Сказки нашей крови — страница 5 из 41

вздыбленном проспекте; к слову сказать, Цвецинский тоже не ушел от злой судьбы, хоть и не был виноват ни в чем, – если уж подходить к делу без пристрастия; он был ранен очень тяжело, что не помешало ему вскорости поправиться, служить, командовать ротою и даже принять в известное время участие в Великой войне, получив на той войне за свои мужество и храбрость немало орденов вкупе с Георгиевской шашкой, а летом 17-го года – генерал-майора, что, думается, все-таки не способствовало его выживанию в дальнейшем… вот тебе, голубчик, роль исторической случайности и закономерности, – будешь ты спорить или нет, опираясь на лекции красных обществоведов в твоем архивном институте, но я тебе скажу: возьми, к примеру, десятифунтовую бомбу не Созонов, а, может быть, известный тебе петербургский мещанин Акимов, коим стал, ежели помнишь, Леон Максимович, сиречь Левант Мурза, – то и тебя, пожалуй, на этом свете не было б… и уж добавлю, чтобы поставить в нашем споре окончательную точку: зря, что ли, говорят, Бог шельму метит? так и пометил он Гершуни, только, лучше сказать, пометил черт, – посему в 1907 году у Григория обнаружили саркому, а три непреклонные бабы с нитками в руках еще дали пережить ему и Шлиссельбург, и каторгу на Акатуе да побег с каторги в Японию, и только потом равнодушно исполнили свое предназначение… что скажет на это марксистско-ленинская философия? как станут трактовать такую судьбу обществоведы-краснобаи? – учись, дескать, Гриша, у Петра Лавровича Лаврова и как раз похоронят тебя, красивого и молодого, рядом с ним на Монпарнасском кладбище в замечательном городе Париже… и это все равно еще не точка, потому что точек в нашей жизни нет, даже если ты почил, смерть твоя – только запятая; так вот я и говорю: после покушения на Плеве дедушку арестовали в Харькове, но – ты будешь весело смеяться – не за покушение, отнюдь, а как бы ты думал, за какие геройства во славу нашего отечества? – за совращение, растление и убийства малолетних! да, паспорт Авеля Акимова сыграл в его судьбе трагическую роль, ибо кто же знал при покупке сего злополучного мандата, что петербургский мещанин Акимов есть уголовный каторжанин, детоубийца и маньяк, загубивший на своем веку множество невинных душ; и вот Леона Максимыча взяли как убивателя детей, не подозревая даже о принадлежности его к Боевой организации, и судили тоже как беглого преступника, и пока судили, рядили, разбирались, да так, ничтоже сумняшеся, и не разобрались, а взяли и приговорили его снова к повешенью, – зачем, дескать, портил малолетних да еще и закапывал живьем? делопроизводство в Империи запутанное, расстояния большие, острогов – очень много и иди доказывай, что ты в жизни не трогал ни отроков, ни отроковиц, разве что для родственного целования, хотя если взглянуть не с уголовной стороны, а с политической, так и получится – тех же щей, только пожиже влей, там виселица и здесь виселица, выигрыша никакого, только что политическую петлю усерднее намылят, знамо дело, политик у нас завсегда для матери-истории ценен, – и тут все поняли, что мещанину Акимову конец, не выкрутится и помилованья не получит, сколь ни апеллируй, тогда Азеф – а к тому времени давно уже он перенял бразды правления, так как Гершуни еще в 1903-м заарестовали, – Азеф организовал ему побег, имея на дедушку далекие виды, и вот второй раз из-под петли и снова ценой жизни двух жандармов Леон Максимович бежал, – происходило это все близ Харькова, и беглеца, посадив в закрытую карету, повезли в город на конспиративную квартиру, где жили три сестры, только не такие смирные, как в пьесе, а довольно боевые и даже игравшие заметные роли в эсеровском движении, во всяком случае – две старшие, а младшая за малолетством покамест не посвященная в дела, – так вот, жили, говорю я, три сестры – Анна Осиповна, Евлампия Осиповна и Евгения Осиповна, которая тебе, голубчик, знакома как родная бабушка, и с которой любишь ты поспорить, не понимая, очевидно, главного: время делает нас, – никто не против, но прежде времени делает нас кровь… и так, стоя перед книжной полкой и в раздумьи поглаживая пальцами урну с бабушкиным прахом, Артем все вглядывался в полутемноту родной квартиры, давно уже потерявшей связь с хозяевами и укрытой полуторагодичной пылью, словно пеплом, – квартиры стершейся, поблекшей и прогоркшей, – вглядывался, напрягая измученные монитором компьютера глаза, и… видел: к подъезду харьковского дома, купленного Осипом Розенбаумом на свои банкирские сверхприбыли, подъезжает в вечерних сумерках закрытая карета, и из нее выводят высокого, худого, слегка сутулого человека в кандалах, каторжной робе и измятой шапке, такого как бы сверх даже человека, имеющего нечто зверское в лице и особенно в глазах, – Евгения Осиповна, Женечка, вопреки запретам старших глядит исподтишка в окно, прячась за жесткой крахмальной занавеской, видит странную фигуру гостя, пытается заглянуть ему в лицо, и вдруг он сам приподымает голову: в глазах его примечает она выражение какой-то кровожадности, и оно, это выражение, вкупе с большим горбатым носом, мохнатыми бровями и дочиста бритой головой так пугает ее, что она отскакивает от окна и в ужасе закрывает ладонями глаза… встречают его мужья сестер – Анны Осиповны и Евлампии Осиповны, соответственно – Иван Иваныч и Иван Степаныч, настоящие адепты белоснежных подкладок, только не по убеждениям, а из соображений конспирации; дочери Осипа Розенбаума не могли быть замужем за босяками, потому и носили Иван Иваныч и Иван Степаныч, – проживая, к слову, в богатом доме, хозяин которого симпатизировал рэволюционэрам, – дорогие форменные сюртуки на белоснежных подкладках, а зимой – строгие шинели на таких же подкладках, сверкающих девственною чистотой… эти фаты, в некотором смысле даже щеголи, а то, пожалуй, и хлыщи, эти праздные повесы, по убеждению пришедшие в Боевую организацию, давно уже получили указания от дальновидного Азефа, все продумали, приготовили, купили железнодорожный билет до Берлина, вот только размер костюмчика не угадали, – размер костюмчика для беглого якобы маньяка; так вот – заводят они этого каторжника в дом, где по случаю организована как бы вечеринка, и провожают в дальние покои, – снимают с него кандалы и, поскольку процесс освобождения является все же не тихим предприятием, то приходится, включив патефон, хором подпевать Варе Паниной, чтобы заглушить бряцание металла; потом его переодевают, и тут во всей своей красе является ошибка костюмеров, – лодыжки и щиколотки его выходят несколько из берегов, – но исправить эту беду одним махом затруднительно, потому все и остается, как есть, и умытого гостя вводят в комнату, сажают в темный угол, куда не достигает свет низко висящего зеленого абажура и посылают Женечку, младшенькую, подать странной фигуре чашку чаю и блюдечко с баранками, пересыпанными кусками рафинаду; Женечка в некотором опасении приносит чай и с любопытством разглядывает гостя, – красное, влажное и как будто измученное лицо его, – он приподымает голову, когда она подходит, и ее поражают его страшные глаза, – карие, большие, похожие на глаза умного коня, с красными прожилками в углах белков, затравленные глаза смертельно замученного человека… он протягивает руку, и его сиротливое запястье выглядывает из недостаточного рукава… благодарю, говорит он, принимая чашку, и начинает, обжигаясь, жадно пить, Женя глядит с жалостью, а он быстро – одну за другой – заглатывает все баранки и энергично хрустит мраморным сколком рафинада; студенты за столом, или кто они там есть на самом деле, продолжают шумно веселиться, подпевать Паниной и громко хохотать, а Леон Максимович, в одночасье утративший опасный статус детоубийцы и растлителя, съевши все и проглотив чайный кипяток, смотрит вопросительно на Женечку, предполагая продолжение банкета, она же в свою очередь, быстро понимает: человек так голоден, что утолить голод баранками ему непросто, и тогда она идет на кухню, делает для него целую горку бутербродов, а он эти бутерброды, не моргнув глазом, в течение минуты сметает так непринужденно, как ураган в поле сметает ветхую избушку, и снова смотрит на Женечку голодными глазами, – тогда она, махнув рукой, сопровождаемая какою-то болезненною жалостью, зовет его вглубь дома, и они идут по коридору, соединяющему гостиную и кухню, – вдруг, не пройдя и половины, он резко останавливается и, уперев свои здоровенные ручищи в стену над Женечкиной головой, почти прижимает ее к благородному дубу коридорной стены и говорит проникновенным басом: ты моя! вижу в твоих глазах особенную кровь и особенный характер, только ты можешь стать матерью моих детей… мне другие не нужны! хочешь, встану на колени и буду умолять о снисхождении? ты – зеркало мое, ты – половина моего сознания, души и плоти… станешь ты моей женой? – и надо представить себе весь ужас шестнадцатилетнего ребенка, услышавшего это пафосное и, надо признать, весьма странное предложение, от которого невозможно отказаться, надо представить себе, говорю я, весь ужас ее, чтобы понять насколько страшным показался ей этот беглый каторжник, едва освобожденный от цепей, – огромный, двухметровый, обритый наголо, с обветренною рожей, с безумными, слегка косящими азиатскими глазами, в дичайшем – не по росту – костюме с неизвестного плеча… а Женечка была домашней девочкой, лишь недавно оставившей свои куклы, причем родилась она малышкой, такой маленькой, что думали – никогда не подрастет, однако ж выросла, но все равно осталась воробьем – эльфийские ножки, ручки, тонкая шейка и голубая жилка, трепещущая на виске, – ангелок, дитя небес, цветок душистых прерий, а каторжник над ней – настоящий, не сказочный, не придуманный какой-то персонаж готической истории, и она даже знает, что он точно – уже состоявшийся убийца, хоть, слава богу, и не растлитель малолетних, вот это – настоящий ужас! и как стать женой абрека, которого представить можно только на коне с кривою саблею в руке и зверским выражением в глазах… ведь он, пожалуй, и тебя зарежет, вздумай ты ему перечить, а потом разрубит мертвое тело на куски да и пришлет частями батюшке – сперва ножки, потом ручки, и под конец – маленькую кукольную голову с закрытыми навсегда печальными глазами… она так испугалась, что стала в ужасе мотать из стороны в сторону нежным подбородком и машинально приговаривать – нет, нет… нет… я не согласна, не хочу, не могу… только не убивайте меня прямо сейчас… и они пошли на кухню, где она поставила перед ним тарелку с холодною телятиной, которая была им немедленно и без разговоров уничтожена, после чего он добавил: если ты не согласишься, сей же час отдамся я в полицейские объятия, и меня казнят, а семья твоя будет бессрочно, навсегда обречена – и родители, и сестры, и их мужья-белоподкладочники, и все те студенты или кто там они есть, которые с энтузиазмом подпевают нынче Варе Паниной, а вскорости будут сидеть в темных казематах да проклинать свою горькую судьбинушку… словом, ты меня сейчас уважь, а я уж тебе потом как-нибудь точно пригожусь… и тогда она заплакала и говорит: ладно-ладно, я, дескать, согласная на все, но не сию же минуту мне за тебя замуж выходить, да и не можно мне, ведь я девица, не достигшая покуда совершеннолетия, а он ей на это отвечает: ты пока живи, мол, в отчем доме, да помни уговор, – придет время и я тебя п