces amusantes! Сегодня ты станешь существенно богаче, mon digne ami.
Контора Белца располагалась на первом этаже большого белого дома, который некогда действительно был белым и служил пристанищем для нескольких весьма дорогих магазинов. Теперь это было мрачное, серое сооружение, почти скрытое под копотью, наслоениями жира и пепла, рифлеными кусками железа, подпорками, пристройками и всем остальным, что способен придумать коллектив, для которого не существует эстетических канонов, а «послезавтра» равноценно «спустя пару веков». Строго говоря, негр-перекупщик владел всем домом, однако дела вел только здесь, в бывшем кабинете бухгалтера.
Остатки неброской довоенной роскоши еще проглядывали кое-где, например в желтоватом и даже не очень вытертом сукне массивного стола-бюро. Или в изящной статуэтке мальчика, венчающей бронзовую чернильницу. Но в целом контора давно сдалась под напором вопящей варварской безвкусицы, а так же инстинктов хомяка, стаскивающего все в свою нору.
Отодвинув вскрытый деревянный ящик с дорогими сигарами, отпихнув пакет с копеечными открытками «в три краски», Мариан достал откуда-то из-под стола несколько конвертов. Хольг вздохнул и с постным видом посмотрел в потолок, тщательно демонстрируя, до какой степени ему все это безразлично. Максвелл запыхтел чуть тише.
Мариан заглянул в самый толстый конверт, сверху вниз, одним глазом, прищурив другой — словно смотрел в пустую бутылку.
— А может воды? — предложил он, не отрываясь от сосредоточенного созерцания денег. — Мне тут подбросили в настоящих стеклянных бутылках, ледниковую. Стоит немерено, шло в уплату долга, но цена вышла такая, что задолжал уже я. Однако для хорошего человека пары чарочек не жаль!
— «Альпийские ледники»? — едва заметно и со здоровой долей иронии усмехнулся фюрер.
— Обижаешь, — искренне огорчился Белц. — Русская вода, со всеми сертификатами, я проверял.
Максвелл шумно сглотнул, да и Хольг почувствовал, что в глотке пересохло, так что пара капель живительной чистейшей влаги сейчас оказались бы в самый раз. Вода давно стала проблемой и «узким местом» Шарма. Ее было очень мало, а то, что удавалось добыть из скважин, именовалось «водой» с очень большой натяжкой. Тот, у кого в карманах водились деньги, пил привозную, которую доставляли в старых танкерах. Остальные обходились, кто как мог. Воду дистиллировали, избавляясь от соли, кипятили с местными растительными колючками, бодяжили с обеззараживающими таблетками из армейских рационов. Так что по местным меркам Белц предложил аналог стопки дорогого, марочного коньяка.
— Спасибо, не нужно, — мягко улыбнулся Хольг, поглаживая худой впалый живот левой рукой. Правая неподвижно лежала на подлокотнике.
— Ну как знаешь.
С этими словами Белц перетасовал деньги с ловкостью фокусника или, что более отвечало антуражу, профессионального шулера. Мятые, сальные банкноты порхали в черных пальцах, как бабочки, с приятным для уха шелковым шуршанием. Франки, немного марок, еще франки…
Красивым жестом Белц развернул веер фунтовых бумажек и вопросительно глянул на Хольга. После секундного колебания фюрер качнул головой из стороны в сторону.
— Тоже верно, — легко согласился перекупщик. — Фунт нынче уже не тот, берут мало где. Кстати, доллар зато пошел вверх, присмотрись, «конфедератки» — денежка хорошая.
Максвелл вопросительно изогнул бровь. Он не произнёс ни слова, но Белц решил продолжить мысль.
— На последней конференции президент Галверстон договорился с Луизианой об обоюдном прекращении использования армейских частей в северо-восточных провинциях империи. Не то, чтобы кто-то поверил в прочный мир, но корабли теперь могут спокойно ходить из Гальвес-и-Мадрида, как до Нуво-Орлеана, так и до Филадельфии или Гаваны. А деньги любят тишину.
— Они поделили техасский уголь? — Хольг обнаружил неожиданно хорошее понимание злободневных экономических проблем.
— Большая часть карьеров остались за конфедератами, но Франсуа заберёт своё торговыми пошлинами. Зато королевские концессионеры прочно сели на гелий и этот, как его… новая штука, с которой никто не знает, что делать, но за ней вроде как будущее… уран, вот. Кстати, если вдруг решишь переехать в Мексику — у меня найдется, кому отписать рекомендации.
— Не думаю, что мы переедем.
Мариан пожал плечами, всем своим видом демонстрируя искреннее огорчение по поводу прямолинейности собеседника. Этим отработанным жестом перекупщик заканчивал каждый свой диалог, так что Хольг уже привык не обращать на него внимания.
— Ты всё же присмотрись, не руби сгоряча — на север империи приходят луизианские синдикаты, а местные алькальды озабочены разве что поддержанием ослепительного блеска ботинок перед посещением публичных домов. Там скоро будет много стрельбы и много крови. А пули и покойников легко обратить в деньги.
— Присмотрюсь, — коротко пообещал Хольг, тут же выкидывая Мексику из головы. Долгосрочные планы фюрера касались исключительно Африки, о чём Белц не мог не знать.
— Voilà! — Мариан, сияя от счастья (видимо из-за достижения мировой гармонии) двинул в сторону Хольга солидную стопку денег.
Хольг тяжело вздохнул. Помолчал, снова вздохнул и глянул на доброжелательного негра в золоте.
— Мы уже почти год работаем вместе, — скучным голосом констатировал Хольг.
— Одиннадцать месяцев и три недели, если считать от расплаты по первой сделке, — все с той же очаровательной улыбкой заметил Белц, словно шестеренками цифровой машины щелкнул.
— Почти год, — повторил Хольг все так же скучно и отстраненно. Только очень внимательное и опытное ухо уловило бы в его словах тень осязаемой угрозы. Белц — уловил.
— Целый год, а ты по-прежнему стараешься меня обмануть на финальном расчете, — укорил Хольг совсем уж мягко, как лучшего друга или даже любящего родственника.
— Дружище! — Мариан светился солнечной улыбкой, затмевавшей сияние его многочисленных золотых побрякушек, но в глазах веселого негра притаился прозрачный лед. Как на ледниках, где добывали самую чистую воду. — Я бы никогда себе не позволил! Давай посчитаем вместе.
— Какой в этом смысл? — по-прежнему в пространство спросил фюрер, имея в виду отнюдь не пересчет. — Никогда этого не понимал. Дело у нас нервное, опасное. Нервы у всех на взводе. А если бы я перед встречей еще нос «припудрил» или нюхнул из хлорэтильной бутылочки?.. Для бодрости. А сейчас совсем огорчился бы, да пошел в разнос, со стрельбой и плясками?
— Тогда, боюсь, у нас вышло бы… непонимание, — Белц улыбнулся еще шире, хотя это казалось анатомически невозможно. Белоснежные зубы сверкнули в акульем оскале. Хольг усмехнулся в ответ. Куда боле скупо, однако не менее страшно.
— Вот я и говорю, какой в этом смысл?..
Теперь вздохнул Белц. Щелкнул челюстями, разом погасив улыбку, как рубильником щелкнул. Молча добавил к стопке несколько банкнот и откинулся на спинку своего кресла, двойника того, на котором сидел Хольг.
— Это в тебе говорит недостаток опыта, — серьезно вымолвил Мариан, вновь сцепляя пальцы, гремящие золотом.
— Неужели? — вежливо поинтересовался фюрер.
— Конечно. Как ты думаешь, сколько живут люди в моем деле посредника? Живут, а не просто «работают».
— А мне почем знать?
— Теперь узнаешь. Три года, это при удаче. Тот, кто прокрутился хотя бы пятерку — специалист высшего класса. А если отбарабанил десятку и жив — становится легендой, про него былины сочиняют и песни поют. А почему?
— Действительно, почему? — вопросил Хольг, причем не делая даже попытки взять свой «гонорар».
— А потому что происходит это примерно так. Вот есть парнишка, черный, белый, желтый — не важно. Имеет мелкий négoce, меняет то на это, а это на то и еще что-нибудь впридачу. Банчит себе, поднимает денежку на жилье, девчонок и прочий мелкий allégresse. Он при деле и уважении, его знают большие люди и здороваются при встрече. А чего бы не уважать честного барыгу? А потом однажды ему приходит в голову, что денег и уважухи как-то маловато. И парнишка решает, что может прыгнуть повыше. Так вместо честного мелкого жульничества начинаются хитрости с турецким куревом, муравьиными бегами, лотереями и все такое. То есть прет негоция, на которой уже можно поломать ножки.
— Это ты описываешь свой путь к успеху? — с едва заметным сарказмом осведомился Хольг. Упоминание сломанных ножек ему не понравилось.
— Отчасти. Потому что обычный парнишка обычно прокручивает пару сделок и начинает думать, что поймал фортуну за… причинное место. И тогда он вписывается в такую, прости господи, коммерцию, где уже не ломают ноги, а сразу убивают. Сразу — если повезет. Мексовский порошок, хлорэтил, оружие и прочие интересные вещи. И его таки убивают. Если повезет. Понимаешь, к чему это я говорю?
Хольг честно поразмыслил над сказанным и честно признался:
— Не очень.
— Мораль здесь простая.
Белц склонился вперед, оперся локтями на стол. От этого движения пиджак сливочного цвета, застегнутый всего на одну перламутровую пуговицу, немного распахнулся. Рубашкой негр пренебрегал, и фюрер ганзы заметил краешек уродливого шрама, начинавшийся от ключицы Белца и уходящий ниже. Явственный след от ожога, слишком ровный для случайного.
— Если не хочешь закончить как черный, белый или желтый парнишка, надо быть очень умным. И всегда помнить, что у окружающего мира есть только одна цель — залезть к тебе в карманы. А ты, соответственно, должен успеть залезть в карман к миру и зашить свой. Нельзя расслабляться, нельзя показывать слабину, ни в чем. У нас хорошее партнерство, меня оно устраивает. Но если я не буду регулярно проверять тебя, чего доброго ты попробуешь прокусить меня. Кроме того, а вдруг получится?.. Сантим к сантиму да копеечкой сверху.
— Интересная философия, — качнул головой Хольг. — Только вот так и пулю получить можно? Твой сложный подход к жизни могут и не понять.
— Профессиональный риск, — лучезарно улыбнулся Белц. — Без него никуда. Может таки деньгу приберешь?
— Успею, — сумрачно сказал Хольг. — Пусть лежит и нервирует тебя, выводит из равновесия. Противоречит, так сказать, жизненной философии.
— Эхммм… — неопределенно отозвался чернокожий, закидывая ногу на ногу и венчая всю конструкцию сложенными ладонями. — И?..
— Вот этого не нужно, — холодно и жестко вымолвил фюрер. Очень холодно и очень жестко. — У нас был четкий и ясный уговор. Я свою часть выполнил.
Белц быстро пошевелил пальцами. Золото на сей раз не брякнуло, а отозвалось высоким и чистым звоном. Из-за сложенных пальцев казалось, что Мариан играет на невидимом детском пианино. Хольгу очень некстати вспомнилось, что у него когда-то было такое же… Старое, из расслаивавшейся фанеры, оклеенное клочками бумажных обоев. На таком понарошку играли его…
Хольг мотнул головой, отгоняя совершенно не нужное и даже опасное здесь и сейчас воспоминание. Глянул на Белца исподлобья, уже с нескрываемой угрозой.
— Видишь ли, друг мой, — сказал перекупщик. — Вот с этим у нас возникла некоторая проблема…
— И какого же рода… эта… проблема? — уточнил фюрер, склоняя голову еще ниже.
— Не надо было тебе крошить тех «муравьев» — вздохнул Белц, почти искренне и с явным сожалением. — Это было необходимо, но все равно — лишнее.
Глава 6
Далеко в ночи кто-то завыл. Тоскливо, страшно и долго, на одном нескончаемом дыхании. Может быть одинокий недобитый волк, а может еще кто — Гильермо никогда не слышал подобного и перекрестился, шепча молитву. Очень уж зловещим показался этот вой где-то в направлении севера. И то, что он был далеким, странным образом добавляло ужаса, искажая вполне материальный звук. Как будто мятущаяся душа скиталась во тьме, изливая злобу и ненависть к живым.
Доминиканец вновь перекрестился, слова молитвы застревали в горле, чего отродясь не бывало.
— О, Иисус, ты благоволил принять страдания и раны ради нашего спасения. В моих страданиях я подчас теряю мужество и даже не решаюсь сказать Отцу Небесному: «Да будет воля Твоя». Но, уповая на Твое милосердие и Твою помощь, я обращаюсь к Тебе. И хотя временами я падаю духом, все же я готов принять все те скорби, которые по воле Провидения выпали на мою долю…
Гильермо умолк, поняв, что механически повторяет слова моления во время болезни, или тяжкого испытания. Однако он не был болен и определенно не испытывал особых ударов судьбы. Если конечно не считать таковым события позавчерашнего дня…
Монах откинул тощее одеяло, некогда шерстяное и толстое, ныне же вытертое до полупрозрачной тонкости. Спустил худые ноги на прохладный каменный пол — в монастыре поощрялись не чрезмерные, но регулярные испытания духа и тела — зябко обхватил себя за плечи. Его знобило. Вой повторился, еще более далекий, почти на грани слышимости, и оттого более зловещий и устрашающий. Волк, точно волк. Но откуда он в местных краях?
Впотьмах Леон промахнулся мимо плетеных сандалий и прошлепал босиком к узкому вертикальному окошку. Монах дрожал, но не столько от вполне ощутимого сквозняка, сколько от общего ощущения неблагополучия. Пожалуй, это было самое верное слово — неблагополучие. Весьма пожилой доминиканец чувствовал странное и непривычное — словно весь окружающий мир нашептывал ему на ухо неслышимую повесть о своих бедах и грядущих испытаниях.
— Immunitatem a malo, защити от зла, — тихо сказал Гильермо, снова крестясь. Но привычное, всегда умиротворяющее действо на сей раз не принесло облегчения. Скорее уж добавило печали и тревожного ожидания. Тьма прокрадывалась, сочась из каждой щели. И даже узкое оконце, прикрытое старым толстым стеклом, как броневой заслонкой — казалось ослепло, темнея слепым бельмом.
«Что со мной?» — безмолвно вопросил монах.
«Господи, что со мной? Почему мне тревожно, если Ты со мной, а жизнь моя идет, как было заведено много лет назад?»
«Темная ночь души».
Эта мысль возникла, словно сама собой, и Леон далеко не сразу вспомнил, что она означала. Но два слова впились в разум, как репей, не давая покоя. Словно от их разгадки зависело нечто крайне важное, почти вселенское. И монах вспомнил давно прочитанную и, казалось, давно забытую главу из затрепанной брошюрки по богословским вопросам.
Темная ночь души — малоизвестный термин из учений некоторых испанских мистиков минувшего, девятнадцатого века. Состояние полной душевной опустошенности, безысходности и отчаяния. «El dolor negro» — черное горе, миг, когда человек явственно чувствует, что Бог оставил его одного во тьме. Когда сама преисподняя открывается перед заблудшей душой, поскольку что есть ад, как не абсолютная противоположность любви Господней?
Именно так Гильермо чувствовал себя в этот темный час — человеком, который остался совершенно один, в бесконечном аду Его безразличия. Отныне и навсегда. Монах всхлипнул, простерся ниц, раскинув руки, словно обнимая холодный камень, намоленный поколениями смиренных служителей Божьих. Он снова взмолился, зажмурившись и с неистовой надеждой повторяя правильные, искренние слова.
— Nam et si ambulavero in medio umbrae mortis…
Но молитва не приносила облегчения. В уши настойчиво заползали совсем иные памятные фразы, прозвучавшие накануне в скриптории. Мысли и думы, что граничили с подлинной ересью.
— Non timebo mala quoniam tu mecum es virga tua…
В недобрый, злой час сошлись пути неизвестного монаха и всемогущего кардинала.
— Et baculus tuus ipsa me consolata sunt…
Тьма завладела миром, и мир стал тьмой. Гильермо ничего не мог сделать с этим, его единственным оружием была молитва.
— Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня.
Доминиканец молился. Но все равно не мог выбросить из памяти последнюю игру с кардиналом Морхаузом.
Круглые фишки стучали по гладкому твердому дереву доски. Черные и белые «камни» повисали в паутине линий, разделявших игровое поле. Игроки молчали, склонившись над доской, словно гранитные статуи.
Стук, стук…
Кардинал подхватывал из чаши сразу по несколько камней, выставляя их последовательно, как будто вытряхивая из широкого рукава. Монах брал черные фишки по одной, очень аккуратно, выставляя на поле по красивой, отточенной траектории.
Стук. Стук.
Игра закончилась быстро и внезапно. Два человека вздохнули и задвигались. Гильермо сцепил пальцы и склонился еще ниже, близоруко щурясь, как будто в хитром черно-белом узоре на доске можно было прочитать причины поражения. Александр Морхауз откинулся на спинку простого деревянного стула и склонился в правую сторону, опираясь локтем о гладкий струганный подлокотник.
— Неплохо, но я ожидал большего, — в голосе Морхауза слышались ощутимое неудовольствие и досада. Может быть настоящие, может быть напускные, Гильермо давно перестал даже пытаться разгадать истинный душевный настрой покровителя. Это было все равно, что прочитать знаки судьбы в лунном свете или дуновении ветра. Оставалось лишь принять, что кардинал является величиной непознаваемой и стоящей неизмеримо выше в тонком искусстве притворства.
— Позволю себе отметить, что я выигрываю уже одну, а иногда и две партии из пяти, — скромно высказался монах.
— Да, это так, — согласился кардинал, но сразу же уязвил критика. — После трех лет обучения. В те часы, когда я слишком устаю, чтобы полностью сосредоточиться на игре. А это, к сожалению, происходит прискорбно часто.
Как обычно, Леон постарался придумать достойный ответ и как обычно — не сумел. Потом он, разумеется, поймет, что следовало сказать, разыграет в лицах мизансцену, повергнет коварного злословца. Увы, все это будет потом, исключительно в воображении доминиканца. Гильермо пожалел, что не владеет искусством риторики и склонился над доской еще ниже.
— Ваша беда, мой друг, очевидна, — кардинал решил сменить гнев на милость. — Вы тактик, не стратег.
— Простите?.. — Леон оторвался от созерцания печального зрелища — белых камней, рассекавших и пленявших черное воинство.
— Вы раз за разом совершаете одну и ту же ошибку, — кардинал погремел все еще сжатыми в ладони камнями. Фишки стучали сухо и громко, словно четки, отмеряющие молитву.
— Вы увязаете в тактических комбинациях, стараясь выиграть отдельные поединки за тот или иной участок доски, — Морхауз вытянул левую руку над игровым полем, демонстрируя мысль на примере. — Вы пытаетесь окружить меня, и как правило это получается. Как чистый тактик вы сильнее. Но ввязываясь в малые поединки — упускаете всю картину в целом. Для вас нет единого поля боя и видения общей ситуации, есть лишь отдельные комбинации, в каждую из которых вы играете по отдельности. И поражение неизбежно. В то время как я отдаю часть камней и возможностей, но сохраняю целое и, в конечном счете, выигрываю.
— Пока вы не преодолеете этот порог, вы не станете настоящим игроком и достойным соперником.
Гильермо вздохнул и быстро вытер вспотевший лоб рукавом. Сентенции кардинала, балансирующие на грани между выговором и оскорблением, раздражали. Но христианское смирение и некоторая разница в положении заставляли терпеть. Тем более, что в словах Морхауза содержалась неприятная, но правда. Глядя на доску Леон отчетливо видел подтверждение слов кардинала — разрозненные группы черных камней, формирующие мелкие очаги окружений, а вокруг — четко структурированная сеть белых фишек, захватывающих все игровое поле. Оставалось лишь удивляться, насколько ясным это было сейчас, после партии, и насколько не очевидным казалось в процессе игры.
Гильермо вздохнул и откинулся на стул, машинально пряча руки в широкие рукава простой рясы. Кардинал усмехнулся и прикрутил колесико реостата, так что электрическая лампочка почти угасла. Света в комнате осталось ровно столько, чтобы можно было различить лица собеседников.
Благоволением кардинала за минувшие годы небольшой монастырь несколько приобщился к цивилизации, вплоть до отдельной телефонной линии и электрического освещения в нескольких залах, включая скрипторий. Библиотека же пополнилась несколькими редкими изданиями, в первую очередь историческими трудами эпохи становления папства и великого единоборства со светскими владыками. Никто ничего не говорил вслух, формально кардинал всего лишь оказывал периодические благодеяния смиренным братьям-доминиканцам. Однако все всё прекрасно понимали — несмотря на все несовершенство Гильермо как игрока в го, партии нравились Морхаузу, а тень того удовлетворения падала на скромную обитель. Это было хорошо, однако…
С течением времени Леон заметил, что между ним и прочими братьями пролегла некая черта, неуловимая, как меловая линия, стертая дождями и снегом. И все же явственно ощутимая. Он больше не был одним из равных, членом маленькой семьи скромных служителей Ordo fratrum praedicatorum. Гильермо, как и прежде, трудился в столярной мастерской, выполнял все положенные работы, но все же стоял чуть наособицу. Теперь он был «тем самым», партнером могущественного кардинала, что общается с Папой как с равным. Ну, или почти равным.
Леона эта смена отношения огорчала, однако он воспринимал ее как испытание, посланное Господом, дабы искусить монаха тщеславием и гордыней.
Игра закончилась, однако Морхауз не спешил закончить общение. В последний год это случалось все чаще. Кардинал выигрывал, а затем начиналась неспешная беседа. О чем угодно, от содержания утренней молитвы до отдельных аспектов политики Штауфенов в тринадцатом веке, в эпоху их борьбы с Понтификом. Иногда Гильермо казалось, что кардинала интересуют даже не столько собственно мысли доминиканца по определенным вопросам, сколько его способность подхватить на лету любую тему и быстро сформировать собственное мнение.
Леон испытывал смешанное чувство от этих бесед. С одной стороны они оказывались весьма интересны. Гильермо с детства отличался любопытным, живым умом, а монахи жили в информационной изоляции, получая ограниченные сведения о внешнем мире. Скажем новости об окончании войны дошли до монастыря лишь спустя два месяца после подписания мира. А кардинал знал очень много, и разговор с ним открывал целую вселенную для Леона. С другой — требовалось немало усилий, в первую очередь интеллектуальных, чтобы избежать искушения просто копировать видимое отношение Александра к тем или иным вопросам. Каждый разговор — будь то обсуждение положения креольских гугенотов во Флориде, германские притязания на Гренландию или расширение русских миссий в Японии и Китае — превращался в нешуточное испытание, умственный атлетизм. Впрочем, Гильермо старался воспринимать все это как очередное испытание, искус.
— Вы хотите меня о чем-то спросить?
С этими словами Морхауз встал и прошелся вдоль стены. По дороге он поправил черный открытый саквояж, который стоял на старом камине, что не зажигали уже лет двадцать, а то и поболее.
Гильермо промолчал, зябко кутая ладони в рукава.
— Наши встречи скоро закончатся, — буднично, не оборачиваясь, сообщил кардинал.
Леон вздрогнул. Слишком уж неожиданным оказалось известие. За три года монах привык к определенному распорядку, и внезапная новость выбила его из колеи. Леон не знал, порадоваться ли скорому завершению бремени или же огорчиться, что окошко в большой мир скоро закроется.
— Простите, что? — спросил он.
Морхауз сложил руки за спиной. Свободное черное одеяние повисло на его не по годам широких плечах, как темные крылья, ниспадающие почти до самого чисто выметенного пола.
— Вы, наверное, обратили внимание, что в последние месяцы я путешествую несколько… по-иному, — полу-спросил, полу-отметил Александр.
Это действительно было так. Раньше кардиналу хватало одного роскошного автомобиля и сумрачного собрата, явного телохранителя. теперь машину сопровождал отдельный фургон с антеннами — явно передвижная телеграфная станция — и автобус с охраной. Ее, то есть охраны, размещение стало отдельной головной болью для настоятеля, который попросту боялся таких изменений. Разумеется, кардинал никогда ничего не объяснял, но было очевидно, что происходит нечто глобальное и значимое. Гильермо полагал, что Морхауз, как значимое лицо в Церкви, проводит постоянные переговоры и встречи, решая вопросы, которые не терпят телефонов и текстовиков. И чем дальше, тем больше этих самых встреч и насущных вопросов…
— Да, — Леон решил ограничиться самым коротким и однозначным ответом.
— Жизнь меняется, все меняется, — некоторой печалью отметил Морхауз. — Я привык к своей машине, привык смотреть в лицо своим друзьям и тем более… Тем более — оппонентам. К сожалению теперь это слишком обременительно. Во всех отношениях. Приходит время самолетов, шифрованной связи, прочих новинок прогресса. Дела более не требуют обширных поездок на четырех колесах. И вероятнее всего, это наша последняя встреча. Поэтому я повторю — вы хотите меня о чем-либо спросить? Напоследок.
Гильермо потер лоб, пытаясь собрать мысли в единое стадо, поскольку они суетливо разбегались, словно агнцы, лишенные пастыря. Морхауз терпеливо молчал, все так же не оборачиваясь.
— У меня много вопросов, — вымолвил монах, наконец, после длинной паузы. — Пожалуй, слишком много… Даже до нас доходят… разные… слухи. Погромы миссий в северной Луизиане. Волнения в Германии. Наконец, отмена выступления… Я хотел бы спросить, наверное…
Он снова умолк, обдумывая вопрос.
— Извините, но… что же происходит со Святой Матерью Церковью? — наконец рубанул он наотмашь, действуя словом, как топором.
Однако Морхауз как будто ждал именно этого, а может быть простой и безыскусный вопрос доминиканца не мог застать врасплох изощренного интригана.
— Слишком обще, слишком пафосно, — немедленно отозвался кардинал. — Это не вопрос, а безадресная декларация. Перефразируйте.
— Почему отменено пятничное радиовыступление Папы? — быстро спросил Гильермо.
— Интересный вопрос, — так же, без промедления, отозвался кардинал. — Почему именно этот?
— Простите, Ваше Преосвященство… — Леон словно только что вспомнил, как надлежит обращаться к особе соответствующего сана. Разговор уже откровенно тяготил доминиканца, ему больше всего хотелось поскорее закончить и уйти, чтобы вернуть душевное спокойствие в спокойном несуетливом одиночестве.
— Вы слишком часто извиняетесь, — резко бросил Морхауз. — Слишком, даже с поправкой на разницу в нашем положении. У вас настолько мало собственного достоинства?
— Изви… — начал было Гильермо, неожиданно для себя тоже на повышенном тоне, однако осекся. Кардинал зло усмехнулся, видя страдания монаха. Морхауза словно забавляли логические тупики, в которые он загонял собеседника.
— Простите, — решительно, чеканя каждый слог, выговорил Гильермо, глядя прямо в чуть прищуренные глаза кардинала. Зрачки Морхауза блеснули отраженным светом тусклой лампочки, как у вышедшего на охоту тигра, но монах не дрогнул.
— Я не понимаю сути этого разговора, — столь же четко и жестко сказал Гильермо. — Вы плетете словесные ловушки, испытываете меня, но я не постигаю цели этих… ловушек. Вы находите удовольствие в насмешке надо мной? Это мелко и недостойно, монсеньор. Впрочем, если это возвращает вам душевное спокойствие, я не против.
Морхауз подошел к Леону вплотную, глянул сверху вниз, с непонятным выражением на лице. Гильермо ощутил, что запас смелости в его собственной душе почти исчерпан, но постарался встретить испытующий взгляд кардинала с достоинством.
— А ведь я в определенной мере властен если не над вашей душой, то над телом, — в с тем же неопределенным выражением сказал Морхауз. — Вы подумали об этом?
— Никто не властен надо мной, кроме Него, — спокойно, почти покровительственно вымолвил доминиканец. — Надо мной и любым иным существом во вселенной. Все в Его руке и вы не сделаете ничего, на что Он не даст своего благоволения. А если Господь считает, что это нужно и правильно, кто я такой, чтобы противиться?
— Оригинально, — Морхауз моргнул тяжелыми, набрякшими веками, словно погасил пронизывающие рентгеновские лучи, исходящие из его зрачков. — Тезис весьма известный и проверенный столетиями, однако, я никогда не слышал его в подобной ситуации и в такой… творческой импровизации.
Кардинал отступил на пару шагов, повел плечами и как будто ссутулился, весь обмяк. Теперь перед Гильермо был не грозный dominus cardinalis, епископ и член Консистории, но уставший человек в возрасте. Обычный человек, ничем не примечательный, отягощенный многими заботами.
— Пожалуй, теперь настал мой черед извиниться, — со странной, совершенно несвойственной ему мягкостью сказал Александр. — Простите меня, брат Леон. Я был чрезмерно суров, впрочем, у меня имелись на то свои мотивы и соображения. Возможно, вы узнаете о них… со временем. Однако это случится определенно не сегодня. Что ж, вопрос прозвучал, и я отвечу на него.
— Кажется, я уже опасаюсь услышать ответ, — пробормотал Гильермо.
— Дело в том, что Папы больше нет.
Кровь буквально замерзла в жилах доминиканца. Леон сжался на стуле, обхватив себя руками, как тяжело больной, сраженный приступом боли.
— О, Господи. Викарий Христа… мертв?.. — прошептал он немеющими губами.
— Нет. Хотя, да простит меня Господь за подобные мысли, так для Церкви было бы намного лучше и… достойнее. Да, «достойнее» — самое верное, правильное слово. Но, так или иначе, urbi et orbi — для града и мира — его больше не существует.
— Господи, — еще тише проговорил монах. — Это ведь не отречение?
— Нет.
— Господь милосердный, — повторил монах в третий раз, словно пытаясь найти мужества в обращении к небесному владыке. — Значит, остается лишь одно…
— Вы все правильно поняли. Именно так и есть.
— Воистину, тяжкие времена настали для Церкви, — сказал после долгой паузы Гильермо. — Тяжкие и смутные для всех нас.
— И это тоже верно, — согласился кардинал.
Гильермо встал. Деревянный стул скрипнул. В такт скрипу боль уколола ноги — все-таки Леону было сильно за сорок и долгое сидение не проходило даром для суставов. Но доминиканец презрел телесное неудобство и, не смущаясь и не чинясь, преклонил колени.
— О, Иисус милосердный, — начал он молитву. — Искупитель человеческого рода, милостиво воззри на нас, к престолу Твоему с глубоким смирением припадающих. Мы — Твои, и хотим быть Твоими. Желая, однако, еще теснее соединиться с Тобою, каждый из нас сегодня посвящает себя добровольно Святейшему Сердцу Твоему.
Гильермо читал знакомые и заученные с ранних лет слова, которые уже более сорока лет даровали душе покой и умиротворение. Леон закрыл глаза, как будто закрывшись от суетного мира, он мог отвернуться и от всех тревог.
Морхауз не последовал его примеру и вообще не шевельнул даже пальцем. Все также сутулясь, кардинал молча взирал на коленопреклоненного доминиканца. И если бы Гильермо в этот момент глянул на Морхауза, то вздрогнул бы и невольно вспомнил не молитву, но слова, начертанные в Евангелии от Матфея.
Vade retro, Satana!
Во взоре кардинала Морхауза светилось жадное внимание и мерцала странная, мрачная радость. Как у алчного, презревшего законы людские и божеские вора, который раскопал могилу и, отбросив тленные останки, нашел драгоценности покойного.
И было в этом зловещем взоре что-то еще… некое потаенное чувство, которое пробивалось сквозь хищное удовлетворение, как слабенький зеленый росток через старую могильную плиту. Однако некому было увидеть и тем более понять истоки подлинной радости Морхауза.
Скрипнула старенькая деревянная дверь, из коридора хлынул поток света, кажущийся ослепительно ярким, хотя светила всего лишь керосиновая лампа в руках отца-настоятеля. Гильермо вздрогнул и посмотрел снизу-вверх на вошедших. Брат Арнольд ощутимо трясся, ряса колыхалась на его солидных телесах, как живая, а лампа в руке раскачивалась, словно часовой маятник. Кто-то, до поры невидимый в темноте, с легкостью отодвинул приора и ступил в келью. Гильермо сощурился, моргая и пытаясь рассмотреть незнакомца.
— Брат Леон проводит ночные часы не во сне, но в благочестивом бдении и молитвах, — пробасил неизвестный. Он был велик, широк в плечах и казался еще больше, еще шире из-за ракурса, под которым Гильермо разглядывал странного гостя.
— Истинно так, — пропищал фальцетом из-за плеча великана приор.
— Это похвально, — одобрил титан, немного склоняясь над все еще распростертым ниц монахом. Жесткий воротничок-колоратка под сутаной сиял белизной так, что колол глаза.
Гильермо поднялся на колени. Он чувствовал, что нежданное вторжение как будто неким образом осквернило чистоту, искренность обращения ко Всевышнему. Так неудачная шутка превращает театральное представление в глумливый и недостойный фарс.
— Собирайтесь, брат Леон, — с печалью выговорил отец Арнольд. — За вами прислали.
— Кто?.. Не понимаю… — пробормотал Гильермо. Глаза еще не привыкли к свету, и монах машинально закрылся от лампы.
— Собирайтесь. Время не ждет.
— Но куда? — возопил Гильермо, и слова его не остались гласом вопиющего.
— Время не ждет, — повторил великан и положил на плечо доминиканца ладонь. Вроде и не придавил, однако монах ощутил тяжелую, уверенную силу. Силу, что не терпит противления и возражений.
— Brevi manu, без проволочек, — внушительно посоветовал гость. — Вы все узнаете. Со временем.
Глава 7
— Всё же, я убеждена, фроляйн Генриетта, что сказанное Вами — полная чушь, — произнесла компаньонка. Она изъяснялась по-немецки, беглец понимал этот язык с пятого на десятое, но девушка говорила медленно, тщательно выговаривая каждое слово, будто бы закончив длительное обдумывание. Поэтому он разобрал почти все. В том числе и явственное «Вами» — с большой буквы.
— Неужели?.. — второй голос. Видимо наследницы.
Страшно слушать. Страшно повернуть голову даже на волосок. Один лишь их взгляд, брошенный не в ту сторону… И моторы все ближе — погоня ходит сужающимися кругами, исходя радостными воплями, смехом.
Олег вспомнил лица девушек. У той, что относилась к «обществу» волосы всегда были убраны под темную шелковую сеточку, по самой новой, остро-провокационной моде. А на лице застыла вечная гримаска, в которой смешались усталая брезгливость и скука. Даже взгляд у нее казался каким-то неподвижным, глаза как у игрушки из лучших итальянских магазинов «Bambola». Компаньонка-телохранитель казалась чуть более живой, но именно «чуть», то есть немного. Строго функциональная машина, имеющая ровно столько индивидуальности, сколько позволяет размеренный регламент и внутренний устав службы безопасности картеля.
Впрочем, теперь девушки отнюдь не казались ни куклами, ни даже людьми своего круга. Если бы Олег чуть меньше устал, изголодался и не был ранен, он даже мог бы подумать, что впервые видит настоящих людей без масок. Однако несчастный беглец ничего такого не думал, а просто лежал, затаив дыхание, и слушал.
— Чушь? — вопросила Генриетта с толикой юмора в голосе. Похоже, компаньонка относилась к самому близкому кругу слуг, которым дозволялось многое, в том числе и отсутствие должного пиетета в речах.
Несколько следующих фраз прозвучали невнятно и совсем непонятно для Олега. Похоже, дамы перешли на какой-то специфический диалект немецкого, судя по всему разговор шел о некой давней шутке, совершенно непонятной для непосвященных. Затем их речь снова стала понятна, хотя и приглушена недалеким рыком автомобилей. Молодежь разгулялась и гоняла, как на американском «родео».
— … надоело! — резко бросила Генриетта, как будто продолжая давно начатую тему. — До смерти надоело.
Короткая ремарка компаньонки утонула в скрипе ветра, зато громко щелкнула зажигалка. Яркий бензиновый огонек прыгнул веселым чертиком, выхватил из сумерек лицо фроляйн Генриетты. Короткие темные волосы, освобожденные от сетки, завивались мягкими полукольцами, красиво обрамляя лицо. Черные глаза блестели, словно выточенные из обсидиана. Олег закаменел — казалось, что не заметить его невозможно, женщины смотрели в его сторону, буквально в упор.
Секунды, пока Генриетта раскуривала длинную, очень тонкую сигариллу, тянулись, будто несчетные годы. Наконец зажигалка погасла. Олег украдкой перевел дух, боясь даже сглотнуть.
— Господи, как все предсказуемо, — тоскливо протянула госпожа. — Как все надоело… Все эти правила, «традиционное времяпровождение для людей нашего круга».
Последние слова Генриетта выговорила с явным презрением, словно выплюнула.
— Репутация, — односложно отозвалась компаньонка. — Noblesse oblige, положение обязывает. Каждый человек является заложником своего сословия.
— О, да, — с неожиданной горячностью выпалила Генриетта. — Репутация! Обязанность! Присутствовать на скачках, посещать дамские клубы и solennité. Выезжать на это вот все…
Она не закончила фразу, однако спутница поняла. Понял и Олег, резко вспомнив о своем бедственном положении. Нога болела все сильнее, стопу будто жгло открытое пламя, и беглец прикусил губу, боясь застонать.
— Вся жизнь проходит в клетке долга, обязательств, которые были возложены на тебя еще до рождения! И даже töten на охоте несчастных людей, которым всего лишь не повезло — теперь и это уже почти обязанность!
— Что поделать, сначала простое времяпровождение, затем мода. потом атрибут должного поведения, — дипломатично ответила компаньонка. — Хотя относительно клетки долга я бы поспорила.
— О чем здесь спорить, Александра? — зло вымолвила Генриетта, нервно затягиваясь, сигарилла полыхнула, как маленький факел.
Несколько мгновений девушки молчали. Та, которую назвали Александрой, сменила позу, что-то глухо звякнуло. Очень знакомо звякнуло, оружейно.
— Равноправие, — не совсем понятно сказала компаньонка, наверное опять продолжая высказанную ранее мысль.
— «Равноправие», — с не женским отвращением процедила Генриетта. — Фальшивое золото! Обманка! Для семьи я такой же актив, как наш пакет ценных бумаг, заводы в собственности или золотые счета в банках Парижа и Дрездена. И все это…
Олег не видел жеста Генриетты, но предположил, что она резко обвела все вокруг.
— … все это часть большой клетки. Как я устала чувствовать себя ходячим долгосрочным вложением, которое должно окупиться в разумные сроки и приносить дивиденды.
— Боль и безысходность, — на сей раз ядовитый сарказм наполнил уже слова Александры.
— Что?..
— Боль и безысходность, — повторила компаньонка.
— Поясни, будь любезна, — холодно попросила, точнее, приказала госпожа.
— Пожалуй, мне лучше промолчать.
— Настаиваю. И мы забудем об этом сразу по возвращении на станцию.
Девушка с оружием заколебалась. Однако все же заговорила.
— Искренне сочувствую твоему горю, душевной боли и безысходности положения, — сказала Александра. — Не менее искренне разделила бы с тобой эти чувства, если бы…
Она вновь помолчала, очевидно собираясь с мыслями.
— Если бы?.. — с вкрадчивой мягкостью повторила Генриетта.
— Если бы твои проблемы не были детским лепетом в сравнении с настоящими тяготами.
Воцарилась тишина, даже автомоторы отдалились и гремели где-то на западе. Наверное на западе, потому что Олег успел основательно запутаться в направлениях и сторонах света. Нога болела страшно, по закушенной губе потекла горячая струйка крови, отдающая противным медным вкусом.
— Извини, — наконец сказала компаньонка с примиряющими интонациями.
— Хочешь сказать, что все это глупости, прихоти избалованной наследницы, по сравнению с тяготами обычных людей, — с какой-то непонятной, тоскливой безнадежностью протянула Генриетта. — Так ведь?
— Да, — очень мягко, но в то же время уверенно вымолвила Александра. — Вспомни этого сегодняшнего zielscheibe.
Олег не сразу вспомнил, что такое «zielscheibe» по-немецки, поэтому потерял начало следующей фразы Александры. А затем в памяти услужливо всплыло — «мишень».
— … изначально без шансов на жизнь. Просто потому, что не так давно скучающие бездельники начали разгонять скуку самым острыми эмоциями, а затем это стало уже частью статусного времяпровождения. И ведь все равно не разгоните, что характерно.
— Наверное, ты права, — уже без злости отозвалась госпожа. — И даже наверняка права. Но все же… Я полагаю, что человек, выживший и сохранивший ясность ума в том уютном милом серпентарии, вполне переживёт проблемы низших классов. Переживет, как ты говорила… про обувь…
— «Не снимая ботинок», — подсказала Александра. И Олегу показалось, что впервые за все время разговора компаньонка госпожи Генриетты испытала настоящую, неподдельную злость.
— Да, именно так.
Девушки помолчали, каждая думая о своем. Догорающая сигарилла взмыла по красивой дуге, отброшенная Генриеттой. Снова негромко лязгнул металл в руках Александры.
Автомобиль проехал и затормозил совсем рядом. Юношеский задорный голос что-то весело прокричал по-французски. Совсем юный голос… Беглец прикинул, что кричавший даже моложе его.
— Что ж, пора заканчивать, — спокойно, даже с некоторой скукой заметила Генриетта, и кровь замерзла в жилах у Олега.
— Ты снова задумался, — мягко укорила Родригес. — Ушел куда-то.
— Да, — невесело усмехнулся Хольг, пытаясь обратить все в шутку. — Уплыл в дальние дали…
Девушка не ответила, лишь нахмурилась с видом крайнего неодобрения. Фюрер виновато скривился и начал разуваться.
После ухода цивилизации и превращения в «самоуправляющуюся» территорию, Шарм-Эль-Шейх застраивался в совершенном хаосе. Впрочем «застраивался» — не совсем точное слово, правильнее было бы сказать «обживался». Прежние строения, помнившие золотое курортное время были снесены или захвачены наиболее преуспевшими «бригандами»[8]. Новые же несли неизгладимую печать временщичества, возводились абы как, из любого некондиционного материала, и не рассчитывались на сколь-нибудь продолжительную эксплуатацию. Бараки и склады, склады и бараки. Впрочем, многие обитатели и завсегдатаи бандитского города — те, кто не мог себе позволить чего-то постоянного или просто экономил — обходились даже без этого.
Ганза Хольга относилась ко второй группе и для сбережения средств располагалась на так называемой «vide aire de jeux», то есть открытой, но охраняемой территории, где могли обустраиваться как угодно, но строго на арендованном пятачке. Четыре старых немецких автобуса, составленные прямоугольником, образовывали некую индустриальную пародию на античный дом — жилые «помещения и открытый дворик в центре. Хольг и Родригес на правах фюрера и его первого помощника занимали самую удобную машину. В ней даже сохранились пусть вытертые и старые, но еще вполне годные диванчики с зеленым плюшем.
— Verdammt noch mal! — коротко рявкнул фюрер, пытаясь стянуть правый ботинок. Разуться не получалось, контрабандист скрипнул зубами от ярости. Родригес отвернулась, чуть закусив губу. Она щадила гордость командира и любовника.
— Твою мать, — Хольг выругался для разнообразия по-русски и снял-таки обувь вместе со старым шерстяным носком, завязанным в узелок.
С утомленным вздохом фюрер откинулся на диван и подергал освобожденной ногой. Теперь стало отчетливо видно, что на ней отсутствует почти вся стопа, как будто срезанная вдоль голени. А пятка вывернута на 180 градусов и сдвинута вперед, словно копыто[9].
— Больно? — спросила Родригес.
— Да, — после паузы признал Хольг. — Но терпимо.
Нога действительно болела, впрочем, как обычно — в пограничной полосе между «невыносимо» и «можно жить». Ампутация, проведенная в свое время студиозом-недоучкой, оказалась достаточно грамотной, чтобы уберечь пациента от гангрены и сохранила ему возможность ходить, даже бегать — не быстро и не далеко. Но все же была весьма далека от стандартов — медикус что-то начудил с ущемленными нервами, так что раны затянулись, а боль — осталась.
— Еще остался восьмипроцентный, — осторожно заметила девушка.
— Погодим, — недобро отозвался Хольг, прикрыв глаза. — Надо подумать.
Он полулежал на старом диванчике, закинув руки за голову, вытянув увечную ногу и слегка раскачивая обрубленной стопой, словно боль можно было убаюкать. Родригес прилегла рядом, обняла фюрера, прижавшись щекой к его груди, чувствуя сквозь жесткую ткань рубашки ровное дыхание командира и любовника.
— Белц нас кинул, — без всяких эмоций сообщил Хольг, словно мелкую сдачу отсчитал. — Точнее, хавала нас кинула. Они не станут ввязываться в конфликт с «муравьями».
Родригес чуть повернулась и посмотрела в низкий потолок. Когда-то он тоже был обтянут гладкой тканью веселой расцветки. Теперь материя пожухла, расползлась лоскутами и просалилась до последней ниточки. Где-то неподалеку стреляли, одиночными. Судя по частоте и слабенькому треску — малым калибром, скорее для веселья и порядка, нежели в серьезной «la fusillade».
— Пора огонь затеплить, — нейтрально заметила девушка. — Сегодня можно позволить себе керосинку, а не свечи. Или даже немного электричества от аккумулятора.
— Не надо, — слабо шевельнул рукой Хольг. — Мне так лучше думается.
Привставшая было Родригес снова легла рядом с фюрером. Взгляд блондинки рассеянно скользил по книжной полке с ее личной библиотекой.
«Politica y demagogia», «El dia decisivo», «Patria y Democracia», «Politiqueria»- классические фундаментальные труды по философии империализма. Родригес предпочитала авторов-гильдистов, как наиболее авторитетных и системных, а они были в основном испаноязычными. Еще на полке стояли мемуары Наполеона и брошюра «Tod eines Lügners» — «О смерти лжеца» — посвященная убийству Маркса.
Родригес со всей искренностью ненавидела всевозможные левые доктрины и подходила к вопросу серьезно, обосновывая эмоции солидной теорией.
— Итак, Белц нас кинул, — повторил Хольг, как будто и не было почти получаса затянувшегося молчания. — Хавала останется в стороне, пока мы не решим вопрос с «муравьями». Или они не решат вопрос с нами, это гораздо вероятнее. Отсюда вопрос — что делать дальше.
Фюрер был скуп на слова и опустил всю подноготную, но Родригес и не нуждалась в подробных объяснениях. Дело было ясным и чистым на просвет, как ледниковая вода Мариана Белца.
Мировая война и дележ «английского наследства» оказались золотым временем для фармацевтических картелей. Лекарства, прививки для солдат и всевозможный допинг приносили многомиллионные прибыли. Но война закончилась, спрос упал, а производственные мощности остались. И предложение начало просачиваться другими путями, благо сотни тысяч демобилизованных солдат унесли «на гражданку» память об удивительных пилюлях и порошках, дарующих силу, бодрость, а также легкость духа. Это вызвало определенные трения, когда чудеса химической науки столкнулись с интересами «картофельных королей», наводнивших два континента дешевым спиртом из означенного продукта и всевозможными фальсификатами на его основе. Как водится в условиях здоровой конкуренции — кого-то безвременно похоронили, кто-то пошел по миру, но все закончилось вполне традиционно. Заинтересованные стороны обменялись паями и деловыми представительствами, несколько «бриллиантовых» семей породнились, вопрос разрешился ко всеобщему удовлетворению и стабильному доходу.
Государства протестовали, но за пределами их коротких рук коммерция шла своим чередом.
Однако три года назад, примерно в то время, когда Хольг валялся на койке благотворительной миссии, в послеоперационной лихорадке, почти при смерти, в игру вошел новый участник — новорожденные картели с севера Мексиканской империи.
Кокаин всегда считался наркотиком для элиты, эстетским, дорогостоящим увлечением богемы и верхов общества, которые не могли или не хотели позволить себе «les anneaux d'or». До тех пор, пока «мексы», при помощи луизианских денежных мешков, не сумели поднять производство до промышленных масштабов. Теперь «алмазная пыль» (пусть и многократно разбавленная) оказалась доступна даже фабричным рабочим. Кокаин хлынул в Евразию через Африку, великим контрабандным путем от Гао, что на Нигере и далее на северо-восток, через дюны Сахары. И Африка вздрогнула, потому что вместе с товаром на континент хлынули «муравьи».
Строго говоря, первоначально «Mara Salvatrucha» называли только выходцев из окрестностей Сан-Сальватора, но довольно быстро прозвище накрыло всех заморских пришельцев, благо оно вполне соответствовало их повадкам.
Человеческая жизнь в Старом Свете стоила не слишком много. В Новом — существенно меньше. А в многоязычном собрании, именуемом Мексиканской Империей, она не стоила ничего. Обыденный уровень тамошней повседневной жестокости с лихвой перекрывал все, что считалось нормой среди европейского и североафриканского криминального элемента. «Муравьи» плотно заняли все коммерческие ниши, связанные с бросовым кокаином, а после разинули рот на чужие куски.
Дело шло к большой войне банд невиданного масштаба, но каждый опасался ее начинать, понимая, что кто зажжет пожар, тот первым же и сгорит, а все сливки снимут пришедшие последними. Так что хотя кровавый конфликт был неизбежен, ситуация зависла в зыбком равновесии, которое тянулось уже более двух лет.
Все эти хитросплетения межконтинентальной экономики сказались на Хольге и его команде самым непосредственным образом. Фюрер два с лишним года гонял свой караван, перевозя мелкую, но востребованную контрабанду, картофельные «вина», немного фабричной «дури» и опиатов. За это время он неплохо себя зарекомендовал как осторожный исполнитель, который работает ровно и без эксцессов. И оказался примечен так называемой «хавалой» — «серой», параллельной системой теневых финансов. Хавала строилась на принципах, что закладывались столетия назад разными бедуинами — честное слово, сложные взаимозачеты и развитая система транспортировки всевозможных высоколиквидных ценностей. По сути это была банковская сеть без банков как таковых. И ее услуги оказались очень востребованы теми, для кого даже сверхлояльные австрийские банки оказывались слишком навязчивы и открыты для стороннего контроля. Через посредничество Белца Хольг надеялся попасть на низовой уровень перевозчиков, войдя в организацию уже совершенно иного уровня и других доходов. Шансы были неплохими, но сегодня стало очевидно, что ожидания не оправдались.
— Хавала не хочет сцепляться с «муравьями» раньше времени, — проговорил Хольг, словно рассуждая сам с собой. — А мы пока еще не вхожи в систему. Поэтому от нас просто отказались. Такая вот непруха.
— Мы были в своем праве, — отметила Родригес, скорее для порядка. — Кто устраивает засаду на Дороге, тот действует на свой страх и риск. Раскрашенные ублюдки сами напросились.
— Да, — согласился Хольг, в крайней рассеянности глядя в потолок. — Но сейчас это не важно. Татуированные будут мстить, а заступиться за нас теперь некому.
— Ruines villanos! — коротко и энергично сказала девушка. Хольг плохо понимал испанский, но ее тон и выразительность не оставляли простора для толкований.
— Согласен.
Он сел и согнув ногу в колене, помассировал увечную стопу, вернее остатки оной.
— Но наши проблемы от этого не исчезнут, — продолжил он мысль. — Белц нас больше не защищает. Крупные и значимые бриганды, может, и помогут, но это считай рабство. А с деньгами у нас и так скверно.
— Не так уж и скверно.
— Скверно, — повторил Хольг. — Худо-бедно поддерживаем положение, но на развитие уже ничего не остается. Мы бьемся в прозрачный потолок и не можем подняться выше.
За стеной автобуса кто-то глухо рассмеялся. Смех звучал диковато. с явной ноткой безумия, срываясь на рыдание и истерический визг. Затем что-то стукнуло, металлически лязгнуло. И все затихло, уступив постоянному, непрекращающемуся шуму ночного Шарма. Негромкий, вибрирующий рокот множества людей, которые занимаются каждый своим, но как на подбор — сугубо предосудительным в высокоморальном обществе.
— Опять Рыжий буянит, — поморщилась Родригес. — Надеюсь, его не накроет снова.
— С пулей в башке и не такое может случиться, — отозвался Хольг, по-прежнему разминая ногу. — Но таблетки у него еще есть.
— Максвелла надо заменить, — негромко посоветовала девушка, словно продолжая давно начатый разговор. — Пока он снова кого-нибудь не порезал или не подстрелил, как в том месяце.
— Его не на кого менять, — с той же интонацией ответил фюрер. — Он великолепный стрелок, позволить себе другого такого специалиста мы не можем. Здоровые берут слишком дорого.
— Ох, отзовется нам это все еще…
— Возможно, — Хольг закрыл тему не допускающим споров тоном. — Но не сегодня. Пока у нас есть над чем еще поломать голову.
— У тебя есть идеи? — прямо спросила Родригес, заправляя непослушную прядь за ухо.
— Есть. Одна. Только она нездоровая. Но деваться, похоже, некуда.
Фюрер говорил кроткими, рублеными фразами, с большими паузами. И явно страшился той самой нездоровой идеи.
Он тяжело вздохнул, как ныряльщик перед глубоким погружением.
— А теперь набери ка мне опиума для народа, — приказал он. Именно приказал, и Родригес немедленно исполнила указание, поняв, что время разговоров прошло. Настало время действия.
— На четверть дозы, — сказал Хольг, когда тонкая игла шприца проткнула каучуковую пробку бутылочки с надписью «Elixir de bonheur. 46%alc. 8 % ingrédient actif».
Он протяжно выдохнул, когда полупрозрачная беловатая жидкость смешалась с кровью в вене.
— Как раз. И сделай мне еще полную дозу с собой.
— С собой? — Родригес взглянула на него с тревогой.
— С собой. Положи в футляр, чтобы не расколотить раньше времени.
Родригес красноречиво пожала плечами и набрала шприц на половину цилиндра, постучала ногтем по стеклу, выпустила из иглы тончайшую, экономную струйку раствора, избавляясь от мельчайших воздушных пузырьков.
Холь взял пистолет, щелкнул магазином, привычно проверяя патроны. Оттянул затвор и столь же привычно поймал выброшенный из патронника желтый цилиндрик. Проделал все манипуляции в обратном порядке, приведя «смит-вессон» к обычному состоянию — патрон в патроннике, магазин в рукояти, курок не взведен. И отложил пистолет.
Раствор опиума начинал действовать, боль откатывалась, как волны при отливе. Хольг начал натягивать ботинок, шипя и ругаясь.
— Где у нас та луизианская дешевка, на семь шестьдесят три? — спросил он сквозь зубы, наклонив голову. Ботинок наконец-то сдался, и фюрер вздохнул с облегчением.
Родригес молча протянула ему в одной руке старый исцарапанный пистолет — копию «люгера» в плохом североамериканском исполнении, а в другой футляр из-под очков, где обычно держала уже заправленные шприцы.
— Gracias, — не поднимая голову и не глядя на нее, вымолвил Хольг.
Пистолет он сунул за пояс, а целлулоидный футляр под цвет черепахового панциря — в куртку без рукавов, но с обилием карманов.
— Буду через пару часов, может позже, — сумрачно пообещал он, без особой уверенности в голосе.
Родригес молча кивнула. Она тоже не смотрела него, уже примерно понимая, что задумал Хольг, но говорить здесь было не о чем. Критика решений командира предполагала как минимум альтернативу, а ее здесь просто не было. Кроме разве что немедленного бегства.
— Еще, — он словно вспомнил в последний момент, уже у самого выхода. — У тебя еще остались те знакомые в Ливане? Ты про них говорила…
— Да.
— Они нам могут понадобиться. Вспомни, прикинь, как с ними связаться, не афишируя.
Хольг вышел, за ним глухо стукнулась дверца. Родригес снова прилегла на диван и постаралась успокоиться. Сердце тревожно стучало. Прочие члены ганзы тоже притихли по своим каморкам, будто ощущая важность момента. Тихо бормотал Мунис, похоже, опять молился Аллаху. Еще тише подвывал в подушку или тряпку Максвелл Кирнан, которого на этот раз обошли галлюцинации, однако накрыла невыносимая головная боль. Совсем тихонько гремел инструментами китаец, в очередной раз перебирающий свое радиохозяйство. Негры как обычно ничем не шумели, такой привилегии за ними не предусматривалось.
Фюрер вернулся через три часа. Точнее его привез «рикша» — какой-то азиат, чуть ли не японец, запряженный в коляску-двуколку. Сам командир ходить не мог.
Быстрая проверка, сопряженная с раздеванием и обтиркой мокрой тряпкой указала, что у Хольга сломаны три пальца и несколько ребер, выбиты два зуба и еще два разбиты в осколки. Правый глаз налился кровью и полностью скрылся в громадной гематоме на три четверти лица. Синяки и кровоподтеки считать не было смысла, из-за них фюрер стал черно-синим, с багровыми проплешинами, как морской зверь. Но при этом он был в сознании и даже почти способным говорить — сказывалась инъекция.
— Удалось? — отрывисто спросила Родригес. Как практичная и много повидавшая женщина, она отложила все эмоции на потом. Сначала — дело.
Хольг что-то невнятно пробурчал, сплюнул сгусток крови. По щеке потекла струйка розовой пены.
— Глупая была затея, — пробормотал помогающий девушке Мунис. — Какой смысл ходить к «муравьям», они же уроды, садисты больные. «Боль очищает», «vida loca» и прочий бред. Они извинений и компенсаций не принимают.
— Заткнись, — коротко, грубо посоветовала Родригес, и помощник обидчиво поджал губы, осторожно протирая разбитое лицо командира тампоном, смоченным в одеколоне.
Неожиданно фюрер рассмеялся, вернее, попытался — боль в треснувших ребрах и осколки зубов превратили смех в жутковатый всхлип. Хольг снова сплюнул, на подбородке запузырилась розовая пена, мельчайшие капельки крови брызнули на лицо девушке. Она быстро отерлась рукавом и продолжила бинтовать уже зафиксированные в лубке пальцы.
— У-да-лось, — по складам выговорил Хольг и все с тем же жутковатым хрипом закончил, уже более уверенно:
— Поздрав-ляю, у нас новый ра-бото-датель. Завтра бе-рем груз «пыли». Для мексов.
Глава 8
Аппарат «Livre sonore» работал идеально. Французское качество, подумал Морхауз. Обычно такие агрегаты страдали двумя проблемами — обрывы ленты и неестественная, шуршащая нотка, вплетающаяся в звук. Однако кардинал пользовался последней моделью, которая хоть и была портативной, оказалась лишена обоих недостатков. Хотя, учитывая стоимость аппарата, странным казалось бы скорее наличие проблем.
Бобина мерно вращалась, узкая лента с вплетенной для прочности стальной нитью скользила над фотоэлементом. Его темная линза превращала чернильные линии в звук — неспешный разговор двух людей.
Кардинал Уголино ди Конти прикрыл глаза тяжелыми веками, похожими из-за складок на сегментированный панцирь насекомого. Мягким, скользящим движением пригладил бороду, сплошь седую и оттого кажущуюся легкой, пушистой. С такой бородой русские рисуют Деда Мороза, а европейцы — старых монахов, состарившихся за переписыванием высокомудрых манускриптов. Рука казалась желтоватой, обтянутой тонким пергаментом вместо кожи, с обилием старческих пятен.
Вообще Уголино производил очень мирное и очень благообразное впечатление. Ветхий дедушка, которого где-то ждет столь же благородно состарившаяся супруга, а также почтенное семейство из десятка детей и неисчислимой орды внуков-правнуков. Очень многие верили первому впечатлению. Некоторые впоследствии сильно об этом жалели. Разменявший восьмой десяток лет кардинал был не самым старым представителем папской консистории, но единственным, кто пребывая в таком возрасте сохранил юношескую живость ума и немалое влияние.
По большому счету никто не мог сказать в точности, на чем основывалось положение ди Конти среди заклятых друзей и коллег. Кардинал-диакон, официальный библиотекарь Ватикана не имел ни каких-то особых полномочий, ни прибыльных должностей. Однако… Как-то так получалось, что Уголино всегда все знал — обо всех и обо всем. Причем свое знание он использовал весьма не часто и крайне избирательно. Ди Конти не вступал в долгосрочные союзы, не придерживался некой единой линии и вообще старательно лелеял свое особенное положение — но в то же время, не выпуская из рук тонких нитей скрытого влияния.
Как союзник Уголино был не слишком полезен и, пожалуй, даже опасен — именно в силу своей особенности и непредсказуемости. При иных обстоятельствах кардинал-вице-канцлер[10] Александр Морхауз никогда не обратился бы к нему за помощью. Однако novi temporis, сиречь новые времена, требовали новых деяний. Посему Александр пригласил в этот поздний час Уголино и после короткой речи воспроизвел одну за другой несколько звуковых записей.
Библиотекарь молча слушал, прикрыв глаза, и низко склонившись над столом, так, что почти подметал полированное дерево бородой. На его лице не отражалось ни единой эмоции кроме благожелательного внимания. Морхауз сидел, по старой привычке перенеся вес на один из подлокотников резного кресла, и талантливо делал вид, что все происходящее его совершенно не волнует.
Аппарат на столе тихонько жужжал электромеханизмом. Звуковой рупор, похожий на вытянутый бутон экзотического цветка, отсвечивал мутноватой желтизной, ловя свет неярких электрических ламп.
— … septem decimorum[11] весьма неоднородны, — голос Морхауза, записанный на звуковую ленту, сохранил все черты, вплоть до легкой нотки усталого превосходства. — Со стороны мы все кажемся единой семьей, однако, это не так.
— Да, я никогда не задумывался над тем, что даже высшие иерархи Церкви остаются людьми, — Гильермо Боскэ говорил негромко и задумчиво. — А человеческая природа несовершенна. Следовательно, кардиналы тоже не свободны от изъянов. Хотя эта мысль, конечно…
Монах замолчал.
Уголино склонился еще чуть ниже, оперся предплечьями на край стола и сложил пальцы «домиком», словно прикрывая бороду от невидимого дождя. По виду ватиканского библиотекаря было совершенно неясно, насколько его заинтересовала запись. Морхауз незаметно вздохнул и оперся на другой подлокотник. За окном капал дождь, и сгущалась вечерняя тьма. Александр украдкой посмотрел на часы, скрывающиеся в торце столешницы — незаметные для посетителей, хорошо видные хозяину. Конклав должен собраться в одиннадцать вечера. Выходило, что Морхауз так или иначе успеет решить все дела с Уголино, но впритык. Это было не слишком хорошо — перед собранием Александр хотел побыть немного в одиночестве и помолиться. Однако не все идет, как хотелось бы…
Запись продолжалась.
— Еретична? — саркастически вопросил Морхауз.
— Многогранна, — дипломатично пояснил Гильермо. — Она может стать, скорее поводом для сложных богословских измышлений или эссе.
— Готов биться об заклад, раньше вы не думали о подобном, — казалось, что Морхауз искренне веселится.
— Думал, но бегло и вскользь, — с наивной откровенностью ответил монах. — Это звучит тривиально, но… мы маленькие люди, которые несут почетное бремя служения Господу в отдалении. Между мной и даже епископом — пропасть, которая никогда не будет заполнена. Что уж говорить о кардиналах… Так зачем тратить время на пустые размышления? Время — это единственное, чем мы по воле Божьей располагаем по-настоящему. Каждую минуту этого дара следует посвятить Ему, а не суетным мирским делам.
— И вам, мой друг, неинтересно, какие скрытые течения и волнения обуревают наш славный кардиналитет? — осведомился Морхауз.
На этом месте по лицу старого лиса Уголино мелькнула тень неудовольствия. Похоже библиотекарю не слишком понравился ироничный тон собрата, говорившего о Cardinales без малейшего пиетета — и притом с обычным монахом. Однако этим все и закончилось, больше старик ничем не выразил своего отношения.
— Это интересно, но… по большому счету бесполезно, — с обезоруживающей прямотой отозвался Гильермо. — Боюсь, что в данном вопросе не смогу быть достойным собеседником. Я слишком мало знаю об этом. Моя жизнь проходит в смиренном служении, и я не сторож собратьям своим.
— Знать — не значит судить. Что ж… мы уже обсуждали некоторые аспекты морального, нравственного кризиса, который ныне охватил весь мир и отозвался на Церкви. Это — вызов, который брошен святому Престолу. А каждый вызов должен получить ответ.
«Бумажный» Морхауз пару мгновений помолчал, затем продолжил:
— Если упростить и отринуть второстепенное, то в настоящий момент священная коллегия разделена на три партии. Три течения, каждое из которых видит будущее Церкви в своем свете. Первая communitas исповедует принцип «не надо чинить несломанное». Наша Ecclesia пережила немало темных лет и суровых испытаний, переживет и это. Мы потеряем часть верной паствы и немалые доходы… Что с вами, брат Леон, вы морщитесь?
— Я не привык обсуждать вопрос денег в таком… аспекте. Ведь сказано — не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. «Душа не больше ли пищи, и тело одежды»?
— Истинно так, но мы ведь уже затронули момент с несовершенством людской природы, не так ли? Итак, Престол лишится части доходов, однако мы переживем эту напасть, сохранив себя в новом изменчивом мире. Тем более, что князей Ecclesia эти бедствия по большей части не коснутся или затронут весьма опосредованно.
— Эта позиция кажется не слишком разумной, но в ней есть определенный смысл, — осторожно заметил Гильермо.
— Совершенно правильно замечено. Эту группировку обычно именуют «авиньонцами», памятуя о временах, когда Престол располагался во французском Авиньоне. Поскольку ядро этого течения составляют кардиналы французского происхождения с твердыми позициями на континенте.
— Главенство провоцирует консерватизм?
— Да, именно так. Эти люди достигли вершин и готовы отдать часть, чтобы сохранить целое… для себя.
— Я понимаю.
Теперь помолчал Гильермо. А затем спросил:
— Кто же им противостоит?
— Назовем их «радикальными обновленцами».
— Это звучит очень… по-анархистски.
— Они и есть анархисты, приверженцы anarchiam, хотя и в несколько ином смысле. Эти люди полагают, что промедление смерти подобно, и Церковь стоит на пороге испытания, гораздо более серьезного, чем лютеранская Гидра во всех ее видах. Протестанты, мусульмане, наши заблудшие православные братья на Востоке — еретики и схизматики, обреченные на адские мучения, однако они тоже думают, что верят в Бога. Но выходит, что есть нечто страшнее искаженной веры. Это ее отсутствие.
— Атеизм?
— Атеизм, марксизм, наполеоника, гремиализм, «этика империализма»… Имя им — легион, но суть одна — вера в материальное, мирское. Весь мир вступил в новую эру, где можно позволить себе роскошь не верить в Бога, причем публично, демонстративно. Это страшнее чумы, страшнее любых дьявольских происков, Вернее такой мир и есть сам по себе триумф врага рода человеческого.
— Но что же здесь анархистского? В желании вернуть людей к Богу?
— Методы и то, насколько далеко готовы зайти приверженцы радикальной реформации. Впрочем, это тема отдельного разговора. Думаю, вы поверите мне на слово, что они готовы зайти весьма и весьма далеко.
— У них тоже есть какое-нибудь национальное название? — уточнил Гильермо.
— Между собой их называют «римлянами», потому что костяк группы составляют итальянцы, отодвинутые французами от главных вопросов, в том числе и финансовых. Однако в последнее время среди них все больше представителей Нового Света. Испаноговорящая Америка и Луизиана — наш стабильный оплот, таким образом, поневоле приходится продвигать иерархов из их среды.
— Насколько я помню, кардиналов из Америк практически нет.
— Их пятеро. Но там традиционно сильный и многочисленный епископат, его мнение приходится учитывать, чем дальше, тем больше.
— И это — тоже денежный вопрос? — вопросил прямо, «в лоб» Гильермо.
Морхауз молчал довольно долго. Уголино успел сгорбиться еще сильнее, хотя это казалось анатомически невозможно, и пригладил макушку, свободную от красной шапочки, поросшую седым пухом.
— Да.
— Понимаю, — лаконично отозвался монах.
— Третья communitas — умеренные реформаторы. Немцы, австрийцы, отчасти швейцарцы. Эти люди согласны с «римлянами» в оценке угрозы, но склонны придерживаться принципа «festina lente».
— «Торопись медленно»?
— Именно так. Реформация необходима и неизбежна, однако поспешность — служанка дьявола, поэтому каждый шаг должен быть тщательно обдуман и взвешен. Компромисс и движение вперед — вот путь в будущее для Церкви.
— Такая позиция нравится мне более всего, — сказал монах.
— Я придерживаюсь взглядов, сходных с «авиньонцами», — ровным голосом сообщил Морхауз. Слова его прозвучали вкрадчиво и мягко, словно кошачье мурчание. И, пожалуй, столь же угрожающе, как звучит милое мяуканье для мыши.
— Зная вас, пусть недолго и очень ограниченно, я… не удивлен.
— Правда? — мурлыкающие нотки в голосе кардинала стали еще явственнее. Многие противники Морхауза, услышав подобное, невольно вздрогнули бы. Возможно — даже наверняка — вздрогнул и Гильермо. Однако когда монах заговорил (а случилось это далеко не сразу), речь его казалась ровной и спокойной.
— Да, правда. Я не удивлен. Вы могущественный человек. И… состоятельный человек. Я уже понял, что во взаимоотношениях кардиналитета достаточно много мирской политики и la commerce. Возможно даже больше, нежели приличествует рулевым, что ведут наш корабль истинной Веры через бурное море испытаний. Но не мне судить их. Или вас. Придет время, и все наши деяния окажутся измерены и взвешены самым строгим, самым справедливым судьей. Не мне соперничать с ним.
— Хорошо сказано, брат Гильермо. Хорошо сказано, — очень серьезно вымолвил Морхауз.
Звякнул механизм, бобина сделала еще несколько холостых оборотов и замела. Запись закончилась.
— Это все? — негромко вопросил Уголино. Голос у него был чуть надтреснутый, каркающий, несколько не вяжущийся с благостным образом.
— Еще нет.
С этими словами Морхауз быстро сменил бобину, заправил свободный конец серой ленты в пружинный захват приемного барабана. Судя по длине ленты, эта запись была совсем короткая, буквально на несколько минут. Кардинал щелкнул эбонитовым тумблером.
— Путь праведника труден, ибо препятствуют ему себялюбивые и тираны из злых людей, — медленно, растягивая слова, с необычной торжественностью вымолвил голос Морхауза из рупора. — Блажен тот пастырь, кто во имя милосердия и доброты ведет слабых за собой сквозь долину тьмы, ибо именно он и есть тот, кто воистину печется о ближнем своем и возвращает детей заблудших. Понимаете, о чем я? Понимаете, что есть путь праведника и антитеза ему?
— Кажется, понимаю… — столь же медленно промолвил Гильермо. — Сейчас… Мне нужно немного подумать.
Что-то протяжно заскрипело, очень уютно, можно сказать по-домашнему. Так поскрипывают ладно выструганные и пригнанные доски на полу в хорошем доме. Видимо Леон нервно заходил, часто и быстро ступая.
— Сейчас… — повторил монах.
Кардинал терпеливо ждал.
— Я думаю, что понял, — сказал, наконец, Гильермо. — Да. Ведь все уже сказано и рассказано, нужно лишь внимательно прислушаться к слову Божьему. Он собрал приближенных своих, но даже среди двенадцати избранных нашелся один Иуда. Ныне нас гораздо больше, многократно больше. И даже если не каждый двенадцатый, но сотый оказывается козлищем, их все равно — армия.
На этом запись закончилась.
Уголино откинулся назад, осторожно и плавно, как будто опасался рассыпаться от неосторожного движения. Он весь как-то съежился в кресле и стал похож уже не на доброго седого старичка, а скорее на гнома из сказки.
— Конечно, viva vox alit plenius — живое слово лучше воспитывает, интереснее было бы услышать все это вживую, — сказал библиотекарь, сомкнув тонкие артритные пальцы. — Но я понял тебя, да. Склонен согласиться. Этот человек соответствует твоему описанию. Он неглуп, честен, преисполнен чистой, искренней веры. И… бесконечно наивен. Сколько ему лет?
— Пятьдесят один год.
— Да… это уже неизлечимо. Иногда я думаю, где пролегает грань между наивностью и глупостью?.. Думаю и прихожу к выводу, что они как две стороны одной монеты, суть разные грани единого. Однако здесь определенно не такой случай.
Голос старенького кардинала стал еще менее приятным и каким-то холодным, пронзительным, как итальянский стилет. Уголино закашлялся, шмыгнул носом. И спросил:
— Чего ты хочешь от меня?
— Мне нужна твоя поддержка, — прямо и без обидняков рубанул наотмашь Морхауз. Александр долго думал, как наилучшим образом высказать свое пожелание, и пришел к выводу, что в нынешних обстоятельствах следует быть предельно откровенным. У него просто не было времени плести сложные обходные маневры. Старый лис либо поможет, либо нет, и решено это будет сейчас.
— Будем откровенны и честны, — предложил ди Конти, и Морхауз с трудом сохранил постное выражение лица. Уголино, который предлагал честность — это было… Александр даже затруднился с поиском подходящего сравнения.
— Мне импонирует ваша позиция продуманной реформации. «Авиньонцы» жадные глупцы, к тому же французы. А радикалы — жадные сумасброды, и я затрудняюсь предположить, кто опаснее для Рима. Я даже готов мириться с полу-немцем полу-англичанином вроде тебя. Но… сдается мне, ты опоздал, и ваша партия проиграна.
— Еще нет.
— Почти да. Ты слишком увлекаешься большой стратегией и временами пропускаешь незаметные уколы. Французы в последний момент переманили нескольких твоих сторонников — и вот уже все зашаталось. А тебе приходится упрашивать меня помочь.
— Я не упрашиваю, — сказал Морхауз, и в голосе его лязгнул морозный металл. Кардинал был готов на многое для привлечения старого хитреца, однако это «многое» тоже имело пределы. — Я предлагаю. Ты волен согласиться или отказаться.
— Гордыня, брат Александр, — поморщился старик. — Гордыня повелевает тобой, а она скверный советчик.
Он поднял сухую ладонь, предупреждая готовые сорваться с уст Морхауза слова.
— В иных обстоятельствах я бы даже не стал тебя слушать. Но… твой план мне нравится. С этим Гильермо… хорошо придумано. Он вполне годится. Поэтому я скажу тебе так.
Уголино загадочно покрутил пальцами, похожими на ломкие щепочки, улыбнулся. Из-за тонких бесцветных губ выглянули крупные желтоватые зубы, так что старичок на мгновение обрел сходство с ужасными созданиями на картинах Альбрехта Дюрера. В следующую секунду ди Конти снова сжал губы в тонкую нить, спрятал жуткий оскал в мягкую белоснежную бороду.
— Я посмотрю, что можно сделать за оставшееся время. Подумаю, как помочь тебе. Но…
Снова последовал неопределенный жест пальцами. Впрочем, Морхауз понял его совершенно правильным образом.
— Твои условия? — спросил он, заранее содрогаясь от ожидания. Было очевидно, что в сложившихся условиях поддержка старого и мудрого интригана окажется баснословно дорога — во всех отношениях.
— Я скажу. Потом. Если все-таки решу вступить в игру. И если из этого выйдет толк. Но заранее предупрежу — торг post factum меня оскорбит.
Морхауз помолчал, машинально барабаня костяшками по деревянному подлокотнику.
— Первый раз вижу такую интересную манеру торговаться, — медленно заметил он, глядя в стол и сощурившись. — Ты намерен выставить цену после передачи товара?
— Я скромный хранитель знаний, библиотекарь, бумажная крыса. Откуда мне знать, как торгуются сильные мира сего? Я могу лишь надеяться, что ты не обманешь старика, — снова улыбнулся Уголино, и Александра пробрала морозная дрожь. — Ты просишь чуда, и возможно я смогу его сотворить. Но где один раз, там второй. И возможно уже не в твою пользу…
— Я понял. Можешь не продолжать.
— Отлично, — ди Конти хлопнул в ладошки, звук получился глухим и «деревянным». — Как говорят наши коллеги из Общества Иисуса[12], «Ad maiorem Dei gloriam» — к вящей славе Господней, у нас есть почти час. Употребим же его с пользой!
Глава 9
Гильермо Боскэ никогда не стремился к приключениям. Большую часть жизни он провел в монастыре и нисколько не сожалел об этом. Конечно, временами Леону хотелось как-нибудь разнообразить упорядоченную предсказуемость доминиканской обители. Однако по здравому размышлению он приходил к выводу, что это не есть лучшее из возможного.
Так Гильермо дожил до пятидесяти с лишним лет. Монах вполне обоснованно рассчитывал, что оставшиеся годы — сколько ему отмерил Господь — не будут сильно отличаться от предшествующих. Конечно, если не считать эпизодических визитов Морхауза. Следовало признать, что брат Гильермо ошибся, причем радикально. Жизнь переменилась — буквально по щелчку пальцев кардинала — резко и неотвратимо.
Боскэ никогда не ездил в автомобиле, никогда не видел больше пяти десятков людей в одном месте, никогда не бывал в крупных городах, тем более в Риме — столице католического мира. Все это ему пришлось пережить в течение двух суток. Избыток впечатлений обрушился на скромного сельского монаха и накрыл его с головой. Так, что при всем желании Боскэ не смог бы внятно описать свой путь. Дороги, машины, разные люди, техника, дома, паровозы, регулярно проносящиеся в небе авиетки и цеппелины. Все — слишком яркое, слишком шумное, слишком… чуждое.
Разделить бремя, хотя бы поговорить оказалось не с кем. В пути Гильермо сопровождали два человека. Один — достаточно молодой, однако уже начинающий лысеть, в круглых очках. Одет он был немного странно — в пиджак, который больше походил на укороченную рясу со стоячим воротником. Вроде и не монах, однако, и не мирянин. Человек меж двух миров. Насколько понял Леон, молодой человек исполнял при Морхаузе функцию доверенного секретаря. Впрочем, имя свое он не называл, а Гильермо стеснялся спросить.
Второй оказался еще интереснее, да и страннее тоже. Высокий и широкоплечий — именно он вошел тогда в келью и призвал (точнее приказал) Боскэ собираться. Настоящий великан, одетый в длинную рясу. Он говорил с тяжелым акцентом и вежливо попросил называть себя Байнетом Андерсеном (наверное швед, подумал Гильермо), а странным казался от того, что иногда звякал. В самом прямом смысле — под рясой что-то слабо гремело, как будто сталкивались тяжелые железки. Боскэ честно постарался угадать, чтобы это могло быть, и решил, что верзила с коротким ежиком светлых волос носит скрытые вериги.
Означенная пара сразу вежливо, но властно, взяла Гильермо в оборот. Хотя общаться с монахом за рамками строго необходимого была категорически не расположена. Поэтому Гильермо оказался подавлен странствиями, оглушен впечатлениями, прорицал впереди еще больше сует и вообще чувствовал себя очень несчастным. Теперь он сидел в небольшой комнате, убранство которой с некоторой натяжкой мог бы назвать «элегантным» — опять же в силу скудного опыта и отсутствия возможностей для сравнения. И ждал.
Сумерки растворились в ночной тьме. За окном пошел дождь, капли шлепали по стеклу подобно крошечным барабанщикам. Под высоким потолком светился изящный электрический светильник в виде матового шара, заключенного в сферу из тонких медных прутьев. В его свете все казалось уютным, окрашенным в приглушенно-пастельные тона — даже мрачная ряса Андерсена.
Гильермо украдкой покачался на диванчике, чувствуя, как мягко пружинит хорошая набивка. Посмотрел на стены, где чередовались резные деревянные панели и матерчатая обивка. В таком окружении его старенькая шерстяная ряса, подпоясанная обычной веревкой, смотрелась… неуместно, в общем, смотрелась. Почти как го или японские шахматы в скриптории, только игры были интересны и понятны.
Боскэ закрыл глаза и чуть запрокинул голову, стараясь отрешиться от всего стороннего. Бог с ним, Он всегда рядом и все в Его власти. Какие бы испытания не ждали Гильермо, они соответствуют промыслу Божьему и окажутся не более тяжки, чем способен вынести монах.
— Верую во единого Бога Отца Всемогущего, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого, — беззвучно и не открывая глаз прошептал Леон католический Символ веры. — И во единого Господа Иисуса Христа, единородного Сына Божия, от Отца рожденного прежде всех веков, Бога от Бога, Света от Света…
«Одержимость»
Это слово было сказано и развеяно ветром. Однако не исчезло вместе с колебаниями воздуха. Нет, оно осталось в зале, словно могильный камень на свежезасыпанной могиле. Любая фраза, даже мысль теперь несли его отпечаток. Все говорилось и думалось с оглядкой на бюллетень епископа Эчеверриа, финальный документ, подводящий итог полугодовой эпопее. Написанный сугубо для своих, в одном экземпляре, от руки. Не имеющий ни единого шанса выйти за пределы комнаты иначе, нежели прочно запертым в памяти посвященных. Документ, в котором все называлось прямо, без попыток скрыться за общими словами вроде «Dementia praecox»[13], «диссоциативное расстройство личности» и тому подобное.
«Топчет крест… богохульствует… провалы в памяти…»
Безумие? Нет, для людей веры ответ был очевиден и ужасен в своей простоте. Самое страшное, что может постичь особу духовного звания. Самая скверная напасть, которая только могла обрушиться на Церковь, сразив Предстоятеля. Понтифик неизлечимо болен, скорбен разумом. Одержим.
Александр Морхауз на мгновение прикрыл глаза и дотронулся до четок из розового коралла. Полированные шарики едва слышно стукнули, напоминая стук камней в го. Привычный звук успокоил, вернул душевное равновесие. Морхауз еще раз быстро перебрал в уме факты и события.
Первое — скрыть все происшедшее. Сделано. К сожалению не так быстро, как следовало бы, слухи все равно поползли. Но слухи не есть знание, это яд, что опасен слабому, а Церковь сильна. Пока сильна…
Второе — изолировать безумца, вычеркнуть его из бытия. Сделано. Одержимый старец навсегда сгинет в anus mundi, самом далеком мексиканском монастыре. Мир никогда более не услышит о нем. Понтифик Пий XI более не существует, надо лишь определиться — отрекся ли он или безвременно почил в бозе. Но это еще успеется.
И третье…
А вот это предстоит решить здесь и сейчас. И ради этого кардинал-вице-канцлер Александр Морхауз поставил на кон все, даже пошел на поклон к ди Уголино.
Сегодня решится все…
В зале не было ни стола, ни пюпитров, ни бюро. Ничего, кроме камня, бархата и кресел, более похожих на царские троны. Даже высокие и узкие окна в этот час скрывались за толстыми занавесями, хотя вечер давно уже сдался темной, безлунной ночи. Предполагалось, что здесь не хранят бумаг и записей, что в этом небольшом зале сидят лицом к лицу первые среди равных, решая вопросы жизни и смерти.
Сегодня их было двадцать семь человек. Неформальные, однако, от этого не менее могущественные вожди трех основных группировок кардиналитета Католической Церкви — со свитой из ближайших сподвижников. И еще несколько человек, не выбравших сторону раскола, но важных для собрания. Среди них, разумеется, вездесущий ди Конти.
Разные люди, но все как один — в солидном возрасте, самому младшему накануне исполнилось шестьдесят. Все в одинаковых красно-малиновых мантиях и красных шапочках «бирреттах». И все — с одинаковыми взглядами стеклянных, ничего не выражающих глаз. Здесь не место эмоциям, во всяком случае не сейчас, когда ситуация замерла в неустойчивом равновесии и даже неосторожный взгляд имеет особую цену. Лишь Бальтазар Косса, лидер обновленцев-радикалистов, нервно облизывает губы. Но это его обычное состояние, скверная привычка. которая ничего не значит и ни о чем не говорит.
— Надо признать, хорошая… мысль, — сказал Косса. Очень осторожно сказал, избегая слов «предложение» или «решение». Мысль, пока ничего более.
— Хорошая мысль, — повторил Косса. — Ее стоит… обдумать. Компромиссная фигура, которая не принадлежит к чьему-либо стану. Чистая, светлая душа из народа.
Кардинал оглядел собрание и повторил более уверенно:
— Да, из народа. Тот, кто окажется близок и понятен всем. Достойный человек из самых низов, символ надежды для всех истинно верующих. Он поможет нам пригасить нездоровые слухи, что ползут по миру. Явит urbi et orbi новый лик Престола. Успокоит волнения.
«А еще это вернет душевное спокойствие прихожанам, которые с новой силой понесут деньги в наши церковные кассы» — подумал Морхауз, перебирая четки. — «И восстановит нашу репутацию в картелях, где оборачиваются капиталы Святого Престола, а также всех малиновых попугаев, что ныне собрались тут.»
«Римлянин» Косса перевел дух и закончил уже на деловой ноте, словно повторяя за Морхаузом:
— И за его спиной мы сможем спокойно разрешить все наши разногласия. без пагубной спешки, в мире и согласии, пусть хотя бы внешнем.
Морхауз глубоко вдохнул и выдохнул, понимая, что близится его звездный час. Или время грандиозного провала — это уже по результатам. Бальтазар Косса измерил силы и понял, что с обширным лагерем строгих консерваторов ему не тягаться. Значит «обновленцы» у него, Александра, в кармане. Теперь силы почти равны, но к сожалению только «почти». Бертран де Го, главарь «авиньонцев» буквально в последние часы переманил нескольких сподвижников от самого Морхауза. С ними у реформаторов было бы зафиксированное преимущество. Без — неустойчивое равновесие.
Страх и волнение ушли, перегорели. Кардинал снова был собран и готов к схватке. Единственное, что нервировало, это нерешенный вопрос Уголино. Древний хрыч ничего толком не пообещал, даже не намекнул, чем он собирается помочь умеренным реформаторам. А значит, рассчитывать на него не приходилось.
— Ширма, фиговый листок, — Раймон Бертран де Го картинно поджал губы в нарочито брезгливой гримасе. Мягкий французский акцент «авиньонца» бесил Морхауза — казалось, что уста де Го извергают не слова, но переслащенную патоку.
— Это недостойно и глупо, — решительно продолжил француз. — Церковь превыше этих жалких трюков. Мы — князья Престола, мы не унизимся до ярмарочных фокусов!
Среди консерваторов прокатилась глухая волна — кардиналы переглядывались, кивали, негромко соглашались. Очень негромко — сейчас поединок шел между лидерами.
— Что предлагает нам смиренный собрат Александр? — саркастически вопросил де Го, демонстративно принижая статус Морхауза. Означенный собрат сохранил на лице смиренность, однако сжал четки так, словно то была удавка на шее поганого французишки.
— Он предлагает нам ком-про-мисс! — выговорил противник, закатывая глаза на каждом слоге. — Компромиссный папа! Где это видано? Когда это было видано?!
Ответ у Морхауза был приготовлен заранее.
— Помнится, нечто подобное уже имело место, — Александр сильно наморщил лоб, как будто и в самом деле мучительно пытаясь вспомнить. — Кажется, подобный, так сказать «компромиссный папа» основал орден целестинцев?
Легкий шум снова прокатился среди собрания, кардиналы оценили удар. Раймон де Го был целестинцем, а этот орден шесть веков назад основал Целестин V. Тот самый Целестин, который вел простую, праведную жизнь монаха и отшельника по имени Пьетро Анджелари, а затем был избран конклавом в сходных обстоятельствах — на пороге тяжелого кризиса Церкви.
Де Го побагровел, поняв, что пропустил удар, причем глупо, по-детски. Впрочем французам всегда была присуща поверхностность в изучении истории папства, они спешили жить днем сегодняшним.
— Да он даже не священник, этот ваш святой человек из народа! — возопил кардинал Раймон. — Если уж идти по следам предшественников, то следует избрать фигуру более известную и более заслуженную!
Кардиналы закивали. Ободренный де Го набрал полную грудь воздуха и сказал:
— Мы не можем позволить себе нарушать правила…
Посох ди Конти ударил в мраморный пол, словно молния языческого бога Зевса. Дерево ударило в камень с оглушительным треском, оборвав возмущенную тираду француза. Бия посохом, кардинал Уголино прошествовал в центр зала. Морхауз мысленно перекрестился.
Прочно утвердившись в центре внимания, Уголино обвел собрание поистине дьявольским взором, от которого некоторые собратья перекрестились уже вполне явственно. Больно уж страшен и зловещ казался старый согбенный итальянец.
— Стыдитесь, братья! — возвестил ди Конти, подняв посох и махнув им, как будто намереваясь обломать о чью-либо спину.
«Ты что задумал, старый осел…»
Морхауз нервно сжал кораллы. Не то, чтобы он отказывался от поддержки, но как-то все это было… неожиданно. Александр был готов к выпаду француза и намеревался парировать. Но Уголино сломал всю партию, разыгрывая собственные ноты.
— Черт побери, я как будто читаю сладенькую историю для благовоспитанных девочек! — зычно проорал Конти, все так же размахивая резной палкой из прочного дуба. Было решительно неясно, как в пожилом теле может скрываться столько сил и голоса.
— Истинно говорю вам, предпоследние времена приближаются! Потому что глупость человеческая есть тягчайший из грехов, и близок день Страшного Суда, если недуг глупости не пощадил даже моих собратьев!
Согбенный старик в искренней ярости отшвырнул палку под ноги Раймону де Го. Француз машинально откинулся назад, вздрогнув от неожиданности.
— Правила! — с невыразимым презрением выговорил седой кардинал. — Вы еще скажите «мораль»! Или даже «толстовщина»!
Сложное русское слово, давно ставшее нарицательным, Уголино выговорил без малейшей запинки.
— А может нам всем дружно сбросить эти гнусные тряпки? — ди Конти потряс полой роскошной мантии, словно намереваясь ее разорвать. — Наденем рубища, изгоним менял из храмов и уволим бухгалтеров, что ведут наши дела?!
Итальянец выпрямился и скрестил руки на груди. Борода его воинственно задралась почти параллельно мраморному полу. Морхауз с удивлением отметил, что ди Конти на самом деле достаточно высок, просто возраст и болезни скрючили старика.
— Позвольте напомнить вам простые истины, братья мои, — внушительно попросил Уголино. — «И Я говорю тебе: ты — Пётр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее; И дам тебе ключи Царства Небесного: и что свяжешь на земле, то и будет связано на небесах, что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах.»
Уголино поднял руку, сжатую в костистый кулак.
— Есть лишь один Бог, и лишь одна Церковь, в чьих руках ключи Царства Небесного. А мы — суть князья Церкви. Мы — воля и рука Господня на земле. Никто не властен над нами в делах церковных, потому что нельзя быть слугой и господином самому себе. Мы — и есть Церковь, а Церковь есть мы!
Кардинал медленно опустил кулак, обводя сумрачным взором собратьев.
— И только мы решаем, что хорошо для истинной веры, для Святого Престола. Мы связываем и решаем дела церковные на земле, потому что так повелел Господь. И если даже адские врата нам не угроза, то, что говорить о каких-то правилах, которые мы сами себе устанавливаем?!
Уголино значительно поднял палец, указывая в невидимое небо.
— Здесь и сейчас нам предстоит принять решение. И руководствоваться в этом надлежит лишь одним — пойдет ли сие на пользу Престолу и людям, что стоят у его подножия, то есть нам. Правила, мораль, устав… — все это мишура! Имеют значение только наша воля и наше решение. А толпа прислужников, что кормится нашими щедротами и золотом, обоснует все, что угодно. И преподнесет миру наше решение самым правильным образом.
Итальянец сделал короткую паузу — ровно на столько, чтобы вдохнуть, не позволяя перебить себя оппонентам.
— Священник, не священник — это не важно. Потому что если мы сочтем, что это во благо — он станет дьяконом, священником и епископом, как Мартин V в 1417 году. За три дня, как Мартин, или за один час — это опять же решать только нам. Потому что только мы есть Правило и Основание. Dixi, братья.
Пронзительный, громкий лязг ударил по ушам, запрыгал меж стен, отражаясь от высокого потолка. Казалось, от него даже стекла завибрировали. На самом деле шумело не так уж громко, просто в комнате было слишком тихо, и потому контраст вышел особенно оглушительным.
Андерсен чуть склонился вперед и выдвинул мощную нижнюю челюсть вперед, как ящик стола. Одновременно он поджал губы, от чего лицо великана приобрело выражение одновременно и задумчивое, и суровое. Секретарь сноровисто подскочил и быстрой рысцой устремился в дальний угол. Только сейчас Гильермо понял, что звенел, наверное, телефон, только скрытый. И сейчас на звонок ответят.
Так и получилось — секретарь нажал на панель, которая повернулась на оси и открыла взорам аппарат. Только с обычным телефоном он имел мало общего. Это было странное сооружение, похожее одновременно на слуховую трубку, небольшую пишущую машинку и блок пневмопочты — Гильермо видел все эти приспособления на рисунках в журналах, что изредка окольными путями попадали в монастырь. Еще из агрегата торчали странные провода и штепсели, но об их назначении оставалось лишь догадываться.
Секретарь чем-то щелкнул, набрал короткую комбинацию на незаметном циферблате. Все это время звонок продолжал вопить. Наконец зловещая машина умолкла и пискнула, мигнув желтой лампочкой. Лишь после этого секретарь вытащил наружу телефонную трубку и поднес к уху. Трубка тоже показалась Гильермо ненормальной — один ее конец буквально вставлялся в ухо, а другой, «говорильный», выглядел непропорционально большим. После секундного удивления Боскэ понял, что на самом деле это не фантазия сумасшедшего оформителя, а хорошо продуманная конструкция. Никто, даже стоя рядом, не мог услышать ни слова из динамика в ухе, а широкий микрофон скрывал губы говорящего, да еще и глушил звук.
Секретарь слушал и молчал, на его лице не отражалось ни единой эмоции. А вот Байнет наоборот, мрачнел с каждой секундой, как будто сам факт одностороннего разговора значил что-то крайне важное. Валики бровей надвинулись на глаза великана, как тяжелые камни. Мрачный взгляд остановился на Гильермо.
Все так же без единого слова секретарь убрал трубку — именно убрал, а не повесил. Снова чем-то пощелкал, закрыл панель. Вздохнул и только после этого повернулся к спутникам.
— Ну? — мрачно и кратко вопросил Андерсен.
Секретарь, не отвечая, прошел к Гильермо, а затем… затем случилось то, чего Боскэ мог бы ждать в последнюю очередь. И даже если бы ему рассказали заранее — все равно не поверил бы.
— Безусловно, это с одной стороны преждевременно и не отвечает канону, — мягко, безукоризненно ровным тоном сказал секретарь Леону. Каждое слово звучало отточено и без малейшего зазора ставилось в плотном ряду коллег. — С другой, не могу отказать себе в удовольствии и чести стать первым, от кого Вы услышите эти слова.
Странная пара и раньше обращалась к Боскэ на «вы» — общались все трое на французском, где в отличие от английского «you» есть разделение на «vous» и «tu». Но впервые это «вы» прозвучало с Большой Буквы. И пока Леон старался понять, что бы это все значило, молодой человек в очках опустился на колено. А затем сказал, почтительно склонив голову, два слова:
— Episcopus Romanus.
Гильермо поверил, сразу и бесповоротно. Слишком много произошло за два дня, чтобы удивляться и переспрашивать. Этого не могло быть — и все же, он поверил. Потому Боскэ не стал ни переспрашивать, ни сопротивляться, когда секретарь взял непослушную, одеревеневшую ладонь монаха и поцеловал ее с должной степенью благоговения. Гильермо просто понял, что в эту минуту его жизнь необратимо разделилась на две части. До и После.
Андерсен остался сидеть, мрачно и недовольно хмурясь. Лишь буркнул себе под нос, обращаясь определенно к Леону, однако тихо, почти на грани слышимого:
— Что ж, надеюсь, ты всего этого стоишь… Ваше Святейшество.