И Алексея тоже охватила обида, и за старика обида, и за себя, словно виноват кто-то был, что не встретились они раньше. А Илья Федорович, то и дело прикрывая глаза от усталости, говорил:
— Сколь просил, чтоб мне парнишек способных в обучение дали… Невозможно, говорят, уж больно в глуши живете, — передразнил кого-то Илья Федорович. — Переезжайте, мол, в город, учите в техникуме… По два часа в день! — Руки старика сердито задвигались. — А чему я за два часа научу? Мастерству нужно жизнь отдать, а не по два часа, — жизнь, ты понимаешь?.. А в городе у меня рука не та, и голова шума не выносит, и глаз меркнет — свет в городе другой. Только в глуши этой самой я работать по-настоящему мог…
Он вздохнул, с усилием повернул голову к окну, посмотрел на мохнатые лапы елей.
— Глянь — гость какой…
На ветке у самого окна сидела ярко-желтая, как ранний одуванчик, иволга и любопытным глазом хотела рассмотреть, что делается в избе.
— А ты говоришь — город! — упрекнул старик, хотя Алексей ничего про город не говорил.
Иволга свистнула тонко, перескочила еще ближе и теперь заглядывала в окно другим глазом.
Вошла Анна Назаровна. Илья Федорович сказал:
— Обмыться приготовь, мать.
Встретив ее горестный взгляд, усмехнулся:
— Да ты не того… Не так поняла, Анюта. Раздумал я помирать покуда.
Остаток дня и ночь лежал он тихо, без сна. Утром велел подать чистую рубаху и порты, чистым застелить постель. Помолился истово, вдумчиво.
— Теперь приступим, Леха. Слушай и запоминай. А хочешь — записывай. Что узнал за свой век про каменное мастерство — расскажу. Только беда, малый, в том, что всего не расскажешь. Это, малый, как любовь — на сердце много, а слово одно. Ну, перво-наперво, когда работаешь, не отяжеляй себя пищей. Желудок тяжел — голова легка, брюхо набито — на душе пусто…
И тихо, размеренно, будто считывая с невидимых страниц, рассказывал старик о каменной премудрости. И о том говорил, где искать занорыши — божьи кошельки, и как сварить особый клей-бальзам, соединяющий самоцветы и не портящий узора, и в какое тесто лучше запечь дымчатый кварц, чтобы в нем родился золотистый тон, который так хорош в огранке, и в какой породе таится изумруд, и какую грань любит топаз, а какую турмалин, и на что лучше употребить редкий эвклаз, и какой камень обрабатывать летом, а какой зимой, какой — поутру, а какой в тихую ненастную погоду. Много каменных тайн знал Илья Федорович.
А по вечерам, когда утомленный старик дремал, Анна Назаровна подсаживалась к Алексею на крылечко и, как кружево, сплетала слова:
— А глянь-ко, милый, закат-то как играет… Вон то облачко синее — дудочкой, вот это, пожелтее, флейтой, а то алое — скрипкой. А все вместе — будто светлый орган из вышины звучит. Слышишь музыку, Алеша?
Алексей смотрел на неуловимую переменчивость закатных красок, то усиливающихся до пронзительной чистоты, то слабеющих, тихо тающих и тут же создающих что-то новое, детски радостное, и ему действительно начинало казаться, что закат должен звучать торжественной прозрачной мелодией. Может, и впрямь Анна Назаровна слышит ее.
И даже ночью, закрыв глаза, он все еще видел пологий склон с тропинкой в деревню, почти черные волны раздольной горной тайги и торжественный хорал заката над ней.
— Слышь-ко, милый, а рассказать ли тебе сказочку? Про то, откуда пошли горные камешки драгоценные?.. Было то, милый, давным-давно. Жил на свете один парень, и полюбил тот парень одну девку. Красивая была девка, и своенравная — все хиханьки да хаханьки. Парень к ней сватов шлет, а она зубы скалит. Сделай мне, говорит, такие бусы, чтоб были, как самая красивая заря вечерняя, тогда пойду за тебя. А надо сказать, тогда бусы из серых ракушек носили, девкам это, конечно, обидно. Ну, ладно. Парень тот, ясное дело, от своей любви отступиться не хочет, достану, говорит, тебе бусы закатные. И полез на самую высокую гору. Ну, конечно, заря вечерняя от того ближе не стала. Лезет парень на самую высокую сосну — все равно далеко заря. А выше сосны только ветер хрустальный носится. Недолго парень думал, вскочил на спину хрустальному ветру и помчался к алой заре. Забрался на зарю и давай от нее кусок отламывать. И все бы ничего, да тяжелым оказался кусок, не удержал его человек. Упал кусок, разбился, а осколки по всей земле самоцветными камешками рассыпались, горным хрусталем да топазами, солнечным камнем да сердоликами. А парень тот с зорьки алой кубарем вниз полетел. Да ничего, в речку глубокую угодил, жив остался. Насобирал по горам самоцветов, ожерелье выточил и к невесте заявился. Конечное дело, девка против такого ожерелья устоять не могла. Ничего, хорошо жили, весело. Детей много было, и все горщиками стали, мастерами по самоцвету… Не твоя ли бабка та девка была, Лешенька?
Подперев кулачком морщинистую щеку, Анна Назаровна всматривается в меркнущий закат. В эту минуту представляется она Алексею мудрой правительницей земли. Ему кажется, что заря потухает не сама по себе, а потому, что так приказала ей задумчивая старушка из тайги: пора, время позднее, пусть и тайга и люди уснут. И заря послушно свертывает свой шелковый шатер… Алексею нравится так думать.
Еще ему нравится смотреть на ее руки, короткие в ладонях, чуть припухлые, с редкими золотыми веснушками. Ее пальцы тоже словно припудрены каменной пылью, — всю жизнь была она помощницей мужу, и коли б не женская ее скромность, считаться бы ей тоже мастером. Не зря как-то Илья Федорович сказал Алексею:
— Анюта моя к камням душу имеет, ты ее советов слушай, Леха. Без нее и я был бы мастер вполовину… Глаз женский к красоте чуток, ты это помни, Алеха.
Когда старик говорил это, Анна Назаровна засмущалась, отвернулась, а потом из комнаты вышла вовсе, соврав, что пригорают пироги.
Руки в золотых блестках, руки доброй кудесницы, которая слышит, как поет закат…
А Илье Федоровичу, казалось, становилось лучше. Недели через две он поднялся и, покачиваясь тростинкой, сам добрался до мастерской. А отдышавшись, наставлял Алексея.
Потом настал день, когда он сказал:
— Все, что по силам было, передал, Алеха. Жаль, что не сын мой наследником становится, ну да мастерство родства не признает. У Серафима нашего хорошая рука была бы, да вот души совсем не осталось, водка всю сожрала.
— Да что ж о Серафиме-то… — тихо остановила его Анна Назаровна.
Илья Федорович вздохнул, не ответив.
— Но все же, — заговорил он чуть погодя, — поклон судьбе за тебя, Алеха, хоть не дала мне совсем сиротой помереть.
— Да что ты все о смерти-то, отец? — еще тише проговорила Анна Назаровна.
— Нет, мать, что ж тут в жмурки играть, и так в долг тянул… принеси-ка мне тот ящик из сарая.
Анна Назаровна кивнула, неслышно прикрыла за собой дверь.
Алексей видел, как она скрылась в стареньком, задом осевшем в тайгу сарае. Ее долго не было. Потом она вышла с небольшим ящичком в руках, голиком обмела с него сенную труху и засеменила к крыльцу. Илья Федорович ждал.
Анна Назаровна поставила ящик на стол и с осторожностью, с какой перед Новым годом достают елочные игрушки, вынула что-то завернутое в вату. Развернула и отступила, сложив руки под грудью, с лицом добрым и растроганным.
А напротив окна, над непокрытым столом, сколоченным из широких досок, повисла маленькая радуга. Алексей невольно посмотрел в окно, словно это сияющее чудо могло спуститься с верхушек смолистых сосен. Он шагнул к столу. Чудо продолжалось — радугу можно было взять в руки.
Она лежала на ладонях, и сквозь нее просвечивали пальцы. Цвета играли нежными тонами, и столько было их, что и не сосчитать, пожалуй, и ни в одном не было границы — так незаметно переходили оттенки один в другой. Один конец радуги был гуще, насыщеннее. Другой прозрачен до легкости, будто парил и таял в воздухе, и склонялся книзу почти бесцветной струей, а присмотришься — и там тончайшие радужные переливы.
Всматривался Алексей в радугу самоцветов, и казалось ему, что узнает он ярко-красные цвета вечерней зари, предвещающей ветер, и розовые, как цветущий на солнце кипрей, сибириты, и печально-фиолетовые аметисты, и нежно-голубые, как первая радость, как лен поутру, лазуриты, и винно-желтые топазы, и едва окрашенный горный хрусталь.
— Не успел… — словно издали донесся до него голос мастера. — Дело жизни всей — а закончить не успел. С молодости каменья к ней подбирал. Хотел так каменную красу воспеть, чтоб не было самоцвета, которому бы места тут не нашлось. А вот не успел — обратную сторону только начал…
Алексей повернул радугу другой стороной, а там нижний ободок только начат.
— Тебе передаю, Алеха. Обратную сторону такой же сделай, как и эта, чтобы одинаковы были, чтоб свет чистоту не терял…
— Да разве я могу?.. — едва выговорил Алексей.
— Делай с чистой душой — и сможешь. Не спеши только. Подставочку вот тоже к ней нужно придумать… Обещай, Алеха.
— Обещаю, Илья Федорович…
— Вот и ладно. Не пропадет, стало быть, жизнь моя.
В ту ночь не мог Алексей заснуть. Вспоминал, какие видел радуги в своей жизни. Но воспоминания были бледны, ни в какое сравнение не шли с давешней радугой каменной. И еще беспокойно было Алексею от обещания, данного старику: не по силам взял на себя задачу, к такой тонкой работе идти да идти, пути до нее многие годы. Потом вспомнилось ему народное поверье: кто радугу догонит, тот счастлив будет. Алексей поднялся с постели, сел за стол, делал наброски. В одном рисунке мелькнуло что-то нужное: солнечное поле спелой ржи, над ним радуга, а под самой радугой — женщина, хозяйка жизни. Пойманное, завоеванное, руками созданное счастье…
Утром понес Алексей набросок мастеру. И опять были у Ильи Федоровича старательно сложены на груди руки.
ДВОЕ
Алексей, чертыхаясь, натягивал ссохшиеся за зиму сапоги.
— На охоту, что ли? — засмеялся Борис Залыгин, товарищ по комнате.
— На свидание, — буркнул Алексей, с завистью взглянув на модные Борькины туфли.