Кусая губу, Сизиф ждал. От неожиданного беспамятства, в которое скользнула плеяда, было не по себе. Всякое произвольное неистовство, бесстыжие неряхи, охотно распускавшиеся при народе до неприличия и за то почитаемые, вызывали у него недоверие. Он потому и вина пил меньше других. И оказался прав, можно было достичь той же цели другим исступлением, не лишаясь человеческого облика, сколь ни были бы нестерпимыми для трезвого сознания опаляющие мозг истины. Но не всем дарована такая удача. Может быть, кажущееся безумие плеяды как раз и сделает возможным то, что он задумал, хоть и дрожит у него все внутри от этого зрелища.
— …Не понимаю, не вижу блага ни в чем, прости, Всемогущий…
— Путь? — осторожно проговорил Сизиф. — Ты сказала «один путь». Мы знаем, куда он ведет, кто дал нам глаза, чтобы различать дорогу, ноги, чтобы идти, и как дорожим мы каждым шагом. А чего ждут от нас взамен, кроме послушания? Или мы — как и прочие твари, только без густой шерсти, перьев и чешуи?
Меропа умолкла. Не спеша насильно выводить ее из этого необходимого забытья, он тоже молчал. Когда она заговорит, надеялся он, мы сумеем понять друг друга так, как прежде нам не случалось. Исподтишка наблюдая за неподвижной фигурой жены, Сизиф вспоминал.
Это было в Фессалии, на поле отца, которое он впервые засеял сам. Каждые семь дней он выходил сюда и с ревнивой гордостью наблюдал за ровными, уже колосящимися всходами.
Резкий порыв ветра, взявшийся ниоткуда при ясном небе и жарком солнце, разделивший поле широкой полосой припавших к земле колосьев, нес с собой опасность. Но первое движение юноши было вызвано заботой не о себе, а о деле своих рук, он шагнул навстречу, как бы пытаясь преградить стихии дорогу. Следующий выдох ветра был жарким, и в горячем воздухе заволновались очертания гор, которые спустя мгновение заслонила фигура гиганта, сгустившаяся из ветра и жара. Великан тяжело дышал, согнувшись и опершись обеими руками на лук, как будто его остановили в погоне. Спасаться было поздно, но Сизиф и не думал об этом, удерживаемый жгучим любопытством. Похождения богов и героев, известные с детства, восхищали и озадачивали его. Он знал, что и сам принадлежит к пятому колену высокого рода, с прадеда его, Девкалиона, вообще началось новое человечество, после того, как прежнее погибло под водой. А Девкалион был сыном самого Прометея, от которого оставалось всего два шага вверх до Сотворения мира, до изначальных божеств Урана и Геи. И тем не менее к нему все это, казалось, не имеет отношения. Сколько он ни прислушивался к себе — не находил каких-то особых сил или способностей, сколько ни оглядывался вокруг — не замечал, чтобы люди видели в нем героя, уж не говоря о божестве. Никаким особым могуществом не отличался и его отец, царь эолийцев, а деда он уже не помнил. Фантастическое предположение, что, может быть, суждено и ему когда-нибудь вступить в тот круг, что коснутся и его непостижимые игры властителей вселенной, было для него причудой ума, не затрагивавшей чувств. Вот уже двадцать лет он жил на свете, который никаких чудес не обещал.
— Кто ты, смертный? — спросил гигант, еще ниже склоняясь над ним громадным торсом.
— Я — Сизиф, сын Эола, царя здешних мест. А ты?
— Ты видишь Ориона, глупец. Я называю тебя так не в обиду. Но чудом ты спасся от моей поступи, которая оборвала бы твой земной путь, если бы эти девы не задержались тоже.
И Сизиф обернулся, чтобы посмотреть, куда показывает охотник.
Сестры как будто считали это забавой, были уверены, что им удастся ускользнуть. Может быть, эта уверенность позволяла им даже хоть и не без страха, но вообразить, как подминает под себя потная, заросшая густым волосом, мускулистая грудь великана. Они убегали со всех ног, и сама резвость веселила. Если бы не так упорен и вынослив был преследователь, не столь пьянило бы их и само опасное состязание. Обежав неподвижную фигуру человека, они оглянулись на ходу, чтобы увидеть, что с ним станет, и на мгновение задержались. Но в тот же момент задержался и охотник, благородно сохраняя прежнюю дистанцию. Погоня возбуждала и веселила его нисколько не меньше, и непредвиденное препятствие лишь обостряло желание.
Сначала Сизиф их не увидел, как не видел и самого Ориона. Это было только дыхание бури. Теперь же он во все глаза рассматривал сбившихся в кучку, пылающих румянцем, улыбчивых, перешептывающихся дев в воздушных голубых хитонах. Их было семь. Одна из них не улыбалась и выглядела бледнее остальных. Хотелось, протянув руку, увести ее, уберечь от дальнейшей погони. Но хоть и похожи они были на людей в своих поступках, Сизиф знал, что дела этих избранных вершились как-то иначе. Великан, громоздившийся за его спиной сейчас при дневном свете, был ведь еще и средоточием звезд в ночном небе, отрадным для глаз и полезным в земных трудах, предписывая их разумное чередование. Юноша замешкался, не в силах решить, видит ли он перед собой разбой и насилие, или эта длящаяся игра предвечных сил не предполагала разрешения и ничем не грозила девам и той единственной, от которой он не мог оторвать взгляда.
Сестры окружали Меропу тесным кольцом, продолжая шептаться, поглядывая в их сторону из опасения пропустить малейший жест Ориона, указывающий на продолжение гонки. Качающиеся золотоволосые головы то открывали растерянное лицо плеяды, то заслоняли вновь, и Сизиф поспешно протянул в их сторону руку.
— Пора, царский сын, — раздался за его спиной голос. — Того, что довелось сегодня увидеть, тебе хватит на всю жизнь.
— Мечешься, божественный? — отвечал Сизиф, уронив руку и еще более смелея от своей отчаянной и безнадежной попытки.
— Сил моих от этого не убывает, — продолжал охотник, опустившись на колено и поправляя ремни сандалий. Лук, который он опустил рядом с собой, был толщиной в Сизифову голень. — В погоне радость нахожу. Смотреть на меня вам, домоседам, приятно. Чего же ты от меня хочешь? Не спорю, если бы суждено было плотью стать, я, может, взалкал бы большего. Но вам-то, смертным, легко ли было бы под черным небом ночи проводить? Без путеводных звезд, без времени, без красоты? Отступи в сторону, царствующий пахарь, мне нужны эти несколько пядей, чтобы, набрав разбег, утратить видимый тебе облик и освободить твой мозг от непосильного труда.
Сизиф посторонился. От нового вихря полегли колосья, потом выпрямились, и последним в дрожащем воздухе растаяло милое, встревоженное женское лицо.
Домой он не спешил, стараясь вспомнить все, что ему было известно о безалаберной жизни охотника, красавца и женолюба, ослепленного хиосским царем за надругательство над дочерью, которую тот как будто и так собирался отдать гиганту в жены; прозревшего, подставив слепые глаза лучам восходящего солнца; не преуспевшего в мести и погибшего в земной ипостаси от ревнивой стрелы Артемиды; и о дочерях Плейоны и усмиренного Атланта, на плечи которого легла по приговору Зевса вся тяжесть неба, где, если совершить нужное усилие разума, продолжалась охота, только что самым непостижимым образом прерванная Сизифом. Он искал хоть какой-то намек на то, что замкнутый круговорот, взаимно отражающийся на земле и в небесах, может распасться, что синеглазая плеяда выскользнет из него, не нарушив равновесия сил и не потревожив покоя ни земных племен, ни сонма богов. Ни одна из известных ему историй не подтверждала такой возможности, но ведь не было среди этих историй и краткой передышки под жарким солнцем, посреди отцовского поля. Во всяком случае, раньше он ничего об этом не слышал. Юноша решил было расспросить отца в надежде узнать что-нибудь новое и утешительное о судьбе плеяд, но вдруг отказался от этой мысли. По праву ли или по чьей-то прихоти, но ему уже принадлежало мгновение в их судьбе. Оно не может остаться незамеченным и, стало быть, приведет рано или поздно к последствиям. Думать следовало не о судьбе Ориона и плеяд, а о себе — что-то в нем должно было привлечь формирующие силы мироздания, чтобы именно его они поставили на пути великана, да так прочно поставили, что тому пришлось задержаться. Ни Эола, ни братьев это не касалось.
— Нет, я ничего не знаю об Аиде, — ответила Меропа, и только теперь он увидел, каких усилий стоили ей прошедшие три дня. — Я шла в Фессалию, когда увидела ее впервые. Мне уже не дано было ее узнать, а она меня узнала, хотя это было самое страшное время для нее, и не могла она ни о чем думать, кроме пропавшей дочери. Вся в черном, высокая, и видно было, до чего красива Деметра, даже с волосами, упрятанными под платок, и с воспаленными глазами, в которых и слез не осталось. Мне ведь надеяться тоже было не на что, я уже готова была к отцу вернуться за утешением, зная, что он, может быть, и признать меня не захочет. Я тогда не понимала как следует, что делаю, чувствовала только, что другая жизнь мне не нужна. А она в скитаниях своих многое повидала и призналась мне, что горе, которое ее сжигает и сильнее которого, как ей казалось, в мире нет, люди принуждены выносить каждый день, и что хочет она подарить человеку бессмертие и готова была бы ради этого разделить его судьбу. Мне после этого уже не так одиноко было…
— Мы не говорили в ту ночь, — сказал за спиной Артура знакомый голос. Он ждал продолжения, не оборачиваясь, и, когда уже решил, что больше в этот раз ничего не услышит, грек заговорил снова: — Мы вцепились друг в друга, как колючки, будто к нам молодость вернулась, а сколько осталось жить, мы не знали. Но если бы было время, если бы меня не покинули силы, я говорил бы не о Деметре. Я никогда не видел Ориона. Об охотнике мне приснился сон. И случилось это после того, как мне приглянулась девушка с большими, чуть заметно косившими глазами. Никто не знал, откуда она, даже те, кто ее приютил и в чьем доме она жила. Мне не следовало помышлять о браке с чужой и безродной, вот душа моя и трудилась, придумывая ей высокую судьбу. И остановимся здесь. Я знаю, что твое зрение может быть острее. В конце концов, этот свой урок ты выполнял не из самых высоких побуждений. Но и в самой крайней степени подлинности — чем все это может пригодиться? Тебе или кому-либо другому?