Сказание о первом взводе — страница 4 из 33

— И не говорите. Уж от моей хаты и все родичи отказались. Приехала невестка из-под самого Харькова — эвакуировалась оттуда с детьми — и то вторую неделю у чужих людей живет.

— Да что такое, мамаша?

— Страшно и сказать…

— Ну, уж не пугайте нас, солдат, — раздраженно — экая путаная старуха! — произнес Зимин. — Говорите, в чем дело.

— Да у меня ж бомба… — не проговорила, а словно бы выдохнула женщина, кивком головы указывая на другую горницу.

— Что за черт?.. Какая бомба?

— Известно какая… гитлеровская.

— Откуда она сюда попала?

— Бомбили нас неделю назад, и вот упала, проклятая, прямо в дом и не разорвалась, — хозяйка проговорила это так, точно именно то, что бомба не разорвалась, ее более всего и огорчало. Усмехнувшись, Торопов в меру решительно и в меру осторожно шагнул к двери и посветил лампой. Через его плечо заглянули в горницу и остальные. В самом деле, меж двумя неубранными кроватями лежала целехонькая пятидесятикилограммовая бомба с неоторвавшимися даже крылышками стабилизаторов. Вверху на потолке темнело отверстие, закрытое со стороны чердака листом фанеры.

— А почему же ты не сказала о ней никому? Председателю сельсовета… коменданту…

— Как же, говорила. Приходил один военный, повертелся около нее, что-то вывинтил да и ушел, только и всего…

Торопов теперь уже совсем решительно подошел к бомбе, наклонился, присмотрелся. Так и есть. Взрыватель удален. Бомба безопасна.

— Я ему, скажу правду, и сметанки, и курочку, и поллитровку предлагала. Избавь, прошу, меня от нее, злодейки, а он только смеется, успокойтесь, говорит, мамаша, до самой смерти ничего не будет. А как тут успокоиться, когда ложишься спать и думаешь — проснешься ли? Внучка прибегает проведать, а я ее и на порог не пускаю.

Торопов, который сам уговорил Зимина направиться в этот именно дом, потому что заметил в его дворе что-то вроде коровника, теперь, услышав из уст хозяйки подтверждение своих догадок, и вовсе повеселел. Однако открыто обнаруживать эту свою веселость не стал.

— Что ж, хозяюшка, — деловито сказал он, — как тебя зовут-то?

— Дарья… Дарья Филипповна.

— Так это не твоего ли имени угол?

— Люди так прозвали… Я ведь первая с мужем здесь отстроилась. Еще лет сорок назад. Мне тут криничка очень понравилась. Вот и пошло с тех пор… Дарьин угол, Дарьин угол.

— Так вот, Дарья Филипповна, благодари бога, что мы к тебе на постой попали. Сейчас всю твою заботу снимем с плеч, будто ее и вовек не бывало.

— Хотя бы так, сыночек, я уж и не знаю, что бы для вас сделала.

— Ничего нам, Дарья Филипповна, не надо. Солдат в походе находится полностью на выданном ему казенном сухом пайке, — с подчеркнутым и оттого неискренним великодушием отмахнулся Торопов от щедрот хозяйки, шепнул что-то Чертенкову, прошел в горницу.

— Не оступись, тише, — взволнованно покрикивал Торопов на Чертенкова, пронося бомбу к дверям, — заходи задом в сени. Куда ты? Стой! Прешь как паровоз. Самому жизнь не дорога, так других пожалей. А еще, говоришь, носильщиком работал. Экий увалень!

— Ой, боже ж мой, — мелко закрестилась Дарья Филипповна, укрываясь за печь и уже ругая себя, что обратилась с такой просьбой. Ну, лежала бомба и пусть бы себе лежала, пока не кончилась война и не вернулся бы сын. А он в механике понимает, придумал бы что-нибудь.

Могучие плечи Чертенкова мелко тряслись от с трудом сдерживаемого смеха, и напрасно пытался он, подобно Торопову, придать своему широкому, доброму лицу встревоженное выражение — оно от этого становилось только комичным.

— Куда же, миленькие, вы ее вынесли? — спросила Дарья Филипповна, когда Торопов и Чертенков вернулись в дом.

— Около сарайчика положили.

— Ой, да в сарайчике у меня козочка… вы б лучше дальше… за погреб…

— Пожалуйста, нам ничего не стоит. Скажите только, утром хоть и за огород отнесем, — перемигнулся Торопов с Чертенковым.

— Эй, Торопов! — многозначительно произнес Зимин. Он осуждающе глянул на расходившегося ярославца, и тот понял значение этого взгляда, присмирел, умолк.

Через полчаса ужинали. Сияющая счастьем Дарья Филипповна подкладывала на тарелки то свежеиспеченные оладьи, то сало, то пелюстку — засоленную целым качаном капусту, — ничем не заменимую закуску к выпивке. Но поллитровка была опорожнена лишь наполовину. Зимин собирался после ужина писать письмо и потому пить не стал. Чертенков признался, что он вообще не пьет. В затее с бомбой он принял участие почти бескорыстное, и еще теперь за столом нет-нет да и прорывался у него смех, и солдат отворачивался тогда в сторону. Охотно выпили по маленькой Букаев, Торопов и, пожалуй, всех охотней сама Дарья Филипповна, которая словно бы помолодела после того, как развеялись ее страхи.

— Товарищ старшина, здесь в Покровском сегодня кино будет, — обратился Торопов к Зимину после ужина. — Недалеко отсюда, в медсанбате. Разрешите?

Зимин посмотрел на часы. Только восемь. Отпустить, что ли?

— Мы с Чертенковым и Дарью Филипповну захватим. Пойдем, Дарья Филипповна? — предложил Торопов хозяйке, желая чем-нибудь более существенным отплатить ей за отличнейший ужин.

— А что там показывают?

— Капитанскую дочку. Об Емельяне Пугачеве и прочем. Слышала о таком?

— Как же не слышать? У нас и хутор рядом Пугачевским называется. Говорят, Емельян в нем останавливался.

— Ну вот и пойдем.

— А пустят?

— С нами пустят.

Букаев и Зимин остались одни. Букаев направился в горницу и долго беспокойно ворочался там на кровати, пока, наконец, не послышался оттуда его храп. Некуда пока писать письма Букаеву, неоткуда и ждать. Пусть хоть во сне приснится родной Ворошиловград, да приснится не таким, какой он сейчас, при немцах, а прежним. Ленинская и Пушкинская улицы с шумным, веселым людом; засаженные деревьями и цветами террасы центральной площади с памятником борцам за свободу; зеленеющий садами Каменный брод, тоже террасообразно поднимающийся к аэродрому; красавец паровозостроительный с высокими корпусами цехов, где еще в юности слушал Букаев выступления Климента Ефремовича, звавшего на борьбу за народное счастье…

Оставшись один, Зимин подвинул ближе к себе лампу, вынул из санитарной сумки бумагу для письма. Всего неделю назад он писал из Мичуринска, где в прифронтовом госпитале лечился после ранения. Ранение было легкое, не сравнить с двумя прежними, когда осколки задели голову, перебили ключицу. На этот раз пуля прошла насквозь мякоть икры на правой ноге, и после короткого срока лечения Зимин вновь был на ходу. Об этом и предстояло сообщить семье в Усовку.

«Здравствуйте, Клавдя, любимые детки, весь наш родной коллектив!»

Все свои письма с фронта Сергей Григорьевич неизменно начинал этим обращением, ибо почти зримо представлял себе, как, увидав почтальона, прошедшего к его дому, потянутся к нему по заснеженным и таким красивым в эту декабрьскую пору улицам Усовки односельчане. Кому из колхозников не захочется узнать, что пишет с фронта их председатель? Сводка сводкой, а ведь полезно глянуть на войну и глазами своего, близкого человека, того, с которым приходилось иной раз и поспорить из-за непонравившегося наряда на работу и дружелюбно за полночь потолковать о жизни, лежа бок о бок где-либо на глухариной тяге под мирным звездным небом.

Зная, что письмо будет перечитываться несколько раз, Зимин с силой — даже побелели суставы пальцев — нажимал на карандаш, словно навечно вдавливал в бумагу каждую букву.

Обратная сторона восьмушки листа обычно посвящалась семейным делам. Зимин прислушался к тому, как застуженно скрипит под холодным порывистым ветром незахлопнутая калитка, и вспомнил о том, что вот уже идет вторая военная зима и детишки, наверное, пообносились да и повырастали за эти годы. Догадалась ли Клавдя распорядиться тем отрезом, которым премировали его когда-то в Горьком на областном слете? Из этого сукна, пожалуй, вышли бы пальтишки и Юрику — ведь он уже в третьем классе — и Боре. Ну, а самой Клавде его полушубок гож будет еще не одну зиму, справил перед самой войной, еще новенький. Эх, Клавдя, Клавдя!.. Зимин вписывал имя жены почти в каждую строку — и там, где следовало, и там, где это совсем не требовалось, — и оттого теплело на сердце. Повторяя это имя множество раз, он словно бы досказывал все то, чего не доскажешь никакими другими словами…

В сенях запела дверь, кто-то притопнул ногами, сбрасывая снег. Вошла Дарья Филипповна. «Неужели кончилась картина? — изумился Зимин. — Да нет же, не прошло и часа».

— Почему так рано, Дарья Филипповна?

— А ну ее, страшно и смотреть. Из пищалей палят, из пушек палят. И ядра, и стрелы. Аж дух заняло, так переволновалась.

— Вот тебе и раз, — не выдержал и захохотал Зимин. — А как же ты, мамаша, с бомбой ночевала? Это ж бомбочка не чета давним, образца тысяча девятьсот сорок второго года. Забыла, что ли?

— Так то ж в своей хате!..

Дарья Филипповна, что-то ворча, полезла на печь. Вскоре пришли Торопов и Чертенков. Торопов был недоволен, раздражен. И в кино-то отпросился в надежде, что уговорит пойти туда и медсестру, а она не захотела, отказалась. Что теперь делать? Только спать. А Зимин писал письмо в Усовку, пока не затрещал и не заискрил фитиль лампы.

…Утром Зимина разбудил шум, доносившийся из соседней комнаты. Слышались беспечно веселые голоса детей, женский говор и среди него словно бы налитой тяжелой колокольной медью бас Букаева. Да как же он, Зимин, мог дольше других нежиться на перине? Торопливо вскочил, в две минуты оделся.

В большой комнате от скамьи к скамье сновали дети. Две женщины чистили картошку, и одна картофелина за другой слетали с проворных пальцев в ведерный ушат. Орудуя перочинным ножом, помогал им, пересказывая какой-то евангельский сказ и вызывая смех, Букаев. Сама хозяйка хлопотала у плиты.

— С гостями тебя, Дарья Филипповна, — проговорил Зимин.

— Какие ж это гости? Свое семейство. Вот невестушка, про которую я вам вчера говорила, а это ее сестра, детки.