Прокурор приводил веские данные в доказательство последнего.
Ничем не доказано, что подсудимый носил с собой оружие, напротив, все говорит за то, что револьвер он достал исключительно с целью убийства.
Узнав об измене жены, Бобровский продолжает принимать у себя Пискунова и не показывает ему вида, что знает все. О том, что Пискунов будет в ресторане, подсудимый знал заранее и случайность встречи исключается.
Наконец, прокурор указал на необычайное хладнокровие подсудимого в момент совершения убийства и после него. Свидетели показывают, что, убив Пискунова, Бобровский подошел к столику, где сидела кампания, бросившаяся к убитому, и выпил несколько рюмок коньяку, а потом закурил папиросу и безучастно относился к аресту, давая на предварительном следствии короткие показания сухим, деревянным голосом.
Ни в один момент совершения убийства подсудимый не выказал волнения, не был поражен видом окровавленного трупа, не жалел убитого друга, не мучился сознанием, что лишил жизни человека.
Все это явные признания, что убийство совершено заранее обдуманно, со строгим расчетом шансов успеха в преступном деянии.
В легкой, как пена шампанского, речи защитник доказал совершенно обратное мнению прокурора.
Револьвер подсудимый носил всегда с собой в целях самозащиты, так как живет с семьей за городом, а известно, что окраины столицы кишат хулиганами. Встречи с Пискуновым не искал — она произошла случайно. Вздумал объясниться по поводу жены, но Пискунов ответил дерзостью, подсудимый не выдержал и стрелял.
Его видимое спокойствие и равнодушие — признаки скрытного характера, огромной силы воли, закаленной в тяжелой борьбе за существование:
«Судьба вела Бобровского по тернистому пути и он приучил себя не вскрикивать, не обнаруживать боли при уколах острых шипов».
Речь Верескова произвела сильное впечатление на присяжных и публику.
Прокурор возражал бесцветно.
Надежда на оправдательный приговор становилась уверенностью.
Оставалось последнее слово подсудимого.
Бобровский встал, по обыкновению со спокойным каменным лицом, только глаза его горели странным внутренним огнем.
«Когда меня привели сюда, в зал суда, я думал об одном: необходимо, чтобы оправдали! Необходимо для моей семьи, для меня самого. Буду работать для жены и сына. Быть может, верну ее любовь. Но, по мере того, как шло следствие, мне становилось все тяжелее на душе, стыд какой-то охватил душу. Зачем люди лгут? Зачем обман? Почему нельзя сказать правды? Сказал свою речь прокурор. В ней много правды, но много и лжи. Глубоко благодарен защитнику: он старался обелить меня, хлопотал о моем оправдании и тоже лгал…
И вот я подумал: я убил человека, кто знает, прав я или виноват, но был человек и нет его… по моей вине. Теперь все старание — уйти от суда, чтобы оправдали… Оправдают, будут писать в газетах, в статьях, фельетонах, трепать мое имя и имя моей жены и лгать, лгать и лгать… Мертвый требует, чтобы я сказал правду, и я скажу ее.
Раньше я думал так же, как прокурор и защитник, что убийство совершается в состоянии аффекта или с заранее обдуманным намерением. И только теперь знаю, что это ложь. И то, и другое.
Если бы меня раньше спросили, способен ли я убить человека, я ответил бы правду: нет, ни в каком случае, разве в борьбе, при самозащите. Убийство рисовалось мне в воображении, как что-то ужасное, огромное, подавляющее… Оказалось, что это совсем просто, то есть сам акт убийства. И дело совсем не в том. Описывают состояние убийцы перед преступлением и лгут. То бешенство, зеленые круги в глазах, не помнит, что делал. То решил, обдумал, колебался, мучил голос совести, но преступная мысль осилила. И это вздор.
Когда я узнал, какое несчастие свалилось мне на голову, я пережил страшную ночь. Меня трясло беспрерывно, подкидывало на постели. Ни на минуту не мог сомкнуть глаз. В мозгу стучало, мысли вихрем неслись и ни на одной нельзя было остановиться. Принимал какое-то лекарство, пробовал напиться, только бы избавиться от этой омерзительной дрожи, от страшной карусели мыслей… Ничего не помогало! К утру вдруг мысли остановились в своем беге, сознание прояснилось, перестало подкидывать на постели и внутри меня властный голос сказал: ты должен убить! И как только я пришел к этой мысли, так и успокоился. В жизни явилась определенная цель, а раньше я думал, что и жить больше нельзя. Правда, больше ни о чем, как об убийстве, я думать не мог. И когда я эти несколько дней отвлекался от главного, предстоящего мне дела, разговаривал со знакомыми, занимался текущими делами, мне внутренний голос напоминал: „Все это не важно… главное — надо убить!“
Трудно мне описать свое внутреннее состояние. Это вот на что похоже: если взять длинную трубу, широкую с одного конца, узкую с другого. И я смотрел с широкого конца, а в узкий видел одного Пискунова, которого непременно должен убить. Стенки же трубки предохраняли мой мозг от внешних впечатлений и ненужных мыслей. Потому что была одна нужная: убить!
Прокурор говорит: заранее обдуманное намерение. Да я ничего не обдумывал, я просто ни о чем, кроме убийства, думать не мог. Была власть мысли. Было что-то выше и сильнее меня. Против чего я не мог, да и не хотел бороться, потому что смотрел в широкий конец трубы, а в узком видел одного Пискунова, которого я непременно должен убить. И никакой запальчивости и раздражения у меня тогда не было. Напротив, я был спокойнее, чем когда-либо. Словно застыло все в груди и нет в ней чувств, словно я застраховался от всяких ощущений. И когда я стрелял, старался целиться, как меня года два тому назад учил на даче один офицер.
Вы скажете: навязчивая идея, временное умопомешательство? Но тогда безумие — каждое твердое решение.
Вы скажете: человек не имеет права на самосуд? Да! Но если я украду вещь стоимостью в несколько копеек, меня будут судить судом присяжных. А если человек украдет мою жену, украдет ее тело и душу, его не будут судить за кражу. Если человек, которому доверяли, окажется обманщиком и предателем, его не осудят, как мошенника. И есть случаи, когда человек имеет право на самосуд.
Я сказал все по правде, ничего не скрывая — судите!»
Слово подсудимого произвело тяжелое впечатление на всех и отвратило от него зародившуюся было симпатию.
Прокурор потребовал, ввиду новых показаний Бобровского и необходимости исследовать умственные способности подсудимого, обратить дело его к доследованию…
Сергей СоломинСОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК
В 19** г. я провел лето в Петербурге, задыхаясь от жары и пыли. Особенно мучил ремонт дома, в котором я поселился.
Окна моей маленькой квартиры в четвертом этаже выходили на двор, казавшийся сверху огромным колодцем.
Здесь царила своя особая жизнь задворков большого дома, закулисная, интимная сторона больших и маленьких квартир.
Посредине двора стоял сарай для дров и в нем же помещалась прачечная. Около фундамента этого здания расположились помойные ямы.
Постоянными обитателями двора были дети и коты. Дети — бедноты, ютившейся в подвальном этаже. Коты — неведомо кому принадлежащие, худые и вечно голодные.
Дети возились по грязному двору, играли, дрались, оглашали воздух то радостным криком, то душераздирающими воплями.
Коты тоже часто дрались и, выбрав укромное место, садились друг перед другом и по правилам кошачьей дуэли начинали с перебранки, в которой грозное рычание соединялось с жалобным, трусливым мяуканьем.
Питались коты, по-видимому, исключительно из помойных ям.
Несмотря на лето, только богатые квартиры стояли пустыми, и окна их, замазанные краской, напоминали глаза слепого.
Большинство же квартир населяли люди, ограниченные в средствах, не имеющие средств на дачу.
Поэтому жизнь двора не замерла летом, как в других домах. Из окон то и дело выглядывали кухарки и горничные, часто полуодетые, истомленные жаром воздуха и плитой. Это, впрочем, не уменьшало их стремления к флирту и сплетням.
Перекликались друг с другом, перемигивались с мужчинами: особенно тянуло их к одной квартире, где жили полотеры и где по вечерам рассаживались у окон бравые молодцы в рубашках-косоворотках.
В дни большой стирки из прачечной то и дело выходили освежиться женщины в юбках и сорочках, а кругом юлили дворники и хлопали их по потным жирным плечам и спилам.
Начавшийся потом ремонт внес в жизнь двора много стука, пыли, площадной ругани, заунывных песен маляров и новых мимолетных романов у кухонных окон.
Наконец, наступил август. Маляры ушли. Двор немного прибрался. Вымыли окна больших квартир. Пришел околоточный и кричал на старшего дворника, указывая рукой в белой перчатке на кучу мусора.
Начался приезд с дач.
В окнах больших квартир замелькали новые лица.
Погода стояла прекрасная. В воздухе уже захолодало, но солнце светило ярко. Меня томила отчаянная скука. Дело, из-за которого я приехал в Петербург, все откладывалось и откладывалось.
Знакомых у меня почти не было, а для ресторанов и столичных развлечений — кошелек слишком худощав.
Прогулявшись и напившись чаю, я садился с книгой у открытого окна, но скоро бросал чтение, увлекшись своеобразной жизнью огромного двора.
Я знал отлично всех кухарок в лицо и догадывался об их любовных делах. Жизнь «господ» тоже не была для меня тайной. От нечего делать я говорил часто с дворниками и понемногу узнал, где кто живет и чем занимается. Так, я отлично знал, что большую квартиру напротив моего окна занимает генеральша Курдюмова, вдова, живущая на пенсию и аренду с небольшого имения, что у нее есть два сына-студента и племянница-девушка.
— Красавица редкостная, можно сказать, — солидно сообщил мне старший дворник. И я с нетерпением ждал, когда это семейство переедет с дачи.
Уже к концу августа окна в квартире напротив внезапно открылись. Из кухни выглянуло толстое, красное лицо кухарки. Потом из другого окна с презрительной ужимкой розовых губ посмотрела нарядная, хорошенькая горничная. «Господа» пока не показывались…