Он вдруг решил, что расскажет о брате, как о третьем лице, да еще и вымышленном, тот может стать отличным примером для эксцентричного литератора. Карл Эдуардович имел болезненное пристрастие все время сводить беседу к своей литературной деятельности, кажется, имеющей оттенок психического нездоровья, причем старался казаться как можно безумнее. Грениху пришла идея познакомить его с точно таким же одержимым, но настоящим. Метод зеркала всегда действовал безотказно. Кошелев, несомненно, найдет в Максиме черты, присущие ему самому, что заставит его призадуматься. Финал той повести был печален, но Грених готов был пойти на обман и представить пациенту счастливую концовку.
– Только не говорите, бога ради, не говорите, что вы тоже пробуете свое перо на прочность, – опять скривился альбинос, болезненно сжав уши.
– Это мой первый опыт, – врал Грених. – Я прежде никогда не задумывался облечь некие эпизоды моей скромной жизни в слова. Вы, кажется, интересовались психотерапевтической практикой. Моя повесть содержит много любопытных для вас деталей.
– О чем же… votre повесть?
– О том, как я и мой пациент – одаренный исключительной проницательностью – столкнулись с проблемой циркулярного психоза. Повесть о гипнотерапевтическом методе.
– C'est intéressant![13] Погодите-ка, о каком методе? Гипнотерапевтическом?
– Да.
– Вы хотите ее зачитать нам? Ни в коем случае. Я сегодня не в силах что-либо слушать. Хотя про гипнотерапевтический метод знать хочу. Можете коротко? В двух словах!
– Карл Эдуардович, как всегда, капитулирует из страха услышать что-то гениальнее его самого, – бросил секретарь. Все, как по команде, перевели на него глаза.
Это была единственная реплика Зимина за весь вечер. Он сидел, уронив локти перед собой. К еде и не притронулся. Порой зажимал рукой рот, будто превозмогая волну дурноты. И сейчас, едва проронив свою шпильку, спрятал рот за ладонью. В словах его звучала не столько обида, сколько утомление.
– Вот эти votres слова… – вскинулся на него литератор, будто только того и ждал, чтобы наконец перевести на него свой огонь. – Вот эти votres злые речи! Знаете, что, Зимин, они полностью раскрывают вашу горькую сущность. Вы рассуждаете, как ярый представитель класса непризнанных гениев, кто за неимением собственного вдохновения порицает плоды чужого. Эта порода мне хорошо известна – знающих наверняка, как надо, как лучше, как должно быть. Вы, Зимин, – он вырос над столом, тяжело опустив обе ладони на скатерть, – Сальери!
И сделал многозначительную паузу в надежде на ответный выпад.
Зимин не искал сил отвечать, продолжал устало таращиться на белизну прибора. Председатель все еще жевал свою рульку, насмешливо косясь на зятя. По чертикам, плясавшим в глазах, было видно, готов пустить остроту, но ждал, чем кончится сей припадок ярости зятя.
– Зимин, я лишь одного хочу избежать, чтобы повесть моего почтенного нового знакомого не была измарана публикацией в вашем «Вестнике Зелемска», – Кошелеву пришлось смягчить тон и вернуться на свой стул. К превеликому его сожалению, никто не подхватил его гневных речей, и Моцартом назваться случая не выпало.
– «Вестника» давно уж нет. Наша газета называется «Правда Зелемска», – промычал секретарь.
Кошелев демонстративно развернулся к Константину Федоровичу и растянул губы в неестественной улыбке. Он нервозно вертелся на стуле, не переставая, одергивал свою шелковую жилетку, сучил ступнями, будто страстно желая по малой нужде, порой его мучила одышка. Видно, следствие употребления гашиша. Взвинченный, издерганный, непоследовательный. Мало-помалу накатывала на Грениха волна неуютного напряжения. Если прежде он ощущал лишь негодование, то теперь, ясно осознав, что перед ним больной, насторожился и был готов к любой выходке – от внезапного обморока до какого-нибудь приступа. Больной истерией, ведь что дите малое, мог выкинуть какой угодно фокус – с легкостью швырнуть что-нибудь, смахнуть приборы со стола, кинуться с кулаками, устроить истерику, а то и упасть с эпилептическим припадком. Мысленно Грених приготовился к худшему.
Все еще поглядывая на Константина Федоровича с негодованием и толикой осуждения, Кошелев вдруг вскинул руку и попросил еще портвейна. Стоявший за спиной Грениха Вейс метнулся к двери. Константин Федорович успел того остановить и коротко осведомиться, чем занята его дочь. Получив исчерпывающий ответ, что девочка в кухне, лепит из теста, предназначенного для кулебяки, снежную бабу, успокоился.
– Прошу, присмотрите за ней, – как можно тише сказал Грених, – все расходы за все незапланированные снежные… кулебяки будут покрыты. Только не выпускайте ее из виду!
– И когда вы ее написали? Вашу-то повесть? – обратился Кошелев, как только неутомимый Вейс вышел.
– Сегодня ночью, – натянуто улыбнулся одной половиной рта Константин Федорович.
– Ах, сегодня ночью. Какая прелесть! Вы ее что, за ночь написали?
– Да, за ночь.
– Вот дела! Я тут уже третью неделю над одним абзацем бьюсь, а профессор – за ночь повесть. Зимин, вы можете оказаться правы. Константин Федорович наверняка написал что-то стоящее. У вас детективная история?
– Повествовательная. – Грених уже проклял себя за то, что решился познакомить больного со своим несчастным братом, но его лицо было непроницаемым, и говорил он ледяным и терпеливым тоном домашнего воспитателя, которому достался в ученики избалованный барчонок.
Кошелев скривил мину и наклонился к Зимину.
– Профессор не смыслит в жанрах ровным счетом ничего, хе-хе.
Потом выпрямился и торжественно протянул руку, подражая Ленину.
– Вещайте! Тем более подоспела еще пара бутылок этого красного крымского портвейна. «Массандра», конечно, не шато-лафит, но лучше, чем ничего. Мы все – внимание. Ох, и вот наши дивные посиделки превратились в литературный вечер… Кто бы знал, кто бы знал, как я их не выношу.
Грених откашлялся, мысленно представил себя за кафедрой перед студентами, чтобы избавиться от неприятной дрожи в голосе, – никогда прежде он не читал вслух произведений собственного сочинения, которые к тому же приходилось сочинять на ходу. Ей-богу, сказка на ночь от старого скучающего судебного медика с прошлым психотерапевта. Но того требовала воспитательная терапия. Грених замыслил провести ее в отношении своего нового знакомого, чтобы, возможно, раз и навсегда отвадить от игр с собственной душой. С душой шутки плохи, но понимают это пока только врачи, и то не все. «Это всего лишь вынужденная терапия», – внутренне успокоил себя он и заговорил.
Председатель исполкома и секретарь слушали с большим интересом. Как провинциалы, они были мало знакомы со столичными медицинскими методами, в которых присутствовало даже что-то от цирка. Зато Кошелев сразу заскучал, он окончательно извелся на своем стуле, тер глаза, подбородок, расширял воротничок, а потом в конце концов снял галстук, пил вино бокал за бокалом, один раз даже пролил полбутылки на скатерть, вскочил, громко извинялся, принялся закидывать расплывающееся на белизне стола пятно салфетками, нервно закурил трубку, вынутую словно из ниоткуда, ходил взад-вперед за спиной Зимина, бросая ничего не значащие реплики вроде: «Какая прелесть!» или «Какой неожиданный поворот!». А когда Грених закончил, тотчас с отчаянным остервенением рубанул:
– Это все и яйца выеденного не стоит… c’est votre повесть. Я бы больше не стал ничего читать у вас, честно. Вы только обижаться не смейте. Скукота отчаянная! Ни красок, ни действия. К тому же сюжет не имеет никакой художественной цены. Что нового вы привнесли в литературу? Что добавили от себя? И где же, с позволения вашего, детективная загадка? Сказка! Детский лепет! Нет, это совершенно нельзя публиковать. Детали, обстановка, атмосфера, быт… Ничего этого нет. Нынче, знаете, модно писать о победе революции, об отчаянных негодяях, которых удалось обратить в коммунизм, об утопленниках, восстающих из речной пены, идущих строить светлое будущее. А вы что? Про психиатрическую больницу и какого-то шального врача, любителя ставить на людях опыты? Он вас, кстати, безбожно использовал, вы это хоть поняли? Он гипнозу на самом деле не поддался. Не поддался! Все вами рассказанное невозможно в жизни. Да и что в этом может быть поучительного?
– Позвольте, – Зимин поднял голову, собрав остатки воли. Грених, несмотря на жесткость суждений, остался холоден к подобной критике. Ему, хорошо знакомому с многообразием психотипов, была ясна позиция Кошелева, уязвленного встречей с воображаемым и нафантазированным собой, которого удалось излечить, удачно направив мыслепоток в нужное русло. Но секретарю показалось бесчеловечным осуждать историю, принявшую оттенок исповеди. Все прекрасно понимали, что Константин Федорович ничего не сочинял и поведал о своем опыте в гипнотерапии, весьма интересном, в чем-то пугающем. Нормальный, здоровый человек не мог остаться равнодушным к факту, что, погрузив пациента в сон, можно внушить ему излечение. Да, это казалось фантастикой. Но наука, всесильная медицина шагала вперед, прогресс ее несся с ошеломляющей скоростью. И рассказанное Гренихом, хоть, увы, и приукрашенное, ведь на самом деле ни черта у него не вышло излечить брата, могло занять достойное место в психотерапии, заменить собой в будущем токи, холодные ванны, мрачные камеры, со стенами, обитыми войлоком. Это был более гуманный способ мозгоправства, чем те, которые царствовали в прошлом веке.
– Позвольте, – повторил Зимин; в глазах его сверкала неподдельная обида, – но ценность произведения как раз и состоит в его историчности. Подобно жизнеописаниям, биографиям и поучительной литературе. Как раз аналогичное я готов отнести на суд Борису Анатольевичу хоть… завтра, коли Константин Федорович не против. Это невероятно! Чтобы человек очнулся после сна абсолютно здоровым психически – сюжет почти библейский.
Грених поморщился; ему вовсе не хотелось выслушивать еще и от Бориса Анатольевича.