— Отчего это? — нерешительно спросил Кирюшка, показывая на безбровый глаз.
— Это, брат, смолоду. Дитем еще был. Дед под горячую руку кипятком в лицо плеснул. Зачем, говорит, сел за стол, лба не перекрестивши. Спасибо еще, что глаз-то цел остался… Ну, хорошая! — задорно крикнул он буланой коняге. И, сжимая вожжи между коленей, он сказал, оборачиваясь к Кирюшке и подмигивая ему голым глазом: — Вот, брат, у нас какое в детстве бывало, — это тебе не с пионерами в барабан бить.
Ехали полем, ехали лесом. Перед самой Малаховкой дорога подняла круто в гору.
Первая подвода остановилась, поджидая отставшую вторую.
— Ну, доехали! — крикнул Матвею посиневший и продрогший Федор. — Все нутро растрясло. Куда останавливаться поедем?
— В контору поедем, там скажут. Далеко ли, старик, контора?
— Контора-то? Контора-то не больно далеко. Да кто его знает, не поздно ли в контору. Я лучше вас до Калюкина свезу. Он уже все объяснит вам — и куда и что.
— К Семену, что ли, или к Якову? — неожиданно спросил у подводчика подошедший новый бригадник.
— К Семену, к Семену, — подтвердил старик, поднимая удивленные глаза на спрашивавшего. — К Якову зачем же? То Яков — он ни к чему, — а то Семен… Александр Моисеевич! — протяжно заговорил вдруг старик, уставившись на нового человека. — Александр Моисеевич! Вас ли привел господь бог встретить?
— Бог не бог, а как видишь, — ответил бригадник, здороваясь с подводчиком. — А ты, дядя Пантелей, не стареешь и не молодеешь. Ну, к Калюкину так к Калюкину. Где он? Все там же, на Овражках?
— Нету, Александр Моисеевич: он да Григорий Путятин теперь в костюховском дому живут. Давно уже живут.
— А сам Костюх где?
— Костюх? — И старик еще с большим удивлением посмотрел на спрашивавшего. — Выслали Костюха, Александр Моисеевич, — задумчиво и протяжно добавил он. — Какой там Костюх! Да у нас за эти годы делов-то, делов-то сколько переделалось! Какой там Костюх! — повторил старик и, недоуменно улыбаясь, махнул рукой.
— Бывал ты, что ли, здесь? — спросил у нового товарища Матвей, когда зашагали они рядом с подводами вдоль села.
— Бывал ли? А ты у него спроси, — улыбнувшись, ответил бригадник, кивая на старика. — Вот что, бригадир, — сказал он, останавливаясь. — Вы прямо к Калюкину ступайте, а я тут к знакомым заверну. Все равно уже скоро ночь. А я вас завтра чуть свет разыщу, тогда и за работу.
— Здешний он, что ли? — спросил у старика Матвей, когда новый товарищ, круто свернув в проулок, исчез из виду.
— Александр Моисеевич? — спросил старик. — Ба-аль-шая голова! Это он наш колхоз собрал. Вон, видишь, как раз на горке домок с радиом: это раньше он здесь жил. Как же! — все так же задумчиво повторил старик. — Как же!.. Здешний! Первый наш председатель!
Матвей хотел было расспросить подробней, но тут подводы остановились у калюкинского дома, и удивленные бригадники увидели следующее.
Возле трех порожних подвод стояли два насупившихся подводчика и толстая баба, которая крепко держала в руках два больших, еще горячих каравая хлеба. А возле этой бабы сердито и беспомощно кружился и прыгал сам маленький рыжебородый Калюкин.
— Давай, Маша, давай! — быстро говорил он, пытаясь схватить каравай хлеба. — Давай, Маша! Видишь, людям некогда. Я тебе завтра чуть свет из пекарни такие же принесу.
— Не дам! — сурово и громко отвечала баба. — У меня хлеб сеяный, а ваш пекарь норовит с отрубями испечь; у меня хлеб как хлеб, а у него то с подгаром, то с закалом. У меня чистая мука, а ему недолго и песку в квашню подвалить. На черта мне сдался ваш пекарский хлеб!
— Ты бы хоть людей постыдилась, Маша! — завопил увидавший бригадников Калюкин. — Какой песок? И как тебе не совестно?.. Давай лучше, Маша, давай! Сама видишь, людям некогда.
Но тут толстая баба и сама заметила подъехавших незнакомых людей. Она сердито плюнула в сторону отскочившего Калюкина, с сердцем швырнула оба каравая в крайнюю подводу и быстро пошла в ворота, одергивая на ходу высоко подоткнутую юбку.
Обрадованный Калюкин закричал подводчикам, чтобы они поскорей уезжали, и побежал навстречу подъехавшим.
— Это ничего, — объяснил он, здороваясь с Матвеем. — Это Маша… Жена моя… Тут, знаете, хлеб в пекарне запоздал, а людям на станцию надо — бензин подвозим. Вот она, Маша, и сердится.
— Так ты хлеб у нее своровал, что ли? — рассмеялся догадавшийся Матвей.
— Зачем своровал? Взаймы взял, — обиделся Калюкин. — Завтра отдам. А это она врет, что с песком. И подумать только — сболтнет со зла такая дура, а там и пойдет: с песком да с песком. Заходите, заходите, заходите! — опять весело зачастил Калюкин. — Вот и хорошо, что приехали.
— Маша! — вскоре как ни в чем не бывало распоряжался он в избе. — Вздуй-ка, дорогая Маша, для гостей самовар.
— Самовар! — спокойно и укоризненно отвечала толстая баба. — И сколько раз я тебе говорила: отдай, Семен, в кузницу. Долго ли кран починить? А теперь — самовар! Эх, ты! — с досадой добавила она насмешливо и добродушно. — Эх, ты! И правда, что одно слово — актиф.
И, опять подтыкая юбку, она сердито закричала высокой чернобровой девке Любке, чтобы та вздула огонь и поставила чайник.
Матвей и Кирюшка ночевали у Калюкина.
Перед тем как лечь спать, Матвей вспомнил о записке от Бутакова. Бутаков писал: «Посылаю тебе кузнеца из утильцеха — Александра Моисеевича Сулина. Работает он у нас недавно, но человек, кажется, толковый. Спасибо, что выручил и вызвался поехать взамен Шарабашкина».
Кирюшке постлали на сундуке, на печке. Сквозь окно виднелась лунная пустая улица. В темной избе пахло теплым хлебом, березовыми вениками. Где-то в головах стрекотал сверчок, а за стеною ворочалась и постукивала скотина.
Проснулся Кирюшка оттого, что в окошко громко застучали. Сквозь зеленое стекло он разглядел лошадиную морду и голову человека в мохнатой папахе.
Калюкин вышел. Вскоре Кирюшка увидел, как в избе напротив зажегся огонь, а по улице пробежали двое или трое.
— Уж не пожар ли? — с тревогой спросила толстая Калюкиха и, проворно соскочив с постели, вздула лампу.
Проснулся и Матвей. В сенях застучало — упала метла, и в избу вошел Калюкин.
— Вот беда, — заговорил он, поспешно натягивая сапоги. — Дай-ка, Маша, шапку. Вот беда, — объяснил он Матвею. — Возле Куракина — это восемь верст повыше по реке нашей, по Согве, — затор. Льду поперек набило — прорва. Вода вширь пошла. Спасибо еще, куракинский председатель нарочного верхового прислал.
— А вам что за беда? — спросил Матвей.
— А то беда: кабы не затор, то прошла бы вода мимо. А теперь вот-вот прорвет, и двинет вода поверх берегов. У нас этак уже годов шесть тому назад было.
— И что, затопит? — затягивая штаны, спросил Матвей.
— А то затопит, что как раз вашу кузницу затопит, да и амбары с зерном как бы не захватило.
Оба они, и Матвей и Калюкин, сейчас же ушли. Толстая Калюкиха вскоре погасила лампу. По улице пробежало еще несколько человек. Протарахтели колеса. И наконец, тяжело громыхая и заставив задрожать всю избу, протарахтел мимо трактор с прицепом. Потом все стихло.
Кирюшка уже почти засыпал, как услышал что-то такое, отчего он насторожился и повернул голову к окну. Кто-то быстро шел по улице, подпрыгивая и подпевая:
Тари-тира-та,
Всюду темнота;
Тари-тири-ри,
Ээй… смотри…
Голос напевавшего этот не ко времени веселый мотив был чист и звонок. И удивленный Кирюшка сразу же угадал, что поет это не взрослый, а кто-то из ребят — вероятно, мальчуган.
— Любка! А Любка! — сонным голосом позвала Калюкиха дочку. — А никак, это Фигуран?
— А то кто же? — равнодушно ответила девка. — Фигуран… Фигуран и есть.
— И скажи, что за паршивец! — зевая и почесываясь, удивилась Калюкиха. — Ни свет ни заря, а он вон что. Был бы отец, он бы показал ему хворостиной ти-ра-ра.
— Драли уже, да что толку-то, — неохотно ответила Любка. — Спите, маманя. Мне утром на скотном и за себя и за Соньку работать. Да и арифметику я нынче из-за гостей что-то вовсе плохо выучила.
Было уже солнечно, когда раскрасневшаяся у печки Калюкиха разбудила Кирюшку.
— Вставай, парнишка! — сказала она. — Сбегай к речке, спроси у мужиков, придут чай пить или нет. Я уж и так чайник два раза доливала.
Кирюшка оделся, сунул в карман теплую лепешку и выбежал во двор. Но во дворе, у самой калитки, стояла сильная черная собака. И, насторожив уши, она смотрела на него зелеными злыми глазами.
— Собачка… — робким и ласковым голосом позвал ее Кирюшка. — Собачка… Шарик… Уу, ты, моя хорошая!..
Собака стояла, не шелохнувшись, и не спускала глаз с незнакомого мальчугана.
— Собачка… — еще ласковее позвал струсивший Кирюшка. — Фю… фю… Хочешь, я тебе лепешечки дам. На, возьми!
Собака тихонько подошла, осторожно обнюхала кусок лепешки, и вдруг, вместо того чтобы сожрать кусок и дать Кирюшке дорогу, она с рычаньем отбросила лапой лепешку и злобно оскалила страшные белые зубы.
— Я тебя! Я тебя! Ах ты негодник! — распахивая окно, закричала на собаку Калюкиха. — Иди, сынок, не бойся. Ты только не кидай ему ничего. Его это в прошлом году чуть было не отравили; так он с той поры от чужих и крошки не возьмет.
«Вот проклятая собака! Это тебе не то что Жарька. Той что ни кинь, все сожрет», — подумал Кирюшка, проскочив сквозь калитку. Он сунул в рот оставшийся кусок лепешки и быстренько побежал под гору — туда, где чуть виднелись суетившиеся у берега люди.
Матвея он нашел у кузницы.
— Чай пить иди. Тетка зовет, — позвал его Кирюшка.
— Уйди, Кирька… зашибу, — ответил Матвей, нагибаясь и принимая на спину большой кузнечный мех.
Повертевшись около кузницы, Кирюшка пошел к амбару, где стояли подводы. Тут он наткнулся на Калюкина.
— Чай пить иди, твоя тетка зовет, — передал ему Кирюшка, — а то, говорит, она и так два раза чайник доливала.