Скопин-Шуйский. Похищение престола — страница 1 из 4

Сергей МосияшСкопин-Шуйский. Похищение престола

Михаил Васильевич Скопин-Шуйский1586–1610

Большая Советская Энциклопедия

Москва, 1976 г., т. 23.


Скопин-Шуйский Михаил Васильевич (1586–1610) — русский государственный и военный деятель. Сын боярина, князя В. Ф. Скопина-Шуйского. В 1604 г. стал стольником при царе Борисе Годунове. В 1606 г. с приходом к власти своего родственника кн. Василия Ивановича Шуйского назначен воеводой. Активно участвовал в подавлении восстания И. И. Болотникова, разбил его войско под Калугой, потерпел поражение. В 1608 г. вел в Новгороде переговоры со шведами о союзе против Лжедмитрия II, осадившего Москву. В мае 1609 г., собрав русский отряд и получив помощь от шведов, Скопин-Шуйский выступил к Москве, разбив под Торжком, Тверью и Дмитровом войска сторонников Лжедмитрия II. Освободив поволжские города, Скопин-Шуйский снял блокаду с Москвы и в марте 1610 г. торжественно вступил в столицу.

Рост популярности Скопина-Шуйского среди горожан, крестьян и дворян России вызвал у царя и бояр опасения за судьбу трона. По слухам, он был отравлен женой брата царя — Екатериной Скуратовой-Шуйской. Похоронен в Архангельском соборе Московского Кремля.

Сергей МосияшПохищение престола

Часть первая Лжа на лже

1. Заступник

В конце долгого июньского дня еще засветло у ворот усадьбы князя Скопина-Шуйского остановилась закрытая колымага. Из открывшейся дверцы ее по трехступенчатой лесенке быстро спустилась женщина в темном суконном опашне и таком же волоснике[1] и торкнулась в калитку.

— Кто там? — спросил приворотный сторож.

— Свои, — тихо отвечала женщина. — Отворяй! Живо!

Цыкнув на залаявших было собак, сторож открыл калитку, признав гостью, промямлил в удивлении:

— Катерина Григорьевна, княгинюшка… прости.

— Сам-то дома? — спросила княгиня.

— Только что из Кремля прибывши Михаил Васильевич.

— Слава Богу, — перекрестилась княгиня. — Боялась не застать. Вели сказать ему обо мне.

— Федьша! — окликнул сторож.

На крыльце дома явился молодой парень в однорядке[2].

— Скажи Михаилу Васильевичу, княгиня Шуйская до них.

Молодой князь Михаил никак не ожидал появления Катерины Шуйской у себя, слишком высокомерна была она. Взглянул на мать, пожал плечами:

— С чего бы это? Мам? А?

Старая княгиня нахмурилась, сказала с неудовольствием:

— Видно, жареный петух в задницу клюнул.

— Я, кажется, догадываюсь.

— Будь с ней осторожен, сынок. Не забывай, она дочь злыдня Малюты Скуратова[3]. А яблоко от яблони… сам знаешь.

Слуга Федька провел гостью в горницу князя и едва притворил дверь, как княгиня упала на колени и, протянув руки к Скопину, со всхлипом взмолилась:

— Мишенька, спаси нас. Окромя тебя некому.

— Что вы, Катерина Григорьевна, — князь подбежал к ней, ухватив за плечи, стал поднимать.

Он был явно смущен и обескуражен таким началом. Поднял княгиню, усадил на лавку. Она плакала, лепетала жалобно:

— Ох, Мишенька, милый… пропали мы.

— Успокойтесь, Катерина Григорьевна. — Он отошел к столу, налил из кувшина в кружку квасу, поднес Шуйской: — Испейте.

Княгиня сделала несколько глотков. И опять запричитала:

— Что же делать? Что делать? Вчерась Петру Тургеневу да Федьке Калачнику головы отрубили… Завтрева Шуйских черед. Мишенька, они ж твои родные дядья. Неужто не пособишь им?

— Чем я могу, тетя Катерина? Ну чем?

— Ты ж у государя самым главным мечником, приближен к нему. Пади пред ним, сломи гордыню свою, попроси за ним.

— Их, Катерина Григорьевна, не государь осудил, их судил соборный суд.

— Господи, толп я не знаю этих соборян. Да они все в рот царю смотрят. Чего он схочет, то и присудят.

Скопин в душе был согласен с утверждением Шуйской, но вслух молвил:

— Конечно, я постараюсь, княгиня, но не знаю, получится ли.

— Постарайся, Мишенька, постарайся. Заступись. Я за тебя век молиться стану. Никогда не забуду.

— На них шибко Басманов зол, особливо на Василия Ивановича.

Тот болтнул купцам, что де царь не настоящий у нас. Кто-то донес об этом Басманову, он ухватил Костьку Знахаря: от кого слышали?

Тот вначале запирался, а когда на дыбу подняли, да всыпали кнута, признался: «От князя Шуйского Василия Ивановича».

— Ну Петька Басманов на Шуйских давно зуб точил, — сказала княгиня, отирая платочком со щеки последнюю слезинку. — Берегись его, Мишенька, и ты. — Не без Петькиного соизволения чернь задушила мою старшую сестру, не без его. И ее и сына, царствие им небесное рабе божьей Марии да рабу Божьему Федору. Эх, что творится? На царей руку чернь подымает… дожили, называется.

Княгиня Шуйская, говоря это, посматривала на Скопина. Но Михаил Васильевич молчал, хотя в душе тоже осуждал внезапное убийство жены Бориса Годунова Марии и сына их Федора, которого сразу по смерти отца провозгласили государем.

Взяв с племянника твердое слово заступиться завтра за Шуйских, Екатерина Григорьевна направилась к выходу. В прихожей увидев старую княгиню Скопину-Шуйскую, поклонилась ей, молвив сладко, льстиво:

— Счастливая ты, матушка-княгиня, экого орла взрастила. Завидно.

Ничего не ответила Скопина на такую похвалу, лишь нахмурилась. Едва за Шуйской затворилась дверь, сплюнула ей вслед, прошла к сыну:

— Ну что она, Миша? Зачем прибегала?

— Просит за мужа и дядьев заступиться перед государем.

— И что ты ответил?

— Обещал попробовать. Куда денешься? Родня.

— Эхо-хо, — вздохнула княгиня. — Когда царь Борис на твоего отца опалу положил, где та родня была?

— Тут не опалой пахнет, мама. Василия Ивановича к отсечению головы присудили.

— Свят, свят, — перекрестилась княгиня. — А Дмитрия? А Ивана?

— Их к ссылке.

— Изоврался князь Василий, искрутился. Ведь он же видел убитого царевича Дмитрия. Ты тогда маленький был, где-то пяти лет всего, не помнишь. А тут эвон, пожалуйста, признал его уже 25-летним. А втихую начал слухи распускать, мол, не настоящий царь, самозванец, вор, мол, Гришка Отрепьев.

— Мама, не говори так, прошу тебя, — сказал Скопин. — Услышит кто, донесет.

— Вот и напоролся старый дурак, ворчала княгиня. — Кабы первый раз, а то и при Грозном едва не угодил на плаху, при Борисе из-под топора вынули. Поди в третий раз осклизнется. Гляди, Миша, кабы из заступы за него самому в опалу не угодить.

— Да нет, мама, государь ко мне очень благоволит, не зря меч свой доверил.

— Государь, — поморщилась княгиня со значением. — Ты вот что, Миша, не говори Анастасьюшке об этом, не волнуй ее.

— Жене не обязательно все знать, — согласился Михаил Васильевич.

— Как хоть выгораживать их сбираешься?

— Ну как? Скажу, что они корня Рюриковича, уважаемого на Руси. Губить их опасно. А простить — значит сторонников сильных обрести в их лице.

— А ведь он-то, царь твой Гришка, поди себя тоже к Рюриковичам причисляет, — усмехнулась княгиня.

— Мама, я же просил.

— А что мне в своем доме уж и правды сказать нельзя? Охо-хо, все ровно с ума посходили. Того же Басманова взять. Уж у царя Бориса, кажись, никого не было вернее его, именно он первым и побил лжецаря. Годунов буквально засыпал его милостями. После смерти Бориса Басманов поклялся в верности сыну его Федору и войско ж заставил присягнуть юному царю. И что? Увел войско и передался самозванцу. Это как? И думаешь отчего? Да оттого, что в Федоре не увидел той силы, за которую стоять можно. А Гришка ваш…

— Мама!

— Ну ладно: царек ваш все северские города поднял. Это сила. И чернь верит, что он и впрямь природный царь. Но это чернь, которой абы пограбить в смуте. Но бояре-то, князья — Гаврила Пушкин, Плещеев, Татев, Лыков, Голицын наконец — все ведь знают, кто на престол сел. Все. И молчат, не пискнут.

— Но, мама, Василий Шуйский пискнул, видишь, чем кончилось. Басманов на соборном суде громы и молнии на Шуйских метал, всем требовал плахи. Князь Мосальский с Пушкиным кое-как уговорили живота оставить Ивану с Дмитрием.

— А чего тогда эта прибегала Дмитриева женка, раз его от казни отстояли?

— В ссылку не хочет Катерина Григорьевна, вот и хлопочет.

— Ничего, пусть прокатится старая ведьма, повыбьет спесь-то скуратовскую. Ты от ссылки-то их не очень заборанивай, Миша, не траться.

— Да мне б хоть дядю Василия от плахи отстоять. Я про Ивана с Дмитрием и заикаться не стану. Мне б старика вызволить.

— Вот-вот, вызволи хоть старого нашего. Во что я плохо верю.

— Почему, мама?

— Ну как же? Царя вором назвал. Какому ж самодержцу сие понравится.

— На суде он слезно каялся, мол, бес попутал. Государь уж был готов простить, но Басманов уперся: плаха и никаких. Да и члены суда из простых поддержали его, мол, царя оскорбил, смерти достоин.

На Красной площади наискосок от Фроловских ворот[4] в двух шагах от Лобного места, аккурат по центру площади высокий помост для казней. Его с любого конца хорошо видно.

Еще с утра в воскресенье, 30 июня, бирючи[5] проехали по Москве, сообщая народу о предстоящей казни, сзывая на смотрение православных. К означенному часу сбежалось черни тысяч пять, а то и все десять. Царь, узнав об этом, несколько встревожился: а не взбунтуются ли подлые? И велел окружить Красную площадь стрельцами, а в Кремле свой дворец оцепил оружными поляками, которым доверял более, чем русским.

Гудит толпа ульем растревоженным, качается волной озерной, в тыщи глаз на помост зрит. Там стоит палач Басалай в красной рубахе до колен, в сапогах свежим дегтем промазанных. Грудища колесом, борода черная лопатой, из-под косматых бровей очи посверкивают на толпу. Рядом у ног его воткнутый в плаху топор с широченным лезвием посверкивает, наточенный до бритвенной остроты.

Басалай только на вид грозен, для толпы, а для осужденного, да ежели еще и знатного, он что отец родной, ласков, уважителен, уговорлив. Подбадривает несчастного: «Не боись, голубь, я роблю чисто, без боли. Не успеешь и глазом мигнуть, как на небе окажисси. За меня там Всевышнему закинь словечко, жалел, мол, меня Басалай, пусть не серчат на меня. И ты сердце не держи, такая моя работа, голубь».

И глядишь, послушает палачеву речь несчастный, перестанет дрожать листом осиновым, покорно ляжет на плаху. А другой, наоборот, ровно окаменеет весь. И такого Басалай улестит: «Не напрягайся, голубь, расслабься, а то голова может далеко отлететь, ушибиться». А кому хочется ушибить свою голову, хотя бы и отрубленную? Не хошь, а расслабишься.

Есть у Басалая и помощник Спирька Мохов, но он редко мастеру надобится. Лишь когда явится на помост какой-нибудь из подлых разбойник-дуропляс, которого ни ласки, ни уговоры не берут, верещит, как боров перед заколом, не хочет под топор ложиться. Тут уж Спирька взбегает на помост на помощь Басалаю, вязать неуговористого, валить на плаху. Сила у Спирьки тоже немерена, но до топора еще не дослужился. Вязать, валить, придавить — это его дело. А топор Басалай не скоро ему доверит, заслужить надо:

«Вот помру, альбо захвораю, тоды поспробуешь. А пока смотри, учись».

И Спирька учится, стоя у помоста, с уважением глядя на работу наставника. Вот и сегодня он внизу у самой лесенки стоит. Преступника ждут знатного, этот не будет себя перед народом ронять, кобениться. Должен лечь сам, с достоинством.

Из толпы говорок набегает, шуршит горохом сушеный:

— Самого Шуйского Василия Ивановича…

— Ведь Рюрикович же, — бормочет кто-то сокрушенно.

— Ох, крутенек государь, крутенек.

— Видать, в батюшку свово уродился, присной памяти Ивана Васильевича Грозного.

— Да тот на боярах выспался, ничего не скажешь…

— И брата не пожалел.

— Вот и Дмитрий Иванович тако ж начинает.

— А зря поди эдак-то враз с жесточи. Третеводни Тургеневу голову срубили, а ныне эвон на Шуйского намахнулись. Не к пользе однако…

— Чего ты понимаешь? Не к пользе. Его не государь вовсе и судил-то.

— А кто ж?

— Дума. Свои же бояре.

— Ну раз свои, значит, за дело.

— За дело не за дело, а все едино жалко.

— А мне так ни капельки. Наоборот. Моя бы воля, я б половину бояр вырубил, из-за них весь этот сыр-бор.

— Жаль, тебя в цари не выбрали, — поделдыривает кто-то насмешливо.

А уж от края толпы доносится: «Везут, везут!» Через толпу стрельцы алебардами дорогу прокладывают: «Расступись! Посторонись!»

На простой одноконной телеге с мухортой[6] головастой татарской лошаденкой везут князя Шуйского Василия Ивановича к последнему порогу. Он и так невелик ростом, а тут сидит скорчившись, седой высохший старикашка с хрящеватым носом, с обострившимися скулами. Держит в руках горящую свечу, отрешенно бормочет себе под нос какую-то молитву.

Невольно малознавшие князя сочувственно жалкуют: «Господи, нашли, на ком мстить! Он уж одной ногой в могиле…»

Нет, не злобу вызывает князь у расступающихся перед телегой, а жалость и сочувствие. Вековечная русская черта — сочувствие униженному, обиженному, во прах брошенному.

Телега встала у помоста, Шуйский слез с нее и медленно стал подниматься вверх, держа свечу перед собой, левой рукой ограждая крохотный огонек, дабы не сгас до времени от колебаний воздуха на переполненной площади. Увидев его, затихать стала толпа. Едва взошел Шуйский наверх, как из Фроловских ворот выехал на коне воевода Басманов; прорысил к помосту по «коридору», в толпе еще не затянувшемуся. Остановил коня, вынул из-за пазухи свернутую грамоту, развернул и начал громко читать приговор. Притихла площадь, слушая, в чем же было преступление уважаемого князя.

Видно, немало в соборном суде и Думе оказалось у Василия Ивановича неприятелей. Припомнили ему и братьям его даже неявку в Серпухов на призыв государя, направлявшегося с войском в столицу. Почти все тогда кинулись едва не вперегонки ему навстречу, дабы присягнуть Дмитрию, хотя большинство знало — не природный он царь, вор и самозванец. И присягали не любви ради, но собственной шкуры спасения для.

А вот Шуйские не явились с поклоном. Ишь, какие гордые. Сразу под подозрение и угодили. Басманов землю рыл, выискивая за Шуйскими чего-нито преступного и вот преуспел. Нанюхал-таки:

— …Оный князь, встав на путь измены, оскорблял прилюдно святое имя царя, — читал Басманов, накаляя голос праведным гневом, — а посему достоин смерти через отсечение головы. Приговор единогласно подписан соборным судом и Боярской думой в царствующем граде Москве? 1605 года от Рождества Христова июня месяца в 29 день. Приговор подлежит немедленному исполнению.

Закончив чтение, Басманов стал сворачивать бумагу, кивнул палачу:

— Приступайте.

А ведь последних-то слов в приговоре не было, их на ходу придумал Петр Федорович, слукавил. Что-то подсказывало ему: торопись, торопись, боярин. Еще неведомо, зачем поутру спешил к царю Мишка Скопин-Шуйский.

Но палач не торопится, что-то там спрашивает у Шуйского и, вместо того чтоб сорвать кафтан с преступника, снимает ровно с гостя высокого и долгожданного.

— Ты чего тянешь?! — рявкает Басманов в нетерпении. — Живо кончай!

Басалай таким взглядом осадил боярина, что в нем и посторонние прочли презрение и неприязнь. Но смолчал, только двигаться стал еще медленнее.

Оно и верно. На помосте палач — царь и Бог, это всякий сопляк знает, вмешиваться в его действия никто не волен. Видать, боярин забыл об этом.

— Чего стал? — рычит Басманов.

— Исповедать бы князя надо, — хрипит Басалай.

— Исповедали в Чудовом[7]. Делай свое дело. — Басалай, снимая с плеч Шуйского кафтан, негромко спрашивает вполне участливо:

— За что ж тебя эдак-то, Василий Иванович?

— За правду, братец, за правду, — бормочет князь обескровленными губами.

Приняв кафтан, палач бросает его вниз помощнику, Спирька ловит еще теплое платье осужденного.

Басалая оскорбили и рассердили окрики боярина, и он нарочно, назло ему тянет время. Не спешит. Великодушно молвит Шуйскому:

— Простись с миром, Василий Иванович.

Шуйский кланяется народу на все четыре стороны, по щекам его катятся слезы, исчезая в седой бороде. И на каждый поклон одно повторяет:

— Простите меня, православные. Невинен я пред Богом и государем. Невинен.

Притихла площадь, завороженная этими поклонами и словами. И тут откуда-то из середины толпы срывающийся звонкий голос:

— И ты нас прости, окаянных!

Воспрянула, загудела толпа одобрительно. И впрямь: ежели невинен, за что ж казнить-то? Не окаянство ли это?

И тут от Фроловских ворот цокот копыт, скачет на белом коне Яков Маржерет — царский телохранитель. Подняв руку и привстав в стременах, кричит:

— Стойте! Стойте!

Все, кто ни был на площади, обернулись к нему.

— Царь помиловал князя Шуйского.

Взревела, возликовала толпа. Кто что кричит — не разобрать, но всем ясно — славят царя, здравие ему едва ни хором кричат.

Воевода Басманов аж посерел с лица: не успел. Обидно. А все этот чертов Басалай, тянул нищего за суму поганец. «Ну я ему еще припомню», — успокаивает себя Петр Федорович и как утопающий за соломинку хватается за последнее, кричит подъезжающему Маржерету!

— Указ! Указ где?

— Указ сейчас дьяк принесет. Пишут. Меня государь послал, чтоб не опоздать.

Палач не менее других рад случившемуся. Гаркает вниз помощнику:

— Спирька-а-а…

Тот догадлив, не зря в подручниках обретается. Швыряет княжий кафтан вверх прямо в руки Басалаю.

Сам князь Шуйский от этой новости едва Богу душу не отдал. Бывает и такое от радости. Ноги в коленках ослабли, трясутся, зубы стучат. Басалай напяливает кафтан на обалдевшего князя.

— Во, Василий Иванович, не зря я время-то тянул, не зря.

— Спасибо, Басалаюшка, — бормочет севшим голосом Шуйский.

— Теперь ты вроде внове народился. А?

— Эдак, эдак, братец.

— Вот царь-то наш Дмитрий Иванович каков. А? Умница. Справедлив. Все ведает, что народу надобно. Все.

Шуйский от счастья почти обезножил, идти не может. Басалай помогает ему спуститься с помоста. А там откуда ни возьмись слуга князя Петька кинулся навстречу, схватил руку Шуйского и, заливаясь слезами, целовать начал.

— Василий Иванович… Василий Иванович…

Шуйский гладит другой рукой Петькину лохматую голову и наконец-то уясняет для себя окончательно: «Жив! Живу! Помилован!»

Князь Скопин-Шуйский прискакал домой на коне, въехал в ворота, кинул повод подбежавшему конюху:

— Напои, дай овса и не медль. И готовь мне колымагу, ту, что полегче.

Встревоженная мать встретила его в прихожей.

— Ну как, Миша?

— Все. Помилован Василий Иванович.

— Слава те, Господи, — закрестилась княгиня. — Обедать будешь?

— Не. Выпью сыты[8] да поеду.

— Куда же? Сегодня ж воскресенье, Миша.

— Царь в Углич посылает.

— Зачем?

— За царицей Марфой Нагой.

— За Марфой? — удивилась княгиня. — Но почему именно тебя?

— Хых, — улыбнулся Михаил. — Он когда согласился помиловать Шуйского, так и сказал: «А теперь, Михаил Васильевич, ты мне услужи, съезди в Углич, привези мою мать царицу Марфу».

— Он что? Спятил? Она ж может не признать его.

— Признает, мама. Куда она денется? Дни три тому туда поехал постельничий царя Семен Шапкин, он уговорит.

— А зачем же еще тебя шлет твой царь?

— Для чести, мама, для почету. Царскую мать должен князь везти, не менее. А из всех Рюриковичей Дмитрий мне только и доверяет.

— М-да, — вздохнула с горечью княгиня. — Велика честь, куда уж. От такого доверия хоша головой в прорубь.

— Ну куда денешься, мама? Кому-то я должен служить? Служу русскому престолу. Я же не виноват, что на него столько желателей.

— Я тебя не виню, сынок. Просто обидно за тебя, что к твоему взросту такое время приспело. Разве ж я тебя для этого вора растила?

— Ну, мама.

— Ладно, ладно. Иди пей сыту да с женой попрощайся. Я распоряжусь тебе на дорогу стряпни в корзину нагрузить.

2. Мать царя

Скопин-Шуйский в сопровождении полусотни конных стрельцов прибыл в Углич вечерней порой, когда во дворах хозяйки доили коров, воротившихся с пастьбы.

— Давай к приказной избе, — велел кучеру князь.

Войдя в переднюю избы, Скопин увидел справа на залавке у печи мужика, клевавшего носом. Не то сторож, не то рассыльный.

Князю пришлось кашлянуть, дабы разбудить его. Мужичонка ошалело вскочил и, выпучив глаза на важного гостя, отрапортовал:

— Никак нет, не сплю я.

— А я разве спорю, — улыбнулся Скопин. — Скажи-ка лучше, братец, где у вас царский посланец Шапкин.

— Господин Шапкин в красной горнице, — указал мужик на дверь. — Изволят трудиться.

Как оказалось, господин Шапкин в гордом одиночестве «трудился» над корчагой с хмельным медом, закусывая вяленой рыбой. Увидев гостя, обрадовался:

— А-а, Михаил Васильевич, с прибытием вас. Я вообще-то Пушкина ждал, государь сказал — его пришлет с охраной.

— Вот, как видишь, меня послал.

— А я слышу топот копыт, ну, думаю, Пушкин прибыл, — заплетающимся языком говорил Шапкин, наполняя кружку хмельным. — Выпьешь, князь?

— Отчего ж не выпить. Только давай, Семен, решим сначала, где стрельцов разместить.

— Это проще пареной репы, — сказал Шапкин и крикнул: — Эй, Пахом! Подь сюда.

В дверях явился тот самый мужичонка, «клевавший» носом в передней.

— Выспался, хрен луковый?

— Никак нет… тоись…

— Вот что, Пахом, там на улке конные стрельцы, отведи их на постой в Покровский монастырь. Я с настоятелем договорился. Токо скажи им, чтоб коней в ноле не пускали. Разбойники покрадут.

— А как же кормить коней-то?

— Это не твое дело. Пусть с монахами договариваются, у них овес есть, продадут. Могут и зеленки подкосить. Ступай.

Когда мужик ушел, Шапкин извлек из стола вторую обливную кружку. Наполнил обе.

— Ну за встречу, князь.

Выпили, стали обдирать рыбины. Шапкин посоветовал:

— Поколоти ее об стол как следует, князь, легче обдирать будет.

— Что и тут разбойничают, — спросил Скопин, колотя рыбиной о край стола.

— А где счас не разбойничают, Михаил Васильевич? В державе развал, все воюют, сеять некому, а есть все хотят. Какой смерд посеет, соберет хлеб, так ведь отберут, еще, глядишь, и самого прибьют. Так лучше палицу альбо рогатину в руки и иди на дорогу проезжих грабить. В иных деревнях все мужики разбоем промышляют, а вон под Талдомом сам помещик с ними в атаманах.

— Уж не он ли на нас налетел? Мы под Талдомом шатры на ночь ставили. Они наскочили ночью. Хорошо, сторож бдел, стрелил из пищали. Стрельцы вскочили, быстро разобрались с ними! Двух убили, одного ранили. Хотели гнаться за убегавшими, я не разрешил.

— Пошто?

— Темно ведь. Место незнакомое. Нарвутся на засаду. А мне людей терять никак нельзя, не за тем послан.

— Пожалуй, ты прав, князь. Ну что, Шуйского казнили?

— Помиловал царь. Отправил в ссылку в галицкие города.

— А Дмитрия с Иваном?

— То же сослали.

— Поди, обижаешься за дядьев-то?

— Они не дети, знали, на что шли.

Выпили по второй. Скопин спросил:

— Где царица?

— В Богоявленском монастыре иночествует.

— Как ты с ней? Уговорил?

— А куда она денется. Выбирать не из чего. Я ей так и сказал: «Выбирай, мол, матушка, жить в Кремле да в почете или у черта на куличках в норе барсучей». Хе-хе. Что она, дура?

— Согласилась?

— Конечно. Я ей все обсказал, как, мол, увидишь его, обними, к сердцу прижми, ежели сможешь, слезу пусти. А главное, народу молвь:

— Он это! Он! Что, мол, ты без меры рыдая.

— А как если за того убитого спросят?

— Велел говорить ей, мол, сына поповского схоронили заместо Дмитрия, чтоб от Годунова спасти царевича.

— Ну что ж, правдоподобно, Борису царевич очень мешал, Очень.

— Вестимо.

Воротившийся вскоре Пахом принес из княжей колымаги корзину с оставшимися там припасами. За что Шапкин налил ему чарку хмельного.

— Выпей, хрен луковый.

Пахом перекрестился, молвил:

— Ваше здоровьичко, — и выпил медленно, смакуя. Затем принес огня, возжег свечи в шандале.

Посланцы царя усидели-таки корчагу и решили тут же и почивать. Шапкина совсем развезло, он едва языком ворочал:

— Пахом, стели и князю тут-ка.

Слуга князя Федька принес ящик с пистолетами, поставил под лавку, на которой было постелено Скопину.

— Ты где ляжешь? — спросил князь.

— Как обычно, в телеге, Михаил Васильевич.

— А кони?

— Кони в сарае, я им овса задал.

Пахом залез в передней на печь, предварительно закрючив все двери. И вскоре оттуда донесся густой храп мужика. Очень быстро уснул и Шапкин и тоже храпел, тоненько подсвистывая.

Князю не спалось, он ворочался на неудобной лавке, думая о том, как повезет инокиню-царицу Марфу, пытаясь представить, какая она есть. То она представлялась ему седой злой старухой, то красавицей. Он знал по рассказам, что Грозный великий женолюб был, красивых женщин мимо не пропускал. Вероятно, и последняя жена его Мария Нагая не уродкой была.

Лишь когда загорланили первые петухи, подумал: «Пожалуй, пора спать» — и неожиданно обнаружил, что все еще горят свечи. Никто не догадался их потушить.

«Может, из-за них и не сплю», — решил князь и, слезши с лавки, прошлепал к столу и, дунув на свечи, погасил.

Еще не успел умоститься на лавке, как заворочался, закряхтел Шапкин и вдруг спросил негромко:

— Не спишь, князь?.

— Да вот что-то никак… может, из-за света.

— А я вишь напротив, ты свечи погасил, я и вспопыхнулся.

Немного помолчав, Шапкин спросил вполне трезвым голосом:

— Вот ты князь, Михаил Васильевич, как ты думаешь: долго наш процарствует?

Скопин насторожился: спрашивал-то самый близкий к царю человек — постельничий. И еще неведомо для чего спрашивает, может даже по тайному велению царя. «Только мне еще не хватало на плаху», — подумал Скопин, а вслух сказал:

— Хорошо бы до скончания веку своего.

— А если ему веку неделя? — не отставал Шапкин, того более настораживая князя.

— Ну уж. Он молодой, жить да жить.

— А мне что-то тревожно за него. Уж очень он глупит на троне-то. Связался с этими поляками. Я уж ему до скольки разов говорил: «Государь, отправь полячишек в их отчизну». А он: не могу, говорит, я им многим обязан.

— А ты что на это?

— Я-то? Да говорю: они ж тебя и погубят, государь. Нет, сурьезно, Михаил Васильевич, ты гля, что они на Москве вытворяют, сильничают над девками, отбирают все, что понравится на Торге, и не платят. Наши-то терпят, терпят да когда-нибудь и не вытерпят. А уж если русские подымутся, тогда их ничем не остановишь, ты же знаешь, чай, наших.

— Да русских дразнить опасно, — согласился Скопин. — Тут ты прав, Семен.

— Начнут бить поляков, а там и до трона доберутся. Ты б поговорил с ним, Михаил Васильевич, он тебя очень уважает, может, послушается.

— Если доведется к слову, поговорю, Семен, — пообещал Скопин. — Давай спать.

— Давай, князь, — согласился Шапкин, но, помолчав несколько, спросил: — Он где хочет встречать-то ее?

— В Тайнинском.

— А карету ей пригнали?

— Каптану[9] пригнали. В Тайнинском пересядет в царскую карету. А отсюда пока в простой повезем.

— Ну и правильно. На царскую-то золоченую в долгом пути много охотников сыщется, не отобьешься.

За два перехода до Москвы Скопин-Шуйский отправил Шапкина вперед, чтоб предупредил царя о приближении царицы Марфы к столице.

Выслушав Шапкина, царь спросил:

— Как она? Готова?

— Готова, Дмитрий Иванович, можешь не сомневаться.

— Гляди, Семен, если не по уговору поступит, обоих велю утопить. И ее, и тебя.

— Не боись, государь, обнимет, облобызает как родненького. Ей, чай, тоже жить охота.

— Ворочайся навстречу Скопину, будь около нее. А я займусь приготовлением встречи.

Отпустив Шапкина, царь вызвал к себе Басманова.

— Петр Федорович, к завтрему прибудет из Углича моя Мать царица-инокиня Марфа, в миру именовавшаяся Марией Федоровной. Организуй ей в Тайнинском встречу по-царски, отправь туда шестериком самую богатую карету. Кони чтоб все белые были, возчик и запяточные чтоб в ливреях шитых золотом.

— Вы где намерены ее встречать, Дмитрий Иванович? — спросил Басманов.

— В Тайнинском же. Но главное, Петр Федорович, озаботьтесь, чтоб при нашей встрече побольше народу было.

— А если она вдруг… Все-таки четырнадцать лет минуло.

— Не беспокойтесь, друг мой, признает. И пожалуйста, на всем тринадцативерстном пути до Москвы вдоль дороги тоже народу побольше.

— А не опасно сие, государь? А ну сыщется какой злодей.

— Меня чернь любит. Стоит мне явиться пред ними, как все орут хором здравия. Но на всякий случай растяните полки стрелецкие вдоль дороги. Вы правы, как говорится, береженого Бог бережет.

— Я думаю, толпу можно отодвинуть от дороги.

— Делайте как считаете нужным, Петр Федорович. И еще, при въёзде в Москву царицы-матери, чтоб был пушечный салют и били колокола во всех церквах.

— А где вы будете, государь?

— Как где? Что за вопрос? Возле матери, разумеется. А при въезде в Кремль, чтоб ударил колокол у Ивана Великого.

— А где думаете разместить ее?

— В Кремле, конечно, Вознесенском монастыре. Распорядитесь, чтоб приготовили ей лучшие палаты.

После обеда 17 июля царь выехал в Тайнинское в сопровождении польского отряда под командой капитана Доморацкого.

Хорошо постарался глава стрелецкого приказа Басманов, оцепив стрельцами большое поле, на котором предполагалась встреча царя с матерью и куда уж никто аз черни не мог проникнуть, хотя за спинами стрельцов толклось преизрядно народа. Сбежались из окрестных деревень, из самого Тайнинского, а иные, не пожалев ног, из Москвы припороли. Не всякий день случаются такие встречи сына и матери, 14 лет не видевшихся да и к тому ж самых высоких персон царствующего дома.

И вот наконец на широкое поле выехали два экипажа — один с северной стороны, второй с южной, московской. От Москвы ехала золоченая царская карета, запряженная шестериком белоснежных коней, от северной ехала обычная боярская колымага, влекомая парой игрених[10].

Съехались где-то на средине, остановились. Из царской кареты выскочил Дмитрий и быстрым шагом направился к колымаге, откуда явилась грузная царица — инокиня Марфа в черном монашеском одеянии.

Они кинулись друг другу навстречу, обнялись, расцеловались и оба заплакали. Сцена была столь трогательна, что в толпе народа захлюпали носами женщины:

— Материнско-то сердце не камень, чует свово дитятку.

— Како счастье-то ей!

— А ему-то, государю, радость-то кака!

После объятий и поцелуев, отирая слезы, царь, взяв под руку мать, повел ее к карете и помог влезть в нее. Махнул кучеру: ехай, мол. Карета тронулась и стала заворачивать на Москву. Счастливый царь не садился в нее, а долго шел рядом с непокрытой головой.

Народ ликовал. Наконец-то были рассеяны нехорошие слухи, что-де это не природный царь. Пусть теперь кто попробует вякнуть, сам же народ его на клочки разорвет.

Однако уже вечерело и уже под самой столицей царь приказал остановиться и ночевать. Для царицы тут же очистили какой-то дом, и царь Дмитрий пришел к вей.

— Я подумал, мама, что ночью въезжать в столицу недостойно нас.

— Ты прав, сынок, — согласилась Марфа. Девки, тут же приставленные к царице, готовили ей ложе. Несколько бояр с почтением толпились у порога, нимало не стесняя мать и сына. Присев к столу, за которым сидела Марфа, Дмитрий спросил:

— Мама, я слышал, что тебя сначала сослали на Белоозеро… Как случилось, что ты оказалась в Угличе в Богоявленском монастыре?

— Ох, сынок, — вздохнула Марфа, — когда ты появился с войском в Путивле, царь Борис велел привезти меня в Москву. Меня привезли и поселили в Новодевичьем монастыре: и в первую же ночь ко мне явился царь с царицей Марией Григорьевной. Борис меня спрашивает: «Так жив твой сын или умер?» Я отвечаю: «Сие мне неизвестно». Тут царица взбеленилась, обозвала меня нехорошим словом, схватила подсвечник с горящей свечой и кинулась на меня: «Я тебе, сука, сейчас глаза выжгу!» Борис обхватил ее: «Мария, не дури». И оттащил.

— Что они хотели от тебя, мама? — спросил Дмитрий.

— Борис хотел, чтоб я с Лобного места народу объявила, что ты мертв. Но я отказалась.

— Ты умница, мама.

— А потом я попросилась в Богоявленский монастырь. Он и отправил меня в Углич.

Инокиня Марфа лукавила, не договаривая, что упросила царя Бориса быть ей ближе к дорогой могиле.

Выйдя от матери, Дмитрий тут же приказал Басманову и Скопину-Шуйскому ехать в Москву и готовить достойную встречу царю и царице на завтрашнее утро:

— Чтоб звонили во все колокола!

3. И вот он царь

Юрий Отрепьев служил у Романовых, когда на них обрушился гнев царя Бориса. Годунов понимал, что по пресечении династии Рюриковичей со смертью Федора Ивановича первыми на престол будут претендовать родственники Ивана Грозного — Романовы. И он решил уничтожить их род, тем более что ему донесли, что Романовы вооружают свою дворню с целью захватить престол.

Стрельцы, посланные взять Романовых, встречены были огнем из ружей и сразу же понесли потери. Им прибыла подмога, едва ли не полк, и в центре Москвы разгорелся настоящий бой с применением пищалей и даже пушек.

Отрепьев, понимая, что рано или поздно Романовы потерпят поражение, тогда вся дворня их будет казнена (так по крайней мере поступал Иван Грозный, захватывая дворы опальных бояр), решил бежать и скрыться там, где его б не стали искать. Так он оказался в монастыре под монашеским клобуком, приняв имя Григория. А поскольку он отличался незаурядным умом, грамотностью и красивым почерком, был вскоре приближен к патриарху Иову заниматься «письменным делом», по-сегодняшнему стал секретарем при высшем иерархе.

Для державы царствование Годунова оказалось несчастливым, было отмечено трехлетним неурожаем и оттого страшным голодом, от которого вымирали целые села.

И несмотря на старание царя Бориса как-то облегчить народу тяжелое время, среди черни появилось мнение, что беда эта — наказание Всевышнего за то, что на престол сел незаконный царь. Что где-то скрывается законный наследник Дмитрий Иванович, спасшийся от убийц Годунова.

Монах Григорий Отрепьев тихонько шепнул друзьям, что именно он и есть тот самый «царевич Дмитрий», вынужденный до времени скрываться. Кто-то из них донес патриарху, и Иов потребовал окаянного Гришку к себе. Отрепьев бежал, не без оснований полагая, что дело пахнет топором.

Однако, прибыв в Киев, в Печерский монастырь, он признался игумену в своем царском происхождении. Игумен возмутился:

— Изыди, сатана! И чтоб глаза мои тебя боле не зрели!

Но Гришке, как говорится, вожжа под хвост попала. Он все более и более входил в роль сына Ивана Грозного и явился в польские пределы весьма кстати. Польша, раздираемая противоречиями, жила в черном предчувствии всенародного восстания. Измученные гнетом и голодом крестьяне ждали только предводителя — второго Наливайку[11].

Польскому магнату Мнишеку очень приглянулся «царский сын», с помощью которого он надеялся поправить свои финансовые дела. Любивший роскошь и жизнь на широкую ногу, он был весь в долгах, как в шелках (даже королю задолжал), и поэтому с радостью согласился помочь воротить российскую корону законному наследнику. Он даже представил сына Грозного королю Сигизмунду III и хотя тот официально отказался поддержать эту авантюру, поскольку с Россией у Польши был мир, однако разрешил Мнишеку частным порядком собрать для «царевича» армию, надеясь тем самым назревающий взрыв направить в русскую сторону.

Отрепьев, проживая в доме Мнишека, влюбился в его дочь Марину и попросил ее руки, Юрий Мнишек дал согласие, но с условием, что свадьба должна состояться в Москве, когда жених станет царем.

Прежде чем двинуться на завоевание престола, между высокодоговаривающимися сторонами был заключен тайный договор, так называемые «кондиции», по которому будущему тестю помимо миллионных выплат передавалась вся Северская земля с городами, царице — навечно Новгород и Псков со всеми пригородами. Не забыт был и король, ему по «кондициям» доставался Смоленск, которым предполагалось погасить долг царского тестя.

Щедрость будущего царя была безгранична. Потребовалась его душа, он и ее запродал — принял католическую веру. Мало того, в одном из пунктов «кондиций» обещал в течение года после воцарения ввести католичество по всей России, а православие уничтожить.

Отрепьев был неглупым человеком и хорошо понимал, что последнее вряд ли удастся исполнить, но как все русские надеялся на авось. Авось пронесет, главное — сесть на престол. Но Мнишека попросил:

— Пожалуйста, никому пока не говорите, что я католик.

— Почему?

— Иначе никто не пойдет за мной.

— Ну что ж, до Москвы помолчим, ваше величество, — усмехнулся Мнишек.

Он был воеводой сандомирским и старостой самборским, поэтому относительно быстро собрал армию добровольцев, любящих поживиться за чужой счет. Себя Мнишек назначил гетманом этого сброда.

Многим польским магнатам не нравилась эта затея, они пытались даже помешать переправе армии «царевича» через Днепр. Однако быстро распространившийся слух, что «идет настоящий царь», «Добрый Дмитрий Иванович» воодушевлял простой народ. 13 октября 1604 года Лжедмитрий вступил в русские пределы.

Первые же северские города под давлением черни сдавались самозванцу почти без боя. Настоящее сопротивление Лжедмитрию оказал Новгород-Северский, где гарнизоном командовал опытный воевода Басманов. Потери самозванца при этом были столь внушительны, что гетман Мнишек сразу поскучнел и засобирался назад в Польшу. А чтоб отъезд его не выглядел бегством, сказал Лжедмитрию:

— Соберу там новые силы и приду на помощь.

С ним и некоторые ясновельможные покинули самозванца, им не нравилось, что слишком много черных людей пристало к войску. Но именно чернь усиливала армию Дмитрия. Именно черные люди сдавали ему города, часто приводя к царю на суд повязанных воевод и бояр. И если последние присягали на верность ему, он не только даровал им жизнь, но и доверял командование отдельными отрядами. Кто отказывался присягать «вору и расстриге», того немедленно убивали на глазах у всех, как это случилось в Чернигове с дворянином Воронцовым-Вельяминовым.

В Москве царское правительство громогласно разоблачало самозванца, называя не иначе как «вором-расстригой Гришкой Отрепьевым». Однако простой народ, многажды обманываемый царями, и на этот раз не верил правительству: «Брешет Борис, неправдой сед и тут омманывает».

А между тем армия «вора» росла и неспешно двигалась к столице, громя встречные царские отряды, а то и получая от них хорошую трепку, от которой набиралась только опыта. Пополнялось войско не только крестьянами, но и казачьими отрядами, прибывавшими с Дона и Запорожья.

После смерти царя Бориса, последовавшей в апреле 1605 года, на престол взошел его сын Федор, и это окончательно погубило молодую годуновскую династию. Правительницей при юном царе стала его мать Мария Григорьевна — дочь Малюты Скуратова, казнившего в свое время деда и отца Басманова. Не в отместку ли царице лучший воевода Басманов, до этого вполне успешно сражавшийся против самозванца, тут же перешел вместе с полком на его сторону? Присягнул ему и был верен лжецарю до самой его смерти!

У боярской верхушки не было другого выбора, как присягать «расстриге и вору», признавая в нем царя Дмитрия, которого с нетерпением и восторгом ждали низы.

Однако вступать в Москву самозванец не спешил, боялся. Дабы узнать настроение народа в столице, он послал туда Пушкина и Плещеева со своей грамотой.

С помощью казаков атамана Андрея Корелы посланцы вошли в Китай-город и с Лобного места прочли царскую грамоту, в которой природный царь Дмитрий Иванович обвинял Годуновых, что они «…о нашей земле не жалеют, да и жалеть было им нечево, потому что чужим владели».

Одобрительным ропотом отозвалась толпа на сии слова, переглядывались мужики: «Во наконец-то слова природного государя, радетеля земли Русской».

— Читай шибчее! — кричали с задних рядов. — Не слышно-о!

И Гаврила Григорьевич Пушкин читал, надрывая глотку:

— … А которые воеводы и бояре ратоборствовали против нас своего государя, мы в том их вины не видим. Они посыланы были злодеем Годуновым под страхом отнятия живота и творили сие неведомостью. Мы их прощаем и призываем верной службой заслужить свои вины… Пусть мир и тишина воцарятся в нашей державе, я прощаю всех, кого осудили Годуновы. Отворите темницы, сбейте оковы с несчастных, утрите слезы обиженным.

Взвыла, заорала торжествующая площадь:

— Здравия нашему государю Дмитрию Ивановичу!

Еще бы, никто не мог припомнить, какой это государь утирал слезы обиженным, отворял все тюрьмы, сбивал оковы.

— Это наш государь!

— Наш природный! Наконец-то!

Кинулись толпы к тюрьмам, сбивая у темниц охрану: «Государь велел!» Растворяли тяжелые двери, кричали радостно:

— Выходи, браты! Прощены все!

Бежали по улицам в истлевшем рванье вчерашние сидельцы, галдели восторженно:

— Дмитрий Иванович ослобонил! Здравия ему, нашему благодетелю!

Пушкин и Плещеев не ожидали такого воодушевления от толпы. Их потащили на Красную площадь: «Там надо читать грамоту государя».

Гаврила Григорьевич взглянул вопросительно на Корелу, гарцевавшего тут же: «Как, мол, быть?»

— Не трусь, дьяк, — подмигнул весело атаман. — Куй, пока горячо.

Стрельцы, посланные было из Кремля навести порядок, не допустить чернь на Красную площадь, увидев эту ревущую, торжествующую лавину, разбежались. И когда Пушкин с Плещеевым добрались туда, там на Лобном месте только что освобожденные из тюрем показывали свои спины, исполосованные на дыбе кнутом, сожженные огнем груди:

— Глядить, православные, что сделали с нами эти годуновские каты[12]!

Бушевала Красная площадь, грозила в сотни кулаков Кремлю. Едва посланцы Дмитрия явились у Лобного места, как им тут же было дано слово:

— Читайте государеву грамоту. Тиш-е-е. Слухайте государево слово.

Пушкин снова развернул хрустящий свиток. Основа читал, надрывая голос. И посадил-таки его. Обернувшись к Плещееву, просипел:

— Наум Михалыч, выручай. Дочитывай. Едва закончил Плещеев словами: «…сбить оковы, утереть слезы обиженным», как чей-то звонкий голос прокричал:

— Смерть предателям Годуновым!

— Сме-е-ерть! — взвыло тысячеголосое чудище.

И толпа устремилась к Фроловским воротам, которые со скрипом стали затворяться.

Выслушав подробный рассказ своих посланцев в Москву о внезапно всколыхнувшемся восстании, Дмитрий спросил:

— Так вы считаете, москвичи готовы меня принять?

— Да, ваше величество, — отвечал Пушкин. — Москва ждет вас.

Самозванец взглянул на Плещеева.

— Да, да, — подтвердил тот. — Москва уже ваша, государь.

— Ну что ж, спасибо за труды. Да? А что с Годуновыми? Их убили?

— Они попрятались, ваше величество.

— Попрятались? — поморщился царь. — Ступайте, друга. Еще раз спасибо.

После их ухода он обернулся к Маржерету, стоявшему за спиной:

— Яков, иди призови ко мне князя Голицына Василия Васильевича.

Когда Маржерет пошел в шатер вместе с Голицыным, Дмитрий сказал ему:

— Яков, выйди и скажи охране, чтоб отогнали от шатра всех. Мне не нужны лишние уши. Проходите, князь, садитесь.

Маржерет вышел и вскоре с помощью охраны отогнал всех посторонних, бродивших вблизи царского шатра.

— Василий Васильевич, — заговорил негромко Дмитрий. — Вам как самому уважаемому и знатному человеку я поручаю важное дело. Вы готовы его исполнить?

— Да, ваше величество, — раздумчиво молвил князь. — Смогу, конечно.

— Позавчера, 1 июня, в Москве произошел бунт черни.

— Я слышал об этом.

— Вот и прекрасно. Народ требует меня. Но я не могу снять корону с живой головы. Вы понимаете?

— Да, ваше величество.

— Годуновы попрятались. Но это ж не иголки. Верно?

— Верно, ваше величество.

— Вы их должны найти и… сами знаете, что сделать надо.

— Но я… — смутился и побледнел Голицын. — Я на это не…

— Вы это сами и не должны делать, князь, — успокоил Дмитрий. — Ваше дело проследить, чтоб все было исполнено чисто. Я пошлю с вами бывших опричников Михаила Молчанова и Шерефединова, они у батюшки моего, присной памяти Ивана Васильевича, х-хорошо справлялись с такими поручениями.

— Ну если так, то, конечно, я прослежу.

— Только, пожалуйста, придумайте для черни какое-то оправдание этому, но… только не мой приказ. Мое имя не должно упоминаться в этой связи.

— Я понял, ваше величество.

— Вы возглавите, князь, боярскую комиссию для подготовки моего въезда в Москву. С вами поедут кроме названных Мосальский, Сутупов и Басманов. Впрочем, у Петра Федоровича будут другие не менее важные дела. Если вдруг у него заколодит, вы должны помочь и ему.

После ухода Голицына к царю был вызван Молчанов, и с этим Дмитрий говорил без обиняков:

— Михаил, ты завтра едешь с Голицыным в Москву и должен уходить этого годуновского волчонка вместе с волчицей.

— Это можно, — вздохнул Молчанов, — хотя, конечно, грех, все ж какой-никакой, а царь и царица. А царевну как прикажешь?

— Ксению Борисовну оставь, — вдруг усмехнулся Дмитрий. — Я еще царевны не пробовал.

— Гы-гы-гы, — осклабился Молчанов. — Все понял, ваше величество. Будет тебе царевна в наложницы.

— А это уж без тебя знаю, куда употребить, — осадил неожиданно Молчанова царь.

Самозванец потирал руки от удовольствия. Он знал, что Голицыны, ведущие род от Гедимина[13], давно алкают русской короны. И теперь было очень важно замешать их в цареубийство, дабы в дальнейшем они и помыслить не могли о престоле: «Так с Годуновыми решено. Остался Иона — старый хрыч. Как-то с ним надо решать. Пока он в Москве, мне туда являться нельзя. Кому поручить убрать патриарха. Басманову? Он нынче землю роет, чтоб заслужить мое доверие. Решено. Ему».

Басманов явился к царю около полуночи. Пригласив его к столу, Дмитрий сам налил ему и себе вина в кубки.

— Ну, Петр Федорович, выпьем за твое повышение. Я назначаю тебя, боярин, главой стрелецкого приказа.

— Спасибо, государь, за доверие.

— Я знаю, мой отец слишком сурово обошелся с твоим родителем. Давай простим его. И цари — не боги, ошибаются иногда.

— Я согласен, государь, давай простим Ивана Васильевича. — Они выпили и закусывали калачом, испеченным днем в русской печи.

Лукавил Басманов, не мог он простить Грозному одновременное убийство деда и отца и не за саму казнь (кого ни казнил тот аспид в обличье царя), а за то, что он сперва заставил сына убивать прилюдно отца, до чего, кажется, не додумывался еще ни один Рюрикович. А после чего, оскалив гнилые зубы, изрек злорадно: «А теперь убейте отцеубийцу». Именно этого и не мог простить Грозному Петр Федорович. И иногда ему казалось, заставь царь его исполнить подобное, он в первую очередь зарубил бы его — царствующего.

— Петр Федорович, — заговорил Дмитрий, — я не хочу вступать в Москву, пока в ней находится лицо, оскорблявшее принародно мое имя, валившее на меня Бог знает какие небылицы.

— Кто это, государь?

— Аль не догадываешься? — Царь испытующе посмотрел в темные глаза Басманова. — А? Ну?

— Патриарх, — помедлив, молвил полувопросительно Басманов.

— Умница, — обрадовался Дмитрий и стал снова наполнять кубки. — Ты, Петр Федорович, должен низложить его. Принародно обвини в оскорблении царского имени, в предательстве, в прославлении злодеев Годуновых.

— Я понял, государь. Куда прикажешь деть его? В тюрьму?

— Зачем же? Нам мученики ни к чему. Вороти его в Старицу, в Успенский монастырь в прежнее состояние — игумном. И предупреди: еще услышим хулу из его уст, лишим языка. Ну за успех, — поднял Дмитрий кубок.

Чокнулись. Выпили еще.

— Ты завтра… нет уже сегодня выезжаешь с комиссией Голицына в Москву готовить мой въезд. Если что, он тебе поможет.

— Я и без князя справлюсь, — усмехнулся уголками губ самолюбивый Басманов.

— Я так и думал, — удовлетворенно сказал Дмитрий. По уходе воеводы Басманова Дмитрий позвал:

— Ива-ан.

В шатре появился Безобразов Иван Романович.

— Я здесь, ваше величество.

— Стели постель, будем почивать. Давно пора.

— Слушаюсь, ваше величество.

Безобразов засуетился, взбивая на походном ложе перину, подушки, раскинул легкое летнее покрывало.

— Готово, ваше величество.

Дмитрий скинул кафтан, прошел к ложу, сел на него, вытянул ноги. Безобразов присел, стащил сапоги с царственных ног.

— Туши свечи, Иван.

Когда Дмитрий улегся, Безобразов вытащил из-под ложа свой тюфяк, подушечку, постелил около. Потушил свечи. Лег. Притих.

Здесь место постельничего. Высокая должность. Почетная. Иной и боярин ей позавидует. Безобразов старается не уснуть раньше государя, вдруг что спросит. И более всего боится вопроса: «А помнишь, Ваньша, как ты мне нос расшиб?», и уж ответ заранее приготовлен у Безобразова: «Прости, государь, да если б я знал, что вы царских кровей…»

Но не спрашивает государь, может, забыл уж. Хотя вряд ли. Прошло каких-то десять — двенадцать лет тому. Дворы Безобразовых и Отрепьевых рядом были. Соседи. И Юрка Отрепьев прибегал к Безобразовым к Ваньке, дружил с которым. Играли в жмурки, в прятки, а зимой вместе бабу лепили, в снежки бавились. И однажды Ванька влепил Юрке в лицом ледяным снежком, нос ему расквасил. То-то реву было. Потом выросли, разминулись. И вот встретились. Юрку уже и взором не достигнуть — царь. Только Иван Безобразов знает все в точности, какой он «царь». Но об этом не то что говорить, но и мыслить боится. Вон в Путивле встретился Петька Бугримов, тоже с ними когда-то в снежки бавился, разинул рот: «Ба-а, кого я вижу!»

На том и «отвидился», тут же повесили дурака. Нет, Иван Романович Безобразов не дурак, знает свое дело: «Ваше величество… Государь… Слушаюсь». И на всякий случай к вопросу государеву изготовился: «А помнишь, Ваньша?..» Но не спрашивает царь, и слава Богу. Вон в постельники произвел, чего еще надо? Сопи в дырочки и помалкивай.

Вот, кажись, засопел царь. Безобразов прислушался: точно, уснул.

Теперь можно и ему засыпать, повернулся на правый бок, прикрыл глаза. Появление в Москве боярской комиссии, присланной «природным государем», растревожило вновь приутихший было после бунта народ.

Только что схоронили жертвы первоиюньского возмущения, случившегося в основном из-за дармового перепоя в винных подвалах монастыря в Кремле. Питья было море, в иных местах по щиколотку булькало. Пили пригоршнями, шапками, сапогами — кому что под руку подвернулось. Ну и завзятые «питухи» там и остались, захлебнулись в подвалах. Назавтра забота монахам, вытаскивать, отпевать, закапывать.

Власти нет, бояре разбежались по своим дворам, стрельцы притихли, народ кучкуется по улицам, площадям, обсуждают царскую грамоту: «Наконец-то воротился дорогой наш Дмитрий Иванович», «Таперь заживем».

Посланная самозванцем боярская комиссия въезжает в Москву. Все вершние, за ними сотня конных стрельцов-молодцов, один к одному, позвякивают стременами, поблескивают саблями. На Красной площади Голицын наметил в толпе какого-то купчика, поманил пальцем:

— Да, да, тебя, православный.

Тот подошел настороженно, остановился шагах в пяти: «Ну?»

— Где Годуновы?

— Они в старом годуновском дворце.

Голицын обернулся к спутникам:

— Айда туда.

Назначенные ему помощники и стрельцы отделились от остальных. За ними следом устремились зеваки, шумя и подзадоривая: «Давно их пора!»

У крыльца годуновского дома спешились, бросив поводья коноводам. Голицын первым ступил на крыльцо, сверху оглянулся, покачал головой: внизу уже клубилась жадная до зрелищ толпа: что-то будет?

Вошли в большую прихожую с деревянными колоннами. Голицын обернулся, нашел глазами Михаила Молчанова:

— Ты берешь царицу с царевной, — и к Шерефединову: — Тебе — царь. Всех вместе не надо. Разведите по комнатам.

— А где они? — спросил Молчанов.

— Наверху. Ступайте. И сразу назад.

Молчанов и Шерефединов, сопровождаемые кучкой стрельцов, затопали по лестнице вверх.

Голицын остался внизу, он нервничал, ходил взад-вперед, потирая ладони, словно они мерзли у него. Вдруг остановился, прислушиваясь. Наверху началась какая-то возня, топот ног, короткий вскрик. Потом стихло. Хлопнула там дверь. И вот уже на лестнице появился Молчанов, бледный, но улыбающийся какой-то деланной улыбкой. Подошел к Голицыну:

— Все, Василий Васильевич, придушил старуху.

— А царевну?

— Не велено. С ней государь поиграться хочет.

— Потом, когда разойдется толпа, увези Ксению на подворье Мосальского.

— Хорошо. Спрячем.

Наконец наверху лестницы явился Шерефединов в сопровождении возбужденных стрельцов. Он прикладывал ко рту правую ладонь, молвил подходя:

— Все, князь. Дело сделано.

— Что у тебя с рукой?

— Да царенок кусучим оказался, зацепил меня саблей. Не хотел помирать, зараза. Едва большой палец не стесал. Хорошо, ребята подмогли.

— Хоть не поранили его?

— Не. Как велено было — придушили. Лицо целое.

— Ладно. На всякий случай оставайтесь здесь, будьте готовы к драке.

— Неужто кинутся, Василий Васильевич? Ведь оне им надоели хуже горькой редьки.

— Не думаю. Но на всякий случай будьте готовы.

Голицын, застегнув верхние пуговицы кафтана, решительно направился к выходу. Стрелец распахнул перед ним дверь.

Выйдя на крыльцо, перед которым гудела толпа человек в двести — триста, князь поднял руку, требуя тишины и внимания.

И толпа стихла. Дождавшись, когда и шиканье друг на друга прекратилось внизу, Голицын громко сообщил:

— Мы прибыли сюда по велению государя Дмитрия Ивановича, дабы взять за караул Годуновых. Но бывшая царица Мария и царь Федор, убоявшись праведного суда за их злодейства, приняли яд. Да упокоит Господь души их, — князь размашисто перекрестился.

Закрестились и в толпе: «Туда им и дорога», «Собакам собачья смерть».

Из реплик, доносившихся снизу, Голицын понял, что ему не поверили, но и не думали осуждать. «Зря опасался. У Годуновых не осталось защитников. Дмитрий, или кто он там, может смело въезжать в столицу. Чернь у него в кармане».

Басманов в сопровождении самых преданных ему лично стрельцов въехал через Фроловские ворота в Кремль и направился мимо Чудова монастыря прямо к Успенскому собору. За ними потянулся черный народишко, откуда-то проведавший: «По Ионину душу». Проболтался ли кто из стрельцов басмановских, а скорее просто догадались, уж очень патриарх изгалялся над именем государя: «Вор! Расстрига! Самозванец!» Вот и приспело ему за это наказание.

Басманов чувствовал настроение черни, а посему действовал решительно и смело, как когда-то дед его, Алексей Данилович, изгонявший из храма митрополита Филиппа[14]. Сегодня Петр должен показать, что он достойный внук своего деда. Тот изгонял по велению Ивана Грозного, внук — по приказу его сына Дмитрия Ивановича.

Подъехав к Успенскому собору, все спешились и, глядя на своего начальника, оставили шапки на луках своих седел, чтоб не снимать их перед входом в храм, а там иметь руки свободными. Крестясь, ступили на низкие ступени собора. Из храма доносилось пение, шла служба. Может быть, и сабли следовало оставить на седлах, но раз Басманов не сделал этого, то и стрельцы последовали его примеру.

Войдя в храм, Басманов решительно направился к аналою, за которым стоял седой попик, монотонно читая из книги, разложенной перед ним:

— …Господи, помилуй нас, на тя бо уповахом, не прогневайся на ны зело, ниже помяни беззаконий наших…

— Где Иов? — перебил его Басманов.

— Архисвятитель в алтаре, — пролепетал испуганно старик. Замерли молящиеся, на хорах оборвалось пение. Басманов прошел в алтарь, увидел сидящего на скамеечке с бархатной обивкой патриарха с посохом в руке, в сияющей золотом митре[15], в изукрашенной ризе.

— Ну, изменник, — вскричал Басманов, чтоб слышно было по всему храму. — Выходи к народу, держи ответ!

— Ты что?! — возмущенно поднялся старик. — В алтарь оружным. Изыди!

— Изыдем, хрыч, с тобой вместе.

Басманов схватил владыку за длинную белую бороду, потащил из алтаря. Кто-то из стрельцов отнял у патриарха посох, другой сорвал с головы митру, обнажив седые реденькие волосы, третий толкал бесцеремонно в спину.

— Вы что? Вы что? Побойтесь Бога, — лепетал Иов, не имея сил противиться насилию.

Вытащив патриарха к аналою, от которого уже скрылся священник, Басманов громко воззвал к молящимся, оцепеневших от увиденного — испуганного патриарха с развевающимися сединами, влекомого из алтаря стрельцами.

— Православные! Ваш архипастырь изменил законному государю, он продался Годуновым. Он поносил принародно богохульными словами природного царя Дмитрия Ивановича. Государе стоит у порога Москвы, так неужто мы станем терпеть такого архипастыря?

Народ онемел. И тут стрельцы, заранее подготовленные Басмановым, дружно вскричали:

— Низложить! Низложить злодея!

— Низложить, — пролепетал кто-то в толпе неуверенно.

— Разбалакайте его! — скомандовал Басманов, и стрельцы стаей псов набросились на старика.

Стащили ризу, оплечье, вытряхнули из епитрахили[16]. Но когда схватились за панагию[17], Иов заплакал как ребенок:

— Оставьте, Христом-Богом молю!

Не оставили. Откуда-то явились монашеская черная ряса, клобук, видимо приготовленные заранее. Плачущего старика облачили во все это и повели, поволокли из храма сквозь расступающуюся толпу православных. И никто не защитил его, никто слова против насильников не молвил. Слишком тяжелые обвинения были предъявлены Иову: поношение царя и верность ненавистному Годунову. Кто посмеет защитить такого преступника? У кого две головы на плечах?

В Серпухов, откуда должен был выступить царь на Москву, пригнали более двухсот коней с царской конюшни, привезли царскую карету, сверкающую золотыми накладками и серебряными спицами.

И хотя Москва уже была очищена от неприятелей Дмитрия, он все еще боялся ее. Признаваться в своих страхах никому не хотелось, но Басманову все же он сказал:

— Петр Федорович, я вверяю вам свою безопасность и надеюсь на ваше старание.

— Не изволь беспокоиться, государь, я знаю свое дело.

С вечера обговорили, как будет двигаться царский поезд. Впереди и сзади царской кареты Басманов предложил пустить конных стрельцов, но Дмитрий мягко отклонил это предложение:

— Нет. Стрельцы пусть едут в голове обоза. А перед каретой пусть будет капитан Доморацкий со своей ротой, за каретой Маржерет с рыцарями, за ними атаман Корела с казаками. И пожалуйста, Петр Федорович, отрядите надежных конников проверять дорогу впереди, дабы не въехать нам в какую западню.

— Помилуйте, государь, дорога от Серпухова до Москвы очищена от разбойников. О какой западне речь?

— Я верю вам, Петр Федорович, но все же, как говорится, береженого Бог бережет. Сделайте, как я прошу.

— Хорошо. Будь по-вашему.

На неширокой дороге царский поезд растянулся едва ль не в три версты. Двигался он неспешно. Поэтому перед самой Москвой у Коломенского пришлось заночевать.

Туда же прибыли бояре во главе с Мстиславским, привезли Дмитрию царские одежды, только что изготовленные. Опашень столь густо был вышит золотом, что стоял коробом.

— Да на коня в нем не сесть, — пошутил Дмитрий, одев его. Шапок привезли три — маленькую тафью, усыпанную жемчугом, способную лишь прикрыть макушку, колпак, тоже изукрашенный драгоценностями с собольей оторочкой, и высокую горлатную[18] шапку из соболей.

— А где ж шапка Мономаха? — спросил Дмитрий.

— Ею, государь, будем покрывать твою главу при венчании на царство, — пояснил Мстиславский.

— А-а, понятно, — отвечал, несколько смешавшись, Дмитрий. — Надену вот эту.

Он не задумываясь выбрал горлатную шапку, своей высотой она прибавляла ему росту. Увы, царь был невысок и как все коротышки тайно страдал от этого, поэтому и обувь заказывал себе на высоком каблуке. Так что горлатная шапка была весьма, весьма кстати.

Приведен был из конюшен и верховой вороной конь под изукрашенным седлом с серебряными стременами и пышной попоной из бархата с золотыми кистями по углам. Конь должен был следовать за каретой.

В процедуру торжественного въезда царя в столицу помимо колокольного звона была включена и пальба из пушек… Но царь из пушек палить воспретил (а ну пальнут не холостым!).

— Довольно будет колоколов, а пушек мы наслушались в сражениях, — сказал он.

И именно поэтому не велел стрельцам вступать в Москву с заряженными пищалями. Чтоб ближние не догадались о его страхе, пояснил:

— Я встречаюсь со своим народом, а не с врагами.

И то верно. Не поспоришь.

20 июня 1605 года утром загудели колокола по всей Москве, народ высыпал на улицу и поскольку они были слишком узки, многие сидели по крышам и заборам. Всем хотелось видеть долгожданного природного государя «доброго царя», обещавшего столько милостей измученному народу.

Во все глаза следили москвичи за царской каретой и на все пути следования провожали радостными криками: «Здравия тебе, государь наш Дмитрий Иванович!»

Царь милостиво улыбался народу, кивал головой, помахивал ручкой, и некие, сидя на заборе, спорили:

— Видал, это он мне кивнул!

— Нет, мне.

— Нет мне, спроси у Лехи. Леха, ты заметил?

— Заметил.

— Ну кому он помахал?

— Ведомо, мне, я ж не слепой.

Некоторые от восторга плакали:

— Слава Богу-, наконец-то голубушка наш припожаловал.

— Помогай тебе Бог, боронитель ты наш.

Не слышит всего этого Дмитрий, но догадывается, что чернь искренне рада ему. Да и где тут услышать, колокольный звон уши забивает: «Бом-бом-бом, тили-тили-бом!» Самого себя не услышишь.

Польские рыцари со всех сторон кареты, со всех сторон гарцуют, чтоб, борони Бог, кто не покусился на жизнь государя. Кто слишком близко оказывается из черни к карете, на того конем наезжают: «Посторонись».

В простом народе и тени сомненья нет, что едет не настоящий царь. Он, он родимый. Не зря же вкруг кареты эвон сколько князей — Василий Голицын, Михаил Скопин-Шуйский, Дмитрий Шуйский, Борис Татев, Борис Лыков, Артемий Измайлов, Басманов, Мстиславский, всех не перечтешь. И вот он царь — солнышко наше долгожданное.

На Красной площади царя ждало все московское духовенство. Дмитрий вышел из кареты, колокола умолкли. Архиерей Арсений отслужил благодарственный молебен, благословил государя иконой. И тот поцеловал ее.

С площади он проследовал в Кремль в сопровождении всего клира и в окружении телохранителей — поляков под командой Маржерета. В это время польские музыканты, воспользовавшись тишиной, громко заиграли в трубы и литавры веселую музыку, что несколько обескуражило русских, так как государь направился в Архангельский собор поклониться могилам отца и брата.

Там, остановившись у могилы Грозного, он, скорбно склонив голову, молвил: «Спи спокойно, отец, держава вновь в наших руках». Поклонился он и могиле брата Федора Иоановича.

Посетил царь и Успенский собор, милостиво прослушав там псалмы, пропетые священнослужителями в честь такого торжественного события: «Боже, будь милостив к нам и благослови нас, освети нас лицом твоим, дабы познали на земле путь твой, во всех народах спасение твое. Да восхвалят тебя народы все. Да веселятся и радуются племена…»

Из храма царь прошел в тронный зал дворца и торжественно уселся на царский трон. И близ стоявшие услышали, как государь вздохнул с облегчением, тихо молвив: «Наконец-то!»

И все бывшие там князья и бояре поклонились ему: ты наш царь. Лишь поляки не согнули свои гордые выи[19], что с них взять — латиняне.

4. Польский интерес

Стоявший на сенатской кафедре канцлер Фома Замойский метал громы и молнии в сторону воеводы Юрия Мнишека:

— Это авантюра, то, что вы затеяли против России, с которой сейчас у нас мир. Этот ваш разбойничий набег на Московию губителен и для Речи Посполитой…

Слушая эти обвинения, Мнишек смотрел на короля, сидевшего выше кафедры с непроницаемым лицом, и мысленно корил его: «Что ж ты молчишь? Ведь ты-то знал о походе, даже вставил свой интерес в «кондиции». И вот канцлер меня топчет, а ты в стороне, ваше величество. Хоть бы словцо кинул».

— …А ваш так называемый царь, кто это? — кривил в насмешке губы Замойский. — Проходимец, каких много по Польше шляется. Откуда вы его выкопали, ясновельможный пан Мнишек? Где нашли?

— Мне его представил Адам Вишневецкий, — пробормотал смущенно Мнишек, рассчитывая скорее на слух сидящих около него, но канцлер тоже услыхал это бормотание:

— Вот-вот, от этого схизматика Адама ничего иного и ожидать нельзя. А где, спрашивается, Константин Вишневецкий? Где? Я вас спрашиваю, пан Мнишек.

— Он остался при царевиче.

— Ха-ха. Вы слышите, Панове, «при царевиче». Этот прохиндей выдает себя за сына Ивана Грозного, говорит, что когда-то погубили другого, а не его, что он спасся. Все это вранье, достойное комедии Плавта или Теренция[20]. Представьте себе, ясновельможные, велели убить кого-то, а убийцы спутали и убили другого. А? Царевича спутали с поповичем. Каково?

По рядам прокатился веселый смешок. Мнишек хмурился, продолжая сердиться на короля. Замойский не остывал:

— …С таким же успехом вы могли подготовить козла или барана, — продолжал он злословить, веселя весь сейм.

Мнишек полагал, что канцлером все и кончится и король наконец скажет свое слово в защиту воеводы и гетмана Мнишека.

Но после Замойского на кафедру поднялся литовский канцлер Лев Сапега. Он начал с вопроса:

— Вот вы говорите, ясновельможный пан Мнишек, что воротились от Новгород-Северского и увели с собой многих ротмистров. Почему же с самозванцем остался князь Константин Вишневецкий?

— Откуда мне знать, это надо самого Константина спрашивать.

— А кто еще из панов остался с лжецарем?

— Ну я всех не упомню.

— Но хоть кого-то назовите.

— Остались братья Бучинские, Ян и Станислав, Дворжецкий, Иваницкий, Слонский, Доморацкий, ну и несколько других, разве всех упомнишь.

Сапега взглянул в сторону короля:

— Я не удивлюсь, ваше величество, если Московия порушит наш мир. И считаю, как и канцлер Замойский, что сей Дмитрий не царского происхождения, ибо законный наследник так бы не поступал, он бы действовал по-другому.

— Ну как по-другому, пан Сапега? — спросил быстро Мнишек. — Как? Научите.

— Ну обратился бы к королю или к императору.

— Он обращался к королю, — сказал Мнишек.

Ему надоело отстраненное выражение лица Сигизмунда III: «Пусть и он огрызается. Почему я должен один отдуваться?»

Все воззрились на короля. Тот пожевал сухими губами, молвил негромко:

— Я отказал ему… Я тоже не поверил в его царское происхождение. По его поведению и манерам выдается подлое происхождение. И потом, у нас же с Россией мир.

«Высклизнул, налим, — подумал Мнишек о короле. — А небось в «кондициях» выпросил Смоленск. Ну жук». Однако вслух ничего не сказал — «кондиции-то» были секретными. Делили шкуру неубитого медведя. Если б сейм узнал о них, скандал бы был еще тошнее.

Король отоврался. А на бедного Мнишека навалился очередной сенатор — воевода Януш Острожский:

— Я спрошу вас, пан Мнишек, кого вы набирали, в эту так называемую царскую армию?

— Только добровольцев, пан Януш.

— И сколько их таких сыскалось?

— Около двух тысяч.

— И что, вы всерьез хотели с ними завоевать Москву?

— Ну мы рассчитывали, что к нам примкнут потом другие. Имя царевича очень популярно в России.

— Тогда отчего вы тащились по польским землям аж два месяца?

— Ну понимаете, князь, обоз же, потом снабжение.

— Не виляйте, пан Мнишек, не виляйте. Вы как воевода, а там вы назвались еще и гетманом, знаете, что в поход с конницей лучше всего выступать летом, по свежей траве. Вы же дождались осени, и все ваше «снабжение» свелось к простому грабежу панских фольварков. Да, да, не отпирайтесь. И это еще не все, ясновельможные Панове. Я еще спрошу уважаемого воеводу, а чем ваша армия отличалась от шаек Наливайки? Чем?

— У нас были рыцари, при чем тут разбойник Наливайка?

— Ваша армия тоже разбойничала, пан Мнишек. Разве что не сдирала кожи с панов, не вешала их, но исправно насиловала паненок, отбирала фураж, сено.

— Это голословно, пан Януш. Вы приведите хоть один пример.

— Пример? Пожалуйста. Вы помните, в одном переходе от Киева к вам с жалобой явился пан Желтовский?

— Ну-у помню… кажется.

— На что он жаловался? Помните? Молчите. Так я вам напомню, что ваши рыцари изнасиловали его обеих дочерей и жену. Что вы ему ответили?

— Не помню.

— А я вам скажу. Вы ответили, мол, в войну всякое бывает.

— Возможно, возможно.

— Не возможно, пан Мнишек, а точно. Мне пан Желтовский все передал дословно. Так как это называется? Война против своих, на своей земле. Чем же вы лучше злодея Наливайки?

Молчал Мнишек, исподлобья поглядывая на бесстрастное лицо короля: «Молчишь, налим. Как будто тебя не касается. Если все у Дмитрия получится, то хрен тебе, а не Смоленск будет».

Однако поразмыслив, что Смоленск за его, Мнишеков, долг королю обещан, смиловался: «Черт с ним, пусть подавится».

Но пока Мнишек мысленно решал судьбу Смоленска, князь Острожский-то что понес:

— …За все эти преступления я предлагаю судить всех участников этой затеи.

— Позвольте, позвольте, — спохватился Мнишек. — Кого это судить? И за что?

— Вас в первую очередь, ясновельможный пан Мнишек, и всех, кто с вами, идя по польской земле, грабил и насиловал.

— Но это же… это же, — вскочил Мнишек, апеллируя уже не к «налиму», а к сейму. — Это же незаконно, это же война…

И вот тут-то от коллег он получил неожиданную поддержку. Правда, не от всех, но от части сенаторов.

— Сравнивать ясновельможного пана с разбойником Наливайкой, это возмутительно, пан Януш. За такое оскорбление воевода вправе вызвать вас на поединок.

— Не может военачальник отвечать за каждого солдата-насильника.

— Да, да, совершенно верно. Вот если бы сам Мнишек кого-то там изнасиловал или ограбил, тогда другое дело.

К радости Юрия Мнишека, мнения разделились, сенаторы ударились в такой спор, что скоро забыли и о самом виновнике разговора.

Спорили уже — ответствен ли воевода за насилия его солдата. Одни чуть не хором кричали: «Ответствен!» Другие, позвякивая ножнами сабель, не менее рьяно вопили: «Н-не-е-т!»

Пришлось «налиму» уже вмешаться и, пользуясь королевской властью, объявить на три дня перерыв для заседаний.

А через два дня на квартиру, где остановился воевода Мнишек, примчалась королевская карета и высокий красавец адъютант гаркнул:

— Его величество король Сигизмунд III ждет ясновельможного пана Мнишека во дворце.

— Зачем? — струхнул Юрий Николаевич.

Адъютант так посмотрел на него, что Мнишек понял, что сморозил глупость. И трясясь с королевским адъютантом в карете, за всю дорогу уже не проронил ни слова.

Король встретил его улыбкой, и у Мнишека на сердце отлегло: кажись, ничего плохого. Сигизмунд приказал всем удалиться, даже его личному секретарю, и когда они остались вдвоем, сообщил негромко:

— Поздравляю вас, пан Мнишек, наш Дмитрий на престоле! Москва наша.

«Ах ты, каналья, с каких это пор он стал «нашим», мой это Дмитрий, мой. Я его сотворил», — подумал воевода, а вслух сказал:

— Спасибо за новость, ваше величество. Я всегда верил в его звезду. Если вы помните: он — мой зять. Когда Марина моя станет царицей…

Мнишек неожиданно споткнулся, что-то кольнуло в левом боку. Кажись, сердце. Этого еще не хватало. На сейме столько его молотили и ничего, а тут от радости…

— Что с вами, пан Юрий? — спросил участливо король.

— Ничего. Пройдет. Позвольте я выпью воды, ваше величество.

— Да, да. Вон стакан, вон кувшин.

Мнишек сам налил себе воды, выпил и почувствовал облегчение.

— Я надеюсь, пан Юрий, теперь исполнение наших «кондиций» не за горами.

— Да, да, ваше величество, я помню. Я вернусь в Сандомир и сразу же пошлю гонца в Москву. Коль все так удачно кончилось, как задумывалось, я должен, ваше величество, донести вам, что князь Януш Острожский, который давеча нанес мне столько оскорблений на сейме, всячески препятствовал нашему походу. Когда мы подошли к Днепру-то, он в сговоре со своим братом, киевским воеводой Василием Острожским, угнали все плавсредства от берега. И еще жалуется, почему мои рыцари безобразили. Это хорошо, нас чернь поддержала, а то не знаю, как бы мы переправились на левобережье.

— Он мне ничего об этом не сообщал.

— Так знайте, ваше величество, именно братья Острожские виноваты, что нам пришлось так долго оставаться на правобережье. Куда ж моим рыцарям было деться, вот и баловались.

— Хорошо, пан Юрий, я сделаю ему строгое замечание. А теперь желаю вам счастливого пути. Передайте мои поздравления вашей дочери Марине.

Мнишек понял, что аудиенция окончена, пора откланиваться, и он уже ощущал себя тестем царя Великой России. И щелкнув каблуками, вышел, гордо неся свою седую голову.

Сигизмунд, хмыкнув, только головой качнул: «А что? Вознесется быстро, и случись что со мной, еще и в короли станет баллотироваться. Не всегда ж корона умной голове достается».

5. Венчание на царство

На следующий же день по приезде царицы — инокини Марфы, Дмитрий сказал своему окружению:

— Пойду к маме, испрошу благословения на венчание.

— Кому, государь, велишь идти с тобой? — спросил Маржерет.

— Конечно, тебе, Конраду и моему меченоше, князю Скопину-Шуйскому.

И царь отправился в Вознесенский монастырь, куда вчера была доставлена Марфа. Сопровождали его лишь два телохранителя и князь Скопин-Шуйский. Идти было недалеко, монастырь находился в Кремле у самых Фроловских ворот.

Конечно, в Кремле царю опасаться было нечего. Сразу по приезде капитан Доморацкий сменил кремлевскую охрану и выставил у всех ворот и у дворца поляков, им Дмитрий больше доверял, чем стрельцам и даже казакам.

Из русских приглянулся ему молодой князь Скопин-Шуйский, лицо открытое, глаза серые, светящиеся умом и доброжелательностью. «Этому можно доверять», — решил Дмитрий и произвел его в чин главного меченосца при царском мече.

— Ты, князь, будешь моей правой рукой.

— Благодарю за доверие, государь, — отвечал Михаил Васильевич. И вот сегодня он идет с ним у правой руки и на боку у него царский меч, который он должен подать царю по первому требованию. Михаил догадывается, почему именно его царь взял в спутники к Марфе: «Не иначе иду я для устрашения старухи. А может, для солидности. Поди угадай».

Предупрежденная игуменья сама проводила царя в комнату Марфы, не доверила никому из послушниц.

— Здравствуй, мама, — приветствовал от порога Марфу Дмитрий.

Инокиня не спеша поднялась ему навстречу, приняла объятья и даже троекратный поцелуй, сказала со вздохом:

— Здравствуй, сынок.

— Как ты себя чувствуешь? Не нуждаешься ли в чем?

— Спасибо, не нуждаюсь.

— Может, просьбы какие-то есть, скажи. Я буду счастлив исполнить.

— Есть, сынок, одна. Есть.

— Говори хоть десять, мама. Для тебя я на все готов.

— Исполнишь?

— Разумеется. О чем ты говоришь?

— Сними опалу с Шуйских.

— Но я уже простил их, мама.

— И отправил в ссылку. Вороти их, сынок. Верни имущество. Они же из рода Рюриковичей.

— Хорошо, мама. Я сегодня же распоряжусь. Твоя просьба для меня закон.

— Спасибо… сынок.

— Мама, я ведь пришел к тебе за благословением. Дай мне родительское благословение венчаться на царство.

Марфа внимательно посмотрела в глаза «сыну».

— На престол, Дмитрий, благословляет патриарх. Я всего лишь монашка. Но как мать могу тебя благословить идти под венец, когда надумаешь жениться.

— Это случится скоро, мама.

— Невеста есть?

— Есть.

— Чья же будет?

— Урожденная княжна Мнишек Марина.

— Не наша вроде?

— Полячка.

— Ну дай Бог тебе счастья с ней и побольше деток.

Вскоре Дмитрий откланялся и, вернувшись во дворец, приказал Маржерету:

— Яков, срочно ко мне моего дьяка Бегичева и воеводу Басманова.

Первым прибыл Бегичев, так как находился во дворце.

— Садись, Бегичев. Ты помнишь рязанского архиепископа, который изменил Борису и признал меня? Когда я еще сидел в Путивле.

— Помню, государь.

— Как его звали?

— Игнатий.

— Бери коней, охрану сколько надо, моим именем попроси у Доморацкого и гони в Рязань. Вези его сюда.

— А указ или что там?

— Скажи Власьеву, что так надо, пусть напишет, я подпишу.

— А что хоть Игнату-то сказать, зачем зовут? На казнь или милость?

— На милость, на великую милость, Бегичев. Так ему и передай, мол, государь возлюбил тебя.

Едва ушел дьяк Бегичев, как явился Басманов:

— Звал, государь?

— Да, Петр Федорович. Проходи, садись к столу ближе. Скажи, пожалуйста, где сейчас Иов?

— Ну как ты и велел, отправили в Старицу в Успенский монастырь.

— Кем определили?

— Опять игумном.

— Ну и хорошо, все же начальник. Я что тебя позвал, Петр Федорович. Надо срочно избрать патриарха.

— Это надо сзывать архиереев, они на своем соборе и изберут патриарха.

— Я уже знаю, кого они изберут. Бегичев мне докладывал, в Успенском соборе уже вопили: наш патриарх Иов! Поэтому, Петр Федорович, возьмите собор на себя, соберите их в Грановитой палате и предложите им нашего кандидата рязанского архиепископа Игнатия.

— Но он же грек, государь.

— Ну и что? Не в Греции ж служит, в России. И потом вера-то у нас греческая. И чтоб все проголосовали единогласно, скажите им, что я этого желаю…

— А если упрутся?

— Петр Федорович, мне ли вас учить, как ломать упертых. Пригрозите наконец примером судьбы Иова.

— Пожалуй, так и сделаю.

— А можно и без «грозы». Наведите туда побольше стрельцов, до зубов вооруженных, поставьте на всех входах, лестницах, вроде бы для охраны владык. А там они сами сообразят, что может воспоследовать в случае отказа. И еще — Шуйских надо воротить.

Басманов нахмурился:

— Нельзя этого делать, государь.

— Почему?

— Шуйские — твои заклятые враги. Поверь. Не делай этого.

— Я велю им присягнуть мне на кресте.

— Они переступят через любую клятву.

Басманова трудно было переубедить, он был тверд: Шуйские — наши враги. И Дмитрий наконец уступил:

— Ладно. Я подумаю. Займитесь, Петр Федорович, архиереями и собором.

Весь день он ломал голову: что делать? «Басманов, наверное, прав, но я обещал царице исполнить это ее желание — воротить Шуйских».

Ночью, ворочаясь на ложе, Дмитрий наконец тихо окликнул постельничего:

— Иван, ты не спишь?

— Не сплю, государь.

— Посоветуй, что мне делать? Мать-царица просила вернуть Шуйских, а Басманов против. Кого слушать?

— Царицу слушай, государь, — не задумываясь отвечал Безобразов. — Басманов кто? Твой слуга. А царица — она есть царица и мать же. Ее сердить тебе не след. — В последних словах Дмитрию почудился намек.

Впрочем, он и без намека знал, выйди завтра Марфа на площадь да крикни: «Он не мой сын!» — и тогда все пропало. Все рухнет. А ведь как славно они там у Тайнинского разыграли сцену. И слезы, и объятья, и поцелуи. Нет, Безобразов прав, хоть и дурак, слушаться надо царицу. А с Басмановым не следовало и затевать этот разговор. Сразу поручил бы князю Михаилу. Шуйские ему дядья, он бы без шума все управил. Эвон как с Марфой складно сотворил.

Однако днем, когда он велел своему секретарю Бунинскому писать указ о полном прощении и возвращении Шуйских, тот неожиданно возразил:

— Напрасно, ваше величество, сие делаешь.

— Почему?

— Очень уж ненадежны. Я бы их не освобождал, а заслал куда подальше.

— Эх, Ян, ничего-то ты не понимаешь, пиши, как велю.

— Ваша воля, государь. На кого прикажешь писать подорожную?

— На князя Скопина-Шуйского.

Ко дню коронации царский дворец был разукрашен дорогими тканями, вышитыми золотой и серебряной канителью. К Успенскому собору через площадь была раскатана бархатная алая дорожка. По ней в сопровождении сонмища бояр и подручников Дмитрий прошествовал в Успенский собор, где его ждал новоиспеченный патриарх Игнатий, за сутки до того избранный собором архиереев.

На хорах стройный хор певчих торжественно пел «Многая лета».

И когда он стих, Дмитрий с царского места в короткой речи рассказал о своем чудесном спасении от рук убийц Годунова, о своих скитаниях меж добрых людей. И наконец, о счастливом возвращении к своему престолу.

И опять грянул хор, ударили колокола, и под их торжественный гул патриарх Игнатий возложил на голову царя корону Ивана Грозного. А бояре Мстиславский и Голицын вручили ему царский скипетр и державу:

— Владей, великий государь, своей державой и нами слугами твоими.

Выйдя из Успенского, царь направился к Архангельскому собору. Перехватив недоуменные взгляды бояр, пояснил:

— Хочу у могилы моего отца Ивана Васильевича короноваться шапкой Мономаха. Он сегодня являлся ко мне во сне и звал к себе за шапкой.

В Архангельском соборе царь облобызал надгробия всех великих князей, и когда добрался до могилы Грозного и его сына Федора, там его ждал уже архиепископ собора Арсений, он и возложил на голову Дмитрия шапку Мономаха. На выходе из собора бояре осыпали царя дождем золотых монет, дабы казна его никогда не скудела.

6. Дума думает

Поляку Липскому за срезанную у купца калиту[21] предстояла торговая казнь — батоги. В сопровождении стрельца и двух приставов его привели на Торг, привязали к позорному столбу, и кат принялся исполнять постановление суда. Батог — длинный хлыст, по удару мало чем отличается от кнута, зато уж наверняка не мог зацепить кого из зрителей. Бил точно по спине осужденного. С первых же ударов Липский взвыл:

— Ой, матка бозка… А-ыы-ы… А-а-а…

Услышав голос своего земляка, словно из-под земли явилось несколько польских рыцарей. Оттолкнув палача и приставов, они перерубили саблями веревки, которыми был привязан Липский, на чем свет стоит браня русских:

— Русские свиньи! Как вы смели бить рыцаря? Кто дал вам право?

На шум сбежалась толпа зевак. Пристав пытался объяснить полякам:

— Он осужден на полсотни батогов. Он должен быть наказан.

— За что осужден?

— Он украл калиту с деньгами.

— Ха-ха-ха. Это есть пустяк. А калита есть законный добыча. Пшел вон, пес!

Однако толпа приняла сторону своих приставов.

— Если попался на татьбе[22], пусть отвечает!

— Ежели поляк, так на него и управы нет. Да?

Поляк недооценил москвичей, он помнил, как во Львове стоило выхватить саблю, и все кругом разбегались, как тараканы. И теперь поступил так же. Со звоном выхватил свой кривой клинок и вскричал, злобно оскалясь:

— А ну-у пся кровь! Прочь!

— Ах, мать твою, — вскричали в толпе. — Бей их, православные!

И вот уж у кого-то явилась оглобля, и сабля, зазвенев, вылетела из руки поляка. Накопившаяся злость на чужеземцев, державшихся по отношению к русским с высокомерным презрением, наконец-то прорвалась наружу.

— Бей ляхов, робяты-ы!

Сабли, которыми пытались отмахаться рыцари, того более раззадорили кулачных бойцов, и уж совсем остервенела толпа, когда кого-то из русских зацепили саблей.

Началась потасовка. Поляков буквально месили кулаками. К ним сбегалась подмога, а от Посольского двора прибыла целая рота под командой ротмистра. Только роте удалось разогнать толпу, однако победу трубить оказалось преждевременно.

К торжищу по узким улочкам сбежалось едва ли не пол-Москвы, жаждущие «проучить латынян». Трещали плетни, из которых выворачивали колья — главное оружие черни. Разгоралось настоящее сражение. В ход были пущены не только колья, но и совни[23], рожни[24] и вилы. Ударил набат.

Царь был встревожен, уж он-то знал, чем может окончиться всеобщий бунт.

— Что там произошло, Петр Федорович?

— По суду на Торге батожили поляка. Свои вступились, с того и пошло.

— Надо немедленно прекратить. Выведите стрельцов, разгоните их.

— Государь, — заговорил вдруг Скопин-Шуйский. — Это может усугубить обстановку.

— Почему?

— Стрельцы-то русские, они примут сторону народа.

— Так что же делать?

— Вам надо своим указом осудить зачинщиков потасовки и потребовать их выдачи.

— Но они не выдадут.

Выдадут, если пригрозить хорошо.

— Михаил Васильевич, вы сможете отвезти им мой указ?

— Конечно, смогу, государь.

— Ян, садись пиши указ, — приказал Дмитрий секретарю.

А меж тем многотысячная толпа загнала уцелевших поляков назад в Посольский двор, где они заняли круговую оборону, готовясь к штурму.

И тут из Кремля выехало на конях несколько бирючей, размахивая грамотами:

— Указ государя! Указ государя!

— Читай! — кричали люди.

И, остановив коня, бирюч разворачивал грамоту и громко, насколько хватало глотки, орал, читая указ:

— Я, великий государь милостью Божьей Дмитрий Иванович, радея о своем народе и тишине в моей державе, повелеваю виновников случившегося взять за караул и судить. Капитану польского отряда Доморацкому немедленно явиться во дворец. Если мои требования не будут исполнены, я велю выкатить пушки и огнем их сравнять с землей Посольский двор.

Чтение указа вызывало в толпе восторг и воодушевление:

— Государь за нас! Здравия нашему Дмитрию Ивановичу!

— Здравия, здравия!

Заканчивалась грамота просьбой к «моему народу» прекратить потасовку, дать самому государю возможность наказать виновных.

Как можно было отказать своему государю в такой малой просьбе?

— Кончай, робяты. Не подводи нашего государя-батюшку.

Толпа отхлынула от Посольского двора, унося раненых и убитых.

По улице ехал князь Скопин-Шуйский в сопровождении десятка вершних стрельцов, он направлялся в польский лагерь, расположившийся на Посольском подворье. Из толпы кричали:

— Князь, прижми им хвоста!

— Михаил Васильевич, гля, как мне ухо стесали, — жаловался кто-то из пострадавших.

— Успокойтесь, православные, царь послал меня, дабы я представил ему зачинщиков. Они будут наказаны по всей строгости закона.

Дубовые ворота Посольского двора со скрипом отворились и впустили Скопина-Шуйского с его стрельцами.

— Мне главного, кто сейчас тут есть, — сказал князь, слезая с коня.

— Ясновельможный пан Вишневецкий.

— Проводите меня к нему.

— Прошу, панове, — пригласил ротмистр князя.

Они по высокому крыльцу поднялись в дом, прошли по коридору, и ротмистр, распахнув боковую дверь, громко сказал:

— До князя Вишневецкого представник государя.

— О-о, — поднялся навстречу гостю хозяин. — Князь… э-э-э.

— Скопин-Шуйский, — подсказал Михаил Васильевич.

— Скопин-Шуйский, как же, как же, знакомое имя, кажется Михаил э-э-э.

— Михаил Васильевич.

— Рад, очень рад, Михаил Васильевич. А я ваш покорный слуга Константин Константинович. Прошу садиться. Ротмистр, оставьте нас.

Скопин, придерживая левой рукой саблю, присел на лавку.

— Я прибыл по приказу его величества, князь Константин. Вы видите, что творится?

— Да, да. Это ужасно. Только что короновали царя и вот ему подарочек. Ужасно, ужасно.

— Я привез вам указ государя, Константин Константинович. Ознакомьтесь, пожалуйста. — Скопин подал поляку грамоту.

— Мне уж кое-что доложили об этом указе, Михаил Васильевич.

— Вы прочтите сами, князь. При устных пересказах, как правило, искажают истину.

Вишневецкий развернул бумагу, прочел, поднял глаза на Скопина:

— Пожалуй, мне так точно и передали, что-де царь собирается расстрелять нас из пушек.

— Ах, князь Константин, если б государь не вписал эту фразу, чернь вряд ли бы унялась. И тогда б вас действительно растоптали, сравняли с землей. Простой народ в Дмитрии души не чает, и эти «пушки» на бумаге убедили всех, что царь на их стороне. Неужто не ясно?

— Я так и понял, Михаил Васильевич. Чем мы еще сможем помочь становлению мира в столице?

— Тем, что указ этот исполните неукоснительно, князь. Вы должны выдать мне зачинщиков. Я проведу их под караулом в Кремль.

— Но чернь может растерзать их в дороге.

— Этого не случится, князь. Простой народ слишком любит государя, чтоб не уважить его просьбу. Обратите внимание на последнюю фразу указа.

Вишневецкий взглянул в грамоту:

— Да, да. Очень умно сказано. Очень.

— Ну вот. Я проведу их под конвоем через Москву, засажу в темницу. Пусть народ видит, что они наказаны. А в одну из ближайших ночей мы их выпустим, а ваша задача будет незамедлительно отправить их в Польшу, снабдив всем необходимым. Ибо если их кто опознает на улице, уж ничего их не спасет, а главное, это бросит тень на государя.

— Да, да. Это вполне разумное решение, — согласился Вишневецкий и позвал ротмистра: — Веселовский!

Боярская дума в назначенный день и час собралась в Грановитой палате. Ждали государя. Рассаживались по лавкам, строго блюдя иерархию. Думцы знатных фамилий — Голицыны, Мстиславские, Шуйские, Татевы — ближе к государеву креслу, не очень знатные подале от него. Негромко проговаривались между собой, обсуждая грядущие дела:

— Слыхали, Нагого Мишку в Думу хотят.

— Пьяньцу-то?

— Его самого.

— Ну уж это ни в какие ворота.

— Куды денисся, родня самому. И тех самых путивльских своих в Думу хотит.

— Э-э, это уж и вовсе ни к чему. Дума-то боярская, а не… Вовремя захлопнул рот спесивый боярин, едва не вылетело словцо опасное «…а не воровская», за такое недолго ныне и в опалу угодить, а то и в лапы Басалаю. Но все поняли, чего не договорил боярин, в мыслях-то многие согласны с ним. Но на язык ныне мысли такие пущать нельзя. Эвон Шуйский Василий Иванович выпустил, так едва с топором разминулся. Хорошо, царица вступилась, воротили с дороги на Вятку. Сидит вон, словно ворон ощипанный, ниже травы, тише воды.

Государь вошел стремительно, без всякой солидности. За ним следом едва поспевали новые думцы — Михаил Нагой, Василий Рубец Мосальский, Петр Басманов, Богдан Бельский, Богдан Сутупов.

Все встали, приветствуя царя.

Дмитрий сел в царское кресло, окинул взором присутствующих:

— Садитесь, господа.

Бояре, шурша платьями, уселись. Под кем-то тяжелым скрипнула жалобно лавка.

— Я хотел бы, господа, открывая наше первое собрание, предложить одно новшество. Надеюсь, вы поддержите меня? Дело в том, что в Европе во всех государствах такое собрание уважаемых в государстве людей называется Сенатом, а отсюда лица, заседающие в нем, — сенаторами. Давайте и мы не отставать от Европы, будем называть собрание не Боярской думой, а Сенатом. А? Согласны?

Дмитрий дружелюбно осматривал ближайших бояр. Те, застигнутые таким новшеством врасплох, мялись, переглядывались.

— А чего там, — подал голос Нагой. — Сенат дак Сенат.

«Эк шустрый какой, не иначе опять пьян скотина, — с укоризной глядели бояре на Нагого, усевшегося подле даря. — Там место Рюриковичей альбо Гедеминовичей, но не этого ж захудалого родишки. Но Нагого поддержал Басманов:

— Я тоже считаю, Сенат лучше.

— Кто против? — спросил Дмитрий, вытягивая шею, чтобы рассмотреть далее сидящих. — Несогласных нет. Вот и хорошо. Итак, господа сенаторы, я представляю вам новых сенаторов, прошу любить и жаловать. Михаил Нагой. Вот. Василий Мосальский… Петр Басманов… Богдан Бельский… Как я догадываюсь, они вам известны. А вот еще Богдан Сутупов. Встань, Богдан, пусть сенаторы увидят тебя. Я назначаю его канцлером и хранителем печати.

Дмитрий видел, как скисли лица многих сенаторов, но это не огорчило его, напротив развеселило: «Что, старье, не по шерсти».

— Ну а главой Сената я оставляю уважаемого князя Федора Ивановича Мстиславского. Хотя именно он когда-то крепко побил меня. — Царь взглянул на смутившегося Мстиславского. — Но я простил его, так же как простил и Басманова, здорово потрепавшего меня под Новгородом-Северским. Я всех простил и прошу меня простить, кого ненароком обидел.

В Грановитой палате стояла такая тишина, словно там никого и не было. Один царь говорил. Многим понравилась его речь, в которой звал он всех к примирению.

— Я кончил, господа сенаторы, и передаю бразды правления главе Сената князю Мстиславскому. Пожалуйте, Федор Иванович.

Мстиславский встал, откашлялся, огладил бороду и начал, по-видимому, несколько волнуясь:

— Великий государь, наверно, я выскажу мнение большинства дум… то бишь сенаторов, если попрошу тебя отпустить иностранное войско. Сам видишь, что произошло на днях, едва в Москве удалось предотвратить резню. Знаю, тебе нелегко с ними расстаться, они помогали тебе в трудную минуту. Но Москва долго не может выдержать такого наплыва иностранцев. Она рано или поздно взорвется и может всех нас похоронить под обломками.

— Верно, — подал голос Голицын. — Казаков тоже надо отпускать, государь. Если эти свяжутся с москвичами в драке, то небо нам с овчинку покажется. Куда там полякам до них.

— Отпускать, отпускать надо, — прошелестело по всей Грановитой палате. — А то быть беде.

Мстиславского поддержали еще князья Трубецкой и Телятевский. Царь всех слушал внимательно, не перебивая. После выступления уважаемого боярина Данилы Мезецкого наконец заговорил сам:

— Ну что ж, господа сенаторы, спасибо вам за откровенность. Вы убедили меня, и я готов хоть завтра отпустить шляхтичей и казаков. Дело станет за деньгами. Мы не можем их просто выставить за ворота Москвы, они были наняты мной, и я обязан сперва рассчитаться с ними.

— Это само собой, — сказал Мстиславский. — Казна в твоем распоряжении, государь.

— Спасибо, Федор Иванович. Сенат может не беспокоиться, я не истрачу даром и копейки.

Обсудив еще несколько небольших вопросов, Сенат закончил свою работу. Царь, отпуская бояр, попросил зайти к нему сейчас же Мстиславского и Шуйского Василия Ивановича. Войдя в кабинет, он тут же распорядился:

— Ян, быстро вместе с Иваном тащите сюда корчагу хорошего вина, пару калачей и балычка фунта три. Побыстрей. Ждем.

Бучинский отправился исполнять приказание царя. Дмитрий велел гостям придвигать к столу кресла и усаживаться поудобнее.

— Я что позвал-то вас, друзья мои, хочу вас порадовать и порадоваться вместе с вами. Федор Иванович, тебе как главе Сената я дарю в Кремле старый двор Бориса Годунова.

— О-о, государь! — воскликнул Мстиславский. — Это подарок так подарок!

— Помимо этого жалую тебе вотчину в Веневе.

— Ну спасибо, государь, как мне отслужить твою щедрость?

— Но и это еще не все, Федор Иванович, — улыбался Дмитрий. — Насколько мне известно, Борис Годунов не разрешал тебе жениться. Так?

— Так, государь, истинно так.

— А отчего, не знаешь?

— Он не говорил, но я догадывался.

— Отчего?

— Чтоб по моей смерти мои вотчины к нему перешли, наследников-то у меня нет.

— Вот видишь, а я сделал так, чтоб его вотчина твоей стала. Более того, я велю тебе жениться, Федор Иванович, и народить наследников.

— На ком, государь?

— На моей тетке, младшей сестре матери.

— Ой, спасибо, Дмитрий Иванович, — расчувствовался князь Мстиславский. — Мне век за это не отслужиться.

— Так что, станем родней.

Явился Бучинский с Безобразовым, притащили корчагу вина, калачей и нарезанный балычок, истекавший жиром.

— Ян, наполни кубки, — приказал Дмитрий.

Бучинский налил три кубка вина. Царь посмотрел на молчавшего Шуйского, спросил:

— Василий Иванович, аль серчаешь на меня?

— Что ты, государь, как можно.

— Я ведь и тебе подарок приготовил, Василий Иванович.

— Да уж я и так от тебя много подарков перебрал, — промямлил Шуйский.

Дмитрий расхохотался, громко, до неприличия, хлопнул по коленке Мстиславского и сквозь смех едва смог членораздельно выговорить:

— Ф-федор Иванович… он от меня подарков… ха-ха… ой не могу… подарков переребрал… топор с плахой и с-сылку… ха-ха-ха…

Мстиславский смеялся, поддерживая царское веселье. Шуйский растерянно бормотал:

— Я не про это, государь, я про то, что все-все воротил мне и братьям. Спасибо тебе. Я это имел в виду…

Отсмеявшись и отерев выступившие слезы, Дмитрий предложил:

— Давайте выпьем, — и первым стукнул своим кубком кубки князей.

— За твое здоровье, государь, — сказал Мстиславский.

И Шуйский эхом повторил то же самое. Выпили, разломили калач, брали кусочки нарезанного балыка. Закусывали неспешно.

— Повеселил ты нас, Василий Иванович. Спасибо.

— Но я не то имел…

— Ладно, ладно. У меня действительно есть тебе подарок. Я тебя так много обижал, потому дарю тебе волость Чаронду, ранее тоже принадлежавшую Годуновым, чтоб ты сердца на меня не держал.

— Разве я посмею, государь.

— Знаешь хоть, где Чаронда?

— Кажись, в Белозерском уезде.

— Правильно. С сего дня она твоя, Василий Иванович. Можешь ехать хоть сейчас вступать во владение.

— Спасибо, государь.

— И еще. Василий Иванович, не хочешь ли со мной породниться?

— Не понял, государь, каким образом?

— Ты ж, насколько мне известно, холостой. Вдовец.

— Да у меня уж годы-то, ваше величество.

— Неважно. У Нагих есть такая девка-ягодка. Уы-х. Я ее тебе и сосватаю. Но… Но только после моей свадьбы. Идет?

— Идет.

— Вот за это и выпьем. — Дмитрий сам взял корчагу, стал разливать в кубки. — Как говорится, первая — колом, вторая — соколом.

Ночью, едва Безобразов потушил свечи в спальне и улегся на свой тюфячок, Дмитрий окликнул:

— Иван.

— Я, государь, чего изволишь?

— Ты видел, как сегодня я пил с Мстиславским и Шуйским?

— Видел, государь.

— Думаешь, для чего?

— Не ведаю, государь.

— Это самые влиятельные князья в России, самые родовитые, Ванька. Если я их перетяну на свою сторону, тогда мне сам черт не страшен будет.

— Тьфу-тьфу, чур-чур, — забормотал Безобразов.

— Ты чего?

— Нельзя нечистого к ночи поминать, Дмитрий Иванович. Добра не будет.

— Хорошо, не буду, — согласился Дмитрий. — А уж когда я породнюсь с ними… Эх!.. Ладно, а то сглазим.

— Верно, Дмитрий Иванович, не говори «гоп», пока не перескочишь.

— И на все-то, Ванька, у тебя присловье есть.

— То не у меня, государь, у народа.

— Ладно. Спи давай, «народ».

7. Долг платежом красен

Дума приговорила рассчитать польский отряд и казаков, что было весьма на руку Дмитрию. Представилась возможность распорядиться казной. Вызвав Бучинского, царь приказал:

— Дворжецкого с Иваницким пошли в казначейство и согласно росписям полков пусть рассчитают всех, говоря, что более в их службе не нуждаемся.

— Что? Всех хочешь распустить?

— Нет. Роту Доморацкого оставлю. Это моя личная охрана, самые надежные. А те остальные, нанятые Мнишеком, воры и грабители, пусть катятся на все четыре стороны.

— А казаки?

— Казаков в первую голову надо отпустить. Вызови атаманов Андрея Корелу, Постника Линева и тоже со списками. А мне пришли Сутупова.

Едва Сутупов появился, Дмитрий сказал ему:

— Богдан, поскольку ты отныне канцлер, пожалуйста, озаботься государевыми кабаками. Сейчас и шляхте, и казакам будут выдавать денежное содержание, чтоб более половины этого воротилось в казну через питейные заведения. Посему вели кабатчикам отпускать водку страждущим круглосуточно. Кто не исполнит этого, тому батоги на торге. Казна тоща, пополнять надо.

Эти долги, расчет по которым одобрен Думой-Сенатом, как-то удастся выплатить, но как быть с теми, о которых Дума не знает, хотя наверняка догадывается? Вот уж нечистая принесла в Москву Адама Вишневецкого, заявившего в казначействе, что он истратил на царевича несколько тысяч (а он истратил-таки). Однако ему было отказано: мол, слова его не документ. Вишневецкий пытался пробиться к своему должнику, чтобы объясниться. Но Дмитрий наказал и Доморацкому, и всему своему окружению:

— Адама Вишневецкого и близко не подпускать, говорить одно: царь занят.

Но один долг, очень приятный, весьма хотелось Дмитрию Ивановичу исполнить. А именно — жениться на прекрасной Марине. О ней он вспоминал едва ли не каждый день: «Надо как-то заручиться-обручиться с ней, а то ведь уведет ее какой-нибудь ясновельможный, как увели ее сестру Урсулу Вишневецкие».

И призван был к царю думный дьяк Афанасий Власьев.

— Афанасий Иванович, ты поедешь послом в Польшу к королю. Он станет домогаться исполнения наших тайных договоренностей, отговаривайся, мол, не приспело время. Всему, мол, свой час. Если уж очень станет нажимать, соглашайся помочь против турок. Скажи, мол, государь сбирает к Ельцу войско, которое сам и поведет на турок. Но главная твоя задача будет от моего имени обручиться с моей невестой Мариной Юрьевной Мнишек.

— Как обручиться, государь? — вытаращил глаза Власьев.

— Ну-как? Обыкновенно, подойдешь с ней к епископу, он задаст тебе пару вопросов, ответишь, оденешь ей кольцо. И она обручена.

— Ваше величество, а какие вопросы-то будут?

— Ну там, согласен ли я — царь — взять ее в жены, ответишь: согласен. И все.

— А если чего другого захочет спросить?

— Не захочет.

— Ну а все ж, ваше величество?

— Ну ответишь, что-нито на ум придет, но чтоб не глупость какую. Ты вон как красно баишь, неужто не найдешься?

— Но король да и она могут не согласиться. Как это без жениха, мол, обручаться?

— Согласятся, Афанасий, согласятся. Королю так можешь и сказать, что я желаю взять в жены дочь сандомирского воеводы в благодарность за те услуги, которые он оказал мне в самом начале пути. Приехать для обручения сам я не могу по простой причине, нельзя мне и на час оставлять престол. Нельзя. Его могут похитить. Король поймет. А уж венчаться с ней мы будем здесь в Москве, в Успенском соборе. И станет она царицей. Впрочем, и при обручении там изъявляй к ней всяческое уважение и любовь, как к своей государыне.

— Ну это само собой, ваше величество.

— Я знаю, ты хорошо служил брату моему Федору, Афанасий, сослужи и мне теперь.

— Сослужу, государь, сослужу. Будь на меня в надеже. А если спросят, когда венчаться будете?

— Как приедет, так и обвенчаемся. Ты ее и привезешь.

— Я?

Ну а кто же. Тестю вручишь шубу с царского плеча, коня под седлом, ну и денег на дорогу. А невесте отвезешь вот эту шкатулку, в ней драгоценности для нее — ожерелья, броши, бусы, перстни и даже корона, украшенная драгоценными камнями. Дорогие материи, шелка, атлас передашь ей от меня в подарок. Сегодня я ей еще письмо напишу, готовься.

— А как мне без охраны, государь? Небось шкатулке этой цены нет. Может, мне пристегнуться к польским жолнерам[25], что сейчас отъезжают на родину?

— Ни в коем случае, Афанасий, эти жолнеры хуже разбойников, уж я-то знаю. Они не то что шкатулку отберут, тебя самого без порток оставят. Я скажу Басманову, он выделит тебе триста конных стрельцов. Это будет надежнее. Но и им не говори, что везешь, скажи, мол, еду на переговоры с королем и за невестой.

Отпустив Власьева готовиться к отъезду, Дмитрий приказал Бучинскому никого к себе не пускать и засел за письмо Марине:

«Солнце души моей, дражайшая Марина Юрьевна…» — написал он и призадумался: «Может, зря я вытаскиваю ее сюда, мало в Москве невест высокородных, жениться на какой-нибудь Рюриковне, тогда бы все заткнулись. Но где ее увидеть? Сами князья, бояре толкутся перед глазами, а дочек за семью замками держат. Поди угадай, какая из них по душе придется. То ли дело в Польше: то маскарад, то бал. Невестами пруд пруди, успевай выбирай. А здесь? Темнота. Но опять же если из русских взять, в Польше какой гвалт поднимется: наобещал, нарушил слово. Еще, чего доброго, войной пойдут северские города отнимать, Смоленск обещанный брать. А женюсь на Марине, вроде с Польшей породнюсь, а кто с родни будет сильно требовать. Станет она царицей России, хошь не хошь будет интерес своего царства блюсти. Нет, все же надо Марину брать. Тогда она может и папаше своему, и королю кукиш показать. Это, мол, мое, а я вам ничего не обещала».

И Дмитрий продолжил письмо, в котором клялся, что только о ней и думает, без нее жить не может и ждет не дождется, когда свое «солнышко» прижмет к горячей груди.

Так себя распалил, что невольно мысль родилась: кого бы это ему уже сегодня «прижать к горячей груди»? Марина-то еще вон где, за тридевять земель, да когда-то будет. А ему сейчас надо. Он молод, 24 года, самое время баб любить. Не вытерпел, позвал:

— Бучинский!

Тот мгновенно явился.

— Я здесь, государь.

— Позови Басманова и Молчанова.

Когда те явились, Дмитрий закрывал письмо в шкатулку с драгоценностями.

— Петр Федорович, где сейчас Ксения Годунова?

— Это надо у Голицына справиться, государь. Он всех Годуновых пристраивал.

— У Голицына я не хочу о ней справляться. Ты сам должен знать.

— Я слышал, — заговорил Молчанов, — ее в семью к Мосальскому пристроили, вроде как приемную воспитанницу.

— Ишь ты, шустрый какой Василий, я ему Дворцовый приказ поручил, а он царевну Ксению прячет.

— Да не прячет он, государь. Просто пожалел.

— Вот так, — криво усмехнулся царь, пристукнув кулаком по столу. — Эта воспитанница-царица мне самому нужна. Я, чай, не мерин.

— Когда, государь? — спросил деловито Басманов.

— Сегодня же. Вечером чтоб была у меня.

— Ну что ж, — одновременно вздохнули Басманов с Молчановым и переглянулись. — Постараемся.

— Она хоть девка? — спросил вдруг царь.

— Должна бы.

— Никто ее не сватал?

— Да Годунов хотел ее за австрийского эрцгерцога отдать, за Максимилиана, да что-то не сладилось.

— Ну я с ней слажусь, — усмехнулся Дмитрий. — Ступайте. Да постарайтесь, чтоб без слез, без вытья этого, не люблю я.

— Уговорим, государь, не беспокойся, — сказал Басманов. — Не таких уговаривали.

Проводив их, царь опять велел Бучинскому никого к себе не пускать и засел за второе письмо уже Мнишеку — будущему тестю своему: «Дорогой Юрий Николаевич! Наконец-то я могу исполнить свой долг перед Вашей дочерью, несравненной Мариной. Царская корона России ждет ее. Но должен Вас попросить, дабы Вы поговорили с ней, чтобы она здесь не дала повода к осуждению ее народом. Меня простые люди очень любят и преданы мне беспредельно. С боярами, правда, еще не наладилось, но с приездом Марины, думаю, мы и их заставим полюбить нас. Пожалуйста, дорогой отец, выпроси у легата позволения Марине причаститься у обедни из рук патриарха. Потому что без этого она не будет коронована. И чтоб легат позволил ей ходить в греческую церковь, хотя втайне она может оставаться католичкой. Чтоб мясо ела в субботу, а в среду постилась по обычаю русскому, чтоб голову убирала также по-русски. Православные очень ревностны в соблюдении своих обычаев. Убедите Марину обязательно следовать им, если она действительно хочет быть царицей. Ваш преданный зять и великий государь всея Руси Дмитрий».

8. Обручение за царя

Король Сигизмунд III был ласков с русским послом Власьевым и любезен.

— Я весьма, весьма рад за вашего государя, мой друг, что он наконец-то обрел свой престол. Но вот явились слухи, что Годунов жив и спасается в Англии.

— Брехня, — молвил решительно Власьев. — Борис умер своей смертью, я видел его в гробу и участвовал в похоронах.

— Я надеюсь, в союзе с вашим государем мы сможем наконец победить турок и усмирить татар в Крыму.

— Он тоже надеется, ваше величество, в союзе с вами нанести туркам поражение. Мой государь уже распорядился собирать для этого воинских людей и вооружать их. Он сам поведет армию.

— О-о, это похвально, он настоящий рыцарь. Я бы просил вас передать ему, чтобы он отпустил гусар и жолнеров, которых набрал в Польше. Мне тоже нужны ратники.

— Но он их и не держит, ваше величество. Насколько мне Известно, государь с ними расплатился И отпустил всех, кто желал уйти. Некоторые остались, чтобы служить ему. Не может он выгонять их силой, согласитесь?

— Нет, нет, что вы. Я имел в виду совсем другое. — Король не стал уточнять, что именно «другое», и тут же сменил тему: — Я отправил в Москву посланника Александра Гонсевского, чтобы он от моего имени поздравил вашего государя с восшествием на престол.

— Я его не видел, ваше величество.

— Конечно, вы могли разминуться, мой друг.

— У меня главное поручение, ваше величество, привезти государю невесту панну Мнишек.

— Я знаю, знаю, мой друг. Для такого высокого жениха я бы мог найти достойную невесту и познатнее этой Мнишек. — Король игриво прищурился. — А? Как вы думаете, мой друг, достоин ваш царь невесты — ровни по знатности?

— Конечно, ваше величество.

— Так, может, не станем спешить, а? Подыщем ему подругу королевских кровей, а?

— Так это если б от меня зависело, ваше величество, — смутился Власьев от такого королевского напора. — Мне велено обручиться от имени царя с Мариной Мнишек и привезти ее в Москву для венчания. Разве я могу нарушить приказ? За самовольство мне верная плаха будет, ваше величество.

— Жаль. Очень жаль, мой друг, — вздохнул король.

— Я от имени своего государя прошу на это вашего разрешения.

— На что разрешение?

— Ну на обручение с вашей подданной и на ее увоз к нам.

— Я не могу отказать моему другу. А что касается такого торжества, — как обручение царя, то мы свершим его здесь в Кракове, у меня во дворце. И обручать вас станет кардинал Бернард Мациевский. Как вы думаете, если назначим обручение на 10 ноября?

— Вам лучше знать, ваше величество, когда удобней.

— Тогда договорились, я сообщу Мнишекам.

— А я к ним как раз еду. Скажу.

— Ничего, я пошлю с нарочным королевское приглашение и разрешение. Для самолюбивого Мнишека это будет приятнее, нежели ваш устный рассказ.

И действительно, королевский пакет с приглашением, прибывший уже при Власьеве, произвел на Мнишека сильное впечатление. Прочтя текст письма, воевода трижды поцеловал его, глаза заблестели от подступивших слез. Это задело Власьева: «Когда читал письма государя, хмурился, а тут, вишь ты, до неба прыгать готов». Однако смолчал Афанасий.

Подарки царя — шубу, коня и прочее — принял Мнишек как должное. Почувствовав приятную тяжесть кожаного мешка с золотом, спросил отрывисто:

— Сколько?

— Десять тыщ.

Воевода, тут же ухватив мешок, исчез, словно испарился. «Помчался пересчитывать, скупердяй, — подумал Власьев. — Не верит ясновельможный. Не дай Бог, если там не доложено. Я-то не считал. Принял мешок от казначея, поверил на слово его».

Но счет, видимо, сошелся, Мнишек появился через полчаса умиротворенный, хотя не преминул заметить посланцу царя:

— Это, конечно, не покроет всех затрат.

— Отчего, пан Юрий? — удивился Власьев. — Это государь послал невесте на дорогу только.

— Ах, если б только дорога, — вздохнул воевода Мнишек. И Власьев догадался: «Видать, в долгах как в шелках ясновельможный пан».

Зато Марина не скрывала своего восторга, роясь в шкатулке с драгоценностями. Все старалась тут же примерить и тут же спросить подружку:

— Ну как это?

— Прелесть, — отвечала Варвара Казановская.

— А это? — примеряла Марина корону, переливавшуюся блеском камней.

— Великолепно! Ты в ней как королева.

— Я ее одену на обрученье.

«Как дети, — думал Власьев, слушая их щебет и восхищаясь Мариной. — Красивая будет у нас царица. Правда, невысокая, как ребенок вовсе. Но ему-то под стать будет, чуть выше плеча, пожалуй».

Потом начали подруги рыться в материях, присланных для невесты царем: «Ах вот эта хороша! Ах вот эта лучше!»

Власьев, почувствовав свою ненужность, кашлянул, дабы привлечь к себе внимание. И молвил:

— Позвольте удалиться, государыня?

— Да, да, голубчик, ступай, — махнула ручкой Марина.

И началась суета в усадьбе Мнишеков, ясновельможную паненку Марину готовили к обручению, и не где-нибудь, а в королевском дворце в присутствии самого короля да не с простым паном, а с самим царем Московии. Тут есть отчего с ног сбиться.

С десяток швей было засажено за шитье нарядов для невесты. Несколько раз на дню они бегали к ней примерять наряды. Марина кричала на них, одну даже ударила по щеке. Но к назначенному дню все наконец было Приготовлено: великолепное белое платье, усыпанное жемчугом, белые туфельки с золотыми застежками. И все это дополняла корона с выложенными из драгоценных камбий цветами. Увидев в этом наряде Марину, Власьев обалдел от восторга и едва удержался, чтоб не пасть перед ней на колени.

А когда они приехали во дворец и явились в огромную залу, сверкавшую золотыми росписями колонн и рамами картин, русский посол даже оробел. Сам король и его окружение тоже были под стать дворцу — сияли, сверкали, подавляя бедного Афанасия Ивановича.

И окончательно он смутился, когда его и Марину подвели к капеллану Мациевскому и тот, прежде чем благословить обручаемых, начал задавать им требуемые по уставу вопросы. А когда он спросил Власьева: «Не давал ли царь обещание жениться на другой паненке?» — Власьев добродушно брякнул:

— А откуда я знаю.

У капеллана полезли вверх белесые брови от такого неуставного ответа. За спиной обручаемых послышался смех. И Афанасий, поняв, что ляпнул не то, поправился:

— Если б кому государь обещал, то меня б сюда не прислал.

Пришлось капеллану довольствоваться и этим. Но когда он попросил Власьева одеть паненке Марине кольцо обручальное, Афанасия прошиб пот. Он боялся и прикоснуться к руке свой государыни. Однако быстро нашелся, вынул из кармана белый платочек, обхватил с его помощью кольцо и одел на пальчик Марине. Ф-фу-у, словно гору с плеч свалил: не задел ее тело, не коснулся.

Испытания на этом не кончились. После обручения Афанасий Иванович думал затеряться среди гостей, но когда все были приглашены в другую залу на торжественный обед и стали усаживаться за стол, сам король стал искать его глазами:

— А где ж наш обрученный?

— Я здесь, ваше величество, — пришлось отозваться Власьеву.

— Займите законное ваше место возле невесты.

И мучения бедного посла продолжились. Он осторожно сел рядом с Мариной, снова боясь задеть даже ее платье. И сидел почти не дыша, исходя потом от напряжения. Все пили, ели, а он не прикасался ни к питью, ни к закускам. И опять король заметил:

— Отчего ж наш обрученный не ест?

— Простите, ваше величество, но холопу неприлично есть при таких высоких особах, с меня довольно чести зреть, как вы кушаете.

— Ну коли так, — усмехнулся король. — Вольному воля.

После обеда все перешли в другую залу почти с зеркальным паркетом, наверху в нише заиграл оркестр. Гости начали танцевать. Власьев прижался к колонне и не сводил глаз с Марины, танцевавшей с каким-то паном. После первого танца ясновельможный подвел Марину к Власьеву:

— Король пожелал, чтоб обрученный танцевал с невестой.

Власьев, покраснев до корней волос, пробормотал:

— Спасибо. Но я не смею касаться моей государыни.

— А вы попробуйте, — не отставал пан.

— К тому ж я не умею.

Это уже оказалось причиной уважительной, хотя и неуважаемой. Афанасия наконец оставили в покое.

Бал закончился, когда уже наступила ночь и в зале горели тысячи свечей. Власьев уже почувствовал настоящий голод, кишки урчали с неудовольствием, сердясь, видимо, за то, что хозяин за столом и крошки не съел.

Но по окончании танцев Власьев увидел, как Мнишек, взяв за руку дочь, подвел ее к королю и она низко кланялась ему, падая едва ли не на колени:

— Благодарю вас, ваше величество, за этот праздник, что вы устроили для меня.

— Я был рад подарить его тебе, дитя. Когда станешь царицей, не забывай о польской земле, где ты родилась. Я тебе поручаю там в Московии хранить наши обычаи, нашу веру.

— Я постараюсь, Ваше величество.

Власьев не слышал этого разговора, но был возмущен увиденным. И когда с Мнишеком они возвращались в одной карете, он пенял ему:

— Этим вы оскорбили достоинство моего царя, пан Мнишек.

— Чем же, дружок?

— Ваша дочь, считайте, уже царица, а преклоняет колена перед королем.

— Царицей она станет, когда обвенчается с Дмитрием.

— Но она уже обручилась и не должна ронять лицо ни перед кем.

— Не спорьте, не спорьте, дружок, это король. И это он в конце концов дал разрешение на брак.

Во Власьеве того более взыграла обида за царя.

— Как же, «дал». Он же кого-то из своих хотел мне подсунуть вместо Марины.

— Что вы говорите, побойтесь Бога.

— Я говорю то, что было, пан Мнишек.

И Власьев, не скрывая злорадства, в подробностях передал свой разговор с королем по прибытии в Краков. Мнишек долго молчал, Власьев даже доволен был, что осадил спесивца. Но перед самым въездом в усадьбу воевода выдавил из себя:

— То он хотел свою сестрицу-перестарку подсунуть, пся кровь.

И Власьев не раскаивался, что испортил настроение ясновельможному воеводе. Пусть знает свое место.

9. Главное дело

Поскольку ожидался приезд царской невесты, Дмитрий распорядился на самом высоком месте в Кремле строить деревянный дворец, состоявший из двух половин, соединявшихся переходом. Одна половина строилась для царя, другая — для царицы.

Наказ строителю-градодельцу Павлу Ефимову был краток:

— Чтоб мне из окон всю Москву было видно.

— Сделаем, государь, — пообещал тот.

— И побыстрей.

— Лес будет — за нами не станет.

Но привезенные из-под Звенигорода бревна городовик отказался принимать в работу. Узнав об этом, царь сам явился туда.

— В чем дело, Ефимов? Чем плох лес?

— Лес хорош, государь. Рубить такой одно удовольствие. Но он сырой, только что срубленный. Сам говоришь, хоромина быстрей нужна.

— Ну да. Невеста вот-вот приедет.

— А каково тебе будет, государь, жить в доме из сырого леса? Ты, чай, не простой мужик — царь. Тебе с сухого надо ладить, чтоб не водой — смолой пахло в горнице. Хоша с сухого рубить тяжелей, но я худого тебе не хочу. Вели сухого вести.

— А где его взять-то?

— Как где? А в монастырях. Чернецы — народ запасливый, у них завсегда две-три клети бревен впрок заготовлены, ошкурены, годами сохнут. По такому бревну обухом стукнешь — звенит, а не бухтит, как энто сырье.

Воротившись к себе, Дмитрий вызвал князя Мосальского.

— Василий Михайлович, ты у нас дворцовый голова. Займись моим дворцом.

— Слушаюсь, государь. Велик ли он будет?

— Кто?

— Ну дворец энтот?

— У меня в четыре комнаты.

— Что так мало?

— С меня довольно. В одной спальня, в другой кабинет, в третьей приемная и четвертая лакейская. Мне главное, чтоб дворец высокий был.

— С Ивана Великого, — усмехнулся Мосальский.

Вполне оценив остроумие князя, царь ответил в тон ему:

— Чуть-чуть пониже.

И оба рассмеялись.

Вскоре затюкали, заспешили топоры в Кремле. Дворец рос не по дням — по часам. Строители чуть свет начинали и затемно кончали работу. И уж к Николе зимнему[26] он был готов. Павел Ефимов Сам водил царя смотреть, провел его по всем комнатам, говорил, не скрывая гордости:

— Глянь-ка, государь, не на мох ставили, на куделю, теплынь будет в горницах-то.

Прошел царь с градником и по переходу в царицыну часть дворца. Доволен остался работой.

— Молодец, Павел Ефимов. Оплатим всем вам вдвое.

— Спасибо, государь, для нас главная плата — твое удовольствие. Тебе ндравится — нам и награда.

Дворец был готов, а невеста все не ехала. Посланный за ней Афанасий Власьев со своей многочисленной свитой перебрался в Слоним, где должен был ждать Мнишека с дочерью. Но тот не ехал. В письмах в Москву Власьев плакался царю: «…Живя со столькими людьми здесь, мы зазря проедаемся. Милостивый государь, напиши хоть ты Мнишеку, подвигни его к отъезду. Уж мочи моей нет ожидаючи».

Ни Власьев, ни царь не догадывались, отчего так долго тянется дело. А все уперлось в вероисповедание невесты. Когда Мнишек явился к нунцию[27] Рангони, дабы исполнить просьбу царя, чтобы тот разрешил Марине принять причастие от патриарха, Рангони встал на дыбы:

— Ни в ноем случае я не имею права этого позволить.

— А кто же тогда может?

— Только папа.

Была отправлена просьба к папе в Рим. Папа Григорий XV, только что заступивший на папский престол, не хотел начинать с греха — отпускать католичку в православие, более того, ему было известно, что и русский царь католик. Он лично написал Марине письмо, в котором, поздравив ее с обручением, писал: «…Теперь мы ожидаем от твоего величества всего того, чего можно ждать от благородной женщины, согретой ревностью к Богу. Ты вместе с возлюбленным сыном нашим, супругом твоим, должна всеми силами стараться, чтобы богослужение католической религии и учение св. апостольской церкви были приняты вашими подданными и водворены в вашем государстве прочно и незыблемо. Вот твое первое и главное дело».

А самому нунцию Рангони пришел категорический приказ от кардинала Боргезе: «Пусть Марина остается непременно при обрядах латинской церкви, иначе Дмитрий будет находить новое оправдание своему упорству». (Боже мой, сколь удивительно на западе непонимание русской души, русского характера, которое, увы, и ныне не исчезло!!!)

Думая, что всему виной король, царь призвал Бунинского:

— Ян, надо ехать тебе в Польшу к королю, узнать, в чем дело. Почему он не отпускает Марину? Власьев сидит со всей свитой в Слониме и волком воет, ему скоро коней будет кормить нечем.

— А к Мнишеку заезжать?

— Обязательно. Отвезешь ему денег. Жалуется старый хрыч, что его долги не отпускают. Пусть рассчитывается и выезжает.

— Эх, — вздохнул Бунинский, — далась тебе, Дмитрий Иванович, эта Марина. Чем тебе Ксения Годунова не хороша?

— Тем и не хороша, что Годунова. Мой народ ненавидит эту фамилию. Зря, что ли, выкопали Борисов гроб в Архангельском соборе и увезли на Сретенку в Варсонофьевский монастырь, там и закопали вместе с женой и сыном. Нет, Ян, ничего ты в этом не понимаешь.

— Может, и не понимаю, но мнится мне, государь, и от Марины добра не будет.

— Ты это выкинь из головы, дурак. Тебе приказано, езжай и добейся, чтоб ее отпустили.

— Постараюсь, ваше величество.

— Да не лезь в ссору с королем, напротив, стелись перед ним, обещай чего просит. Скажи, что я хотел отправить своих представителей на большой сейм, но теперь вот решил дождаться ясновельможного пана Юрия Мнишека, дабы поговорить с ним и обсудить кандидатов на сейм.

— Думаешь, он клюнет на это?

— А почему бы и нет? Ему позарез нужна моя армия против турок. Если коснется этого, посули, мол, готовы, с теплом двинем. Теперь о Мнишеке. Я пошлю ему сто тысяч на расчет с долгами, сто на приданое невесте, ну и сто же тысяч на наем жолнеров.

— Зачем тратиться на жолнеров, государь? Ведь у тебя есть стрельцы.

— Я не доверяю им, Ян. Да-да, не до-ве-ря-ю. В Кремле их около трех тысяч, и я все время чувствую себя, как на угольях.

— А Доморацкий и Маржерет?

— У Доморацкого всего сотня конных, у Маржерета рота. Разве это сила против стрельцов? Пусть Мнишек нанимает побольше жолнеров и закупает оружие.

Выходя от царя, Бучинский думал: «Чует, что паленым пахнет, а он с этой Мариной связался и все усугубляет». Но что делать? Дан приказ, надо ехать.


Что явилось неожиданностью для посла Бучинского, когда он встретился с королем, это то, что тот и не думал задерживать Мнишеков.

— Да ради Бога, пусть едет, я его не держу, — сказал Сигизмунд.

— Тогда отчего он не едет?

— Это его надо спросить.

— Он пишет, что его удерживают долги.

— Хм. Долги. Я дал по ним ему отсрочку.

— Странно, — удивлялся Бучинский.

Король не преминул заметить:

— Я предлагал вашему свату Власьеву достойную пару для царя, богатую, знатную, так он предпочел дочь этого банкрота Мнишека.

— Это решает царь, ваше величество. Власьев ни при чем. Честно признаться, мне тоже эта партия не по вкусу. Но что делать? Воля монарха все переваживает.

— Все ли?

— Все, — отвечал твердо. Бучинский, понимая, что это комплимент не только царю, но и Сигизмунду, он ведь тоже монарх.

Из Кракова Бучинский отправился в Самбор, радуясь, что король, в сущности, ничего не запросил, а вроде даже намекнул, что Мнишек этот надоел ему до чертиков, забирайте его поскорей. «Видимо, думает хоть с помощью царя выбить из него долги, — размышлял Бучинский, кутаясь в санях в тулуп от резкого северного ветра, бившего в лицо. — Ну что ж, пожалуй, в этом есть резон. Но каково Дмитрию? На троне едва держится, казну тратит направо-налево, бояре ропщут… пока. А тут еще эти Мнишеки гирей повисли. Не знаю, не знаю. Боюсь и загадывать».

Мнишек весьма радовался русскому гостю, в щедром застолье так и называл: дорогой друг. Еще бы не дорогой — триста тысяч привез.

— Царь беспокоится, почему вы не выезжаете? — допытывался Бучинский.

— Но как же ехать, дорогой друг, с пустыни руками. И потом, зима, негде и коней покормить будет. Ну и там еще разные обстоятельства. Теперь вот Дмитрий велит побольше жолнеров-добровольцев набрать. А на это нужно время и деньги.

— Ну деньги же я привез.

— Да, да, за них спасибо. Но каждый жолнер меньше чем за сто не наймется. Так что траты будут большие.

— Государь уж и дворец отгрохал для себя и жены.

— Дворец? Это хорошо, — обрадовался Мнишек. — Когда ж он успел?

— Поставил десятка два плотников, они быстро срубили.

— Так, значит, деревянный, — сразу сник Мнишек.

— Да, деревянный, зато высокий. Из верхних комнат всю Москву видно. И потом, говорят, деревянные для здоровья полезнее, чем каменные.

— Может быть, может быть, дорогой друг.

А когда после обеда они удалились в кабинет хозяина, Мнишек, прикрыв плотно дверь, заговорил понизив голос:

— Я вам на обеде сказал о некоторых обстоятельствах, а они очень важные, дорогой друг. Очень. Я не хотел при лакеях распространяться. Мне сообщили, что Дмитрий взял к себе во дворец царевну Ксению Годунову, а это, согласитесь, как-то не вяжется с обручением нашим. Марина оказалась столь ревнивой, что готова вернуть кольцо.

«Кто же это тебе сообщил, старый хрен?» — гадал Бучинский, а вслух решил защищать Дмитрия, как возможно:

— Дорогой Юрий Николаевич (вот уж и пан дорогой!), давайте говорить по-мужски. Ведь царь молод, кровь играет, а невеста не едет. Что делать? Не евнух же он — царь! Вы что, в молодости не грешили?

— Господи, о чем речь. Всякое бывало. Но будь он простым паном, кто б узнал. А то царь, да еще ж царевну затащил на ложе.

— А кто вам это сообщил, дорогой Юрий Николаевич?

— Эге. Ишь ты какой хитрый, Ян. Я тебе сегодня скажу, а вы завтра ему голову оттяпаете. Кому польза?

— Это верно, — усмехнулся Бучинский. — Голову бы, может, не отрубили, а язык обязательно б окоротили.

— Ну вот. А мне его жалко. Человек хороший, сгодится на будущее.

Бучинский не очень поверил Мнишеку в причину задержки. Что-то утаивал воевода, Ян это чувствовал. Но что? Где ему было догадаться, что ясновельможный никак не сторгуется с нунцием. А то, что Марина готова вернуть обручальное кольцо и отказать жениху, в это смешно было даже верить: «Поломается и явится паненка, куда она денется, уже с потрохами куплена».

10. Покушение

Но Мнишек не ограничился выговором только послу Дмитрия. Он написал в одном из писем самому царю: «…Поелику известная царевна, Борисова дочь, близко Вас находится, благоволите, вняв совету благоразумных людей, от себя ее отдалить».

— Ишь ты какой благоразумный людь, — проворчал Дмитрий, но Басманову сказал: — Придется Ксению упрятать.

— Что? Надоела?

— Да нет. Из-за нее Марину не везут. Какая-то сволочь уже донесла ясновельможному.

— Шила в мешке не утаишь, Дмитрий Иванович. Куда б ты хотел деть Ксению? В Новодевичий?

— Нет. Надо куда подальше.

— Тогда в Белозерский.

На том и порешили. Несмотря на слезы и причитания несчастной царевны, она была пострижена в монахини и тайно увезена в Белозерск. И в письме к своему тестю Дмитрий, ничтоже сумняшеся, написал, что-де его оклеветали, что никакой царевны близ его не было и нет, что в его мыслях и сердце только «несравненная Марина».

Привыкший сам хитрить и лгать безоглядно, Мнишек сделал вид, что поверил жениху, и даже дочери сказал: «Я так и знал, что его оболгали. Вот она, людская зависть».

Дмитрий, в отличие от своих предшественников, посещал каждое заседание Думы. Часто выступал перед боярами и порой высказывал дельные мысли. Так, когда зашел разговор о беглых крестьянах и затеялся спор о порядке возвращения их к старым хозяевам, царь, переслушав спорящих, сказал:

— Вот вы говорите, что он беглый. Какой же он беглый, если в голодный год хозяин, не желая кормить лишний рот, выгнал его со двора? Так? Так. Теперь, спасаясь от голодной смерти, он бежал на юг в Северскую землю и там его взял к себе другой хозяин, который спас его от голода. Так о чем спор? Кто же настоящий хозяин этому холопу? Тот, первый, который выгнал, или второй, который принял и спас его?

Переглядывались бояре; «А ведь разумно молвит».

— Так я предлагаю записать: хозяином беглому является тот, кто вскормил его в голодный год. А первый хозяин не имеет на этого холопа никаких прав.

Так и записали в постановлении Думы-Сената, и никто даже не догадывался из сенаторов, что этим законом они облагодетельствовали северских помещиков, тех самых, которые в свое время поддержали армию Дмитрия и деньгами, и людьми. Именно для них и хлопотал в Сенате царь, авось еще пригодятся. На турков идти — Северских земель не минуешь.

На одном из совещаний царь обратил внимание, что половина его сенаторов попросту спят на лавках. Чтобы убедить в этом остальных бодрствующих, он, держа речь, не повышая голоса, попросил:

— Господа сенаторы, прошу встать.

Поднявшись, бояре невольно развеселились, узрев заснувших коллег:

— Эй, князь, проспишь царствие небесное.

— Я не сплю, — выпучивал глаза засоня. — Я задумался.

— А чего ж сидишь? И слюнки пустил на кафтан.

Так просто оконфузив уважаемых сенаторов, царь предложил:

— Господа сенаторы, по моему приказу на реке построена снежная крепость. Завтра пополудни велю вам всем быть в ней. Заготавливайте снежки. Это будет в сражении основное оружие. А я со своими рындами[28] тоже снежками буду вас штурмовать. Ну как?

Бояре переглядывались: что, мол, за блажь.

— А для чя это, государь?

— Чтоб не спалось в Сенате, — усмехнулся Дмитрий. — Неужто не удержите крепость?

— Хм, — колебались бояре: чай, не мальчишки снежками бавиться.

— Значит, боитесь? — спросил царь.

— Отчего же, — сказал Шуйский. — Играть так играть. Токо учти, государь, крепость мы не сдадим. Не обессудь.

— Там посмотрим, — подмигнул весело Дмитрий. — Только условие: побежденные ставят победителям ведро вина.

— Можно и два, — сказал Мосальский.

— Хорошо, — легко согласился царь. — Пусть будет победителям два ведра вина. Готовьте, — и засмеялся.

Расходясь из Грановитой палаты, бояре гадали: что за причуда — снежки? Кто-то предположил:

— Ох, братцы, начнет со снежков, кончит протазанами[29], а то и пищалями.

— Это, пожалуй, верно. Засвети я ему, скажем, в рыло снежком. Чем кончится?

— Плахой.

— То-то и оно. Я думаю, надо на всякий случай вздеть под шубы брони.

— Оно бы и ножи-засапожники неплохо с собой прихватить.

На следующий день царь подъехал верхом к снежной крепости в сопровождении своих телохранителей, в числе их был и князь Скопин-Шуйский — царский меченоша. Соскочив с коня, Дмитрий скомандовал:

— Оружие и все лишнее оставить на седлах. — И направился к крепости, где уже толпились его сенаторы. Поздоровавшись, царь спросил Мстиславского: — Ну что, Федор Иванович, все собрались?

— Воротынского нет, приболел князь.

— Ну коли болен, правильно сделал, что не явился, ни к чему других заражать. Ну начнем?

— Пожалуй, можно, государь.

— Занимайте оборону.

Бояре входили в крепость, начиная в руках уже обминать снежки, все казались изрядно потолстевшими. И вот началась «снежная баталия» со смехом и задорными криками:

— Вот счас я тебе вмажу.

— А ну-ка высунься.

— Князь, чего зеваешь!

— Берегись! Ага, не сладко.

— Ха-ха-ха, хо-хо-хо.

Снежки летали туда-сюда, порою рассыпаясь в воздухе. Скоро все с ног до головы были усыпаны снегом.

— А ну-ка, ребята, нажмем, — крикнул Скопин и, пятясь задом к крепости, увлек за собой человек десять, в числе которых был и Дмитрий. Осыпаемые снежками, прикрываясь воротниками, осаждавшие, как тараном, пробили стену крепости, имея на острие спину Скопина-Шуйского.

— Ага-а, наша взяла!

Где было отучневшим от броней боярам, да и к тому же уже преклонных годов, удержать молодых, зубастых, рукастых телохранителей. Свалили самого Мстиславского — главу Думы, на него еще несколько человек. Князь кричал из-под низу, задыхаясь от шуб:

— Сдаемся! Сдаемся!

И тут к Дмитрию пробрался Бучинский, шепнул у уха:

— Государь, они все в бронях и при ножах.

Только что кричавший победоносно царь нахмурился, быстро выбрался из крепости и скорым шагом направился к коням. Бунинский бежал следом.

Вскочив на коня, Дмитрий ходкой рысью помчался к Кремлю, за ним Бунинский. Когда рынды спохватились, что царь исчез, они тоже побежали к коням. Побежденные бояре кричали им вслед:

— Эй, а кто ж вино пить будет?

— Чего это они? Победители-и-и!

Скопин-Шуйский, отряхивая с ворота снег, сказал с укором:

— Вы б еще пищали с собой прихватили. Вояки.

— Но, Миша, — заговорил Шуйский, теребя с усов сосульки, — откуда нам было знать, зачем он затеялся с этой крепостью?

— А зачем народ их лепит?

— Для забавы.

— Правильно. Так и он хотел позабавить вас.

— Так обычно на Маслену это. А тут в январе ни с того ни с сего. Ну мы и решили на всякий случай. Береженого-то Бог бережет. Мы, чай, не курчата.

Когда Бунинский шепнул царю о ножах под шубами бояр, тот мгновенно догадался, отчего они все потолстели: брони под шубами! И испугался.

Прискакав во дворец, царь немедленно призвал к себе стрелецких голов Федора Брянцева и Ратмана Дурова.

— Усильте везде караулы. В воротах всех обыскивать, оружие изымать.

— Кого дозволишь с оружием пропускать, государь?

— Только телохранителей и Скопина-Шуйского, у остальных у всех оставлять в воротах.

— Даже у Мстиславского?

— Даже и у князя Мстиславского.

— Мы в Кремль обычно не пускаем с оружием, государь. С оружием и больных. И все это знают.

— А ножи? А засапожники?

— Ну это, если кто захочет, пронесет все равно.

— Обыскивать, обыскивать и изымать. Вы слышали приказ?

— Да, государь.

— Вот и исполняйте. И ныне чтоб во дворце сами ночевали.

Брянцев с Дуровым вышли несколько удивленные.

— Что это с ним? — сказал Брянцев.

— Чего-то наполохался государь, — предположил Дуров.

Дмитрий действительно сильно испугался. Ночью не мог долго уснуть. Безобразову не разрешил свечи гасить. Меч положил рядом. Своими страхами решил поделиться с постельничим. Тот, выслушав рассказа царя, согласился с ним:

— Да, с боярами тебе ухо надо востро держать, Дмитрий Иванович. Нет, не зря они все с ножами были, не зря. Хорошо, что убег.

— А я-то думаю, что они такие толстые стали, ожирели за ночь. А внизу у них брони, на рать собрались голубчики. Ай хитрецы!

— Что думаешь делать с имя?

— А что ты посоветуешь?

— Я думаю, надо шепнуть Басманову, чтоб взял он двух-трех да на дыбе поспрошал: к чему на потеху оружными явились?

— Э-э нет, Иван, сразу подумают, испугался, мол. Мне нельзя и вида подавать. Как будто ничего не случилось. Они должны меня бояться, не я их.

— На дыбу подымешь, вот и забоятся.

— Нет-нет, Иван. Править можно тиранством, как было у моего батюшки Ивана Васильевича, а можно добром, подарками, наградами. Я так хочу. Не хочу, как отец.

— Ну смотри, как бы не продарился, Дмитрий Иванович. Борис Годунов в голодный год даром кормил чернь-то. Ну и что? Шибко она его благодарила?

— Годунов что? Престол незаконно захватил, оттого и кормил даром, что не свое отдавал, а моим братом Федором нажитое.

С некоторых пор Иван Безобразов помарщиваться начал от такого беззастенчивого вранья государя. Если в Путивле он почти безоговорочно верил в счастливую звезду Юрки Отрепьева, оказавшегося царевичем Дмитрием, то в Москве понял, что почти никто не верит в его царское происхождение, особенно в Кремле. Чернь в счет не шла, ей подавай «доброго царя», и Дмитрий старался оправдать это доверие. Именно для этого он иногда прощал злодеев, лежавших уже на плахе. Этим и любезен был черни: «Добрый».

Но Безобразов всей шкурой чувствовал, что под его «царем» трон трещит и шатается. И случись ночью какое-то нападение на Дмитрия, то ему — постельничему — вряд ли удастся уцелеть. Стал Иван присматриваться к боярам, дабы определить, кто из них самый опасный для Дмитрия и с кем следует ему — Безобразову если не подружиться, то хотя бы показать свое усердие во исполнение грядущих тайных замыслов.

Шуйские, конечно, главная опасность для царя. Но они после помилования и возвращения из опалы внешне являют такую преданность Дмитрию, что, чего доброго, продадут Ваньку с потрохами, стоит ему заикнуться им о своем неверии в царя. Выдадут запросто, чтоб еще более войти в доверие к Дмитрию. Нет, нельзя им довериться, нельзя.

Вот если князю Голицыну? Но Безобразов и ему боится открыться, хотя когда встречаются взглядами, просит глазами: ну спроси меня, ну спроси. А о чем спроси? Сам не знает Иван. Князь иной раз и подмигнет ему, но что это означает, пойди догадайся. Никому нельзя открыться.

Вон среди стрельцов едва зашушукались, что-де царь не настоящий, Басманов тут как тут, устроил розыск. Взял семерых, хотел утопить, но Дмитрий сказал:

— Пусть их товарищи судят.

В один из дней велено было построить всех стрельцов на Кремлевской площади. Без оружия. Дмитрий явился перед ними в окружении немецкой охраны. Туда же привели семерых из басмановского застенка.

— Стрельцы, — обратился к строю царь. — Вы знаете, как мне удалось спастись от рук убийц Бориса Годунова, как много лет мне пришлось скрываться среди добрых людей. Казаки и вы помогли мне вернуть престол, принадлежащий мне по праву. Но вот нашлись и среди вас люди, усомнившиеся в этом. Я обращаюсь к ним при вас, какие есть у них доказательства, что я не истинный царь? Ну, говорите же.

Все семеро молчали, клоня свои непутевые головы.

— Молчите? Вам нечего сказать. Мой отец Иван Васильевич судил бы вас на казнь. Но я не хочу следовать его примеру. Я отдаю вас на суд ваших товарищей. Как они решат, пусть так и будет.

С этими словами царь повернулся и пошел ко дворцу. Григорий Микулин — думный дворянин подал знак верным стрельцам, те вскричали едва ли не хором:

— Бей их, робята!

И толпа стрельцов кинулась на несчастных и буквально растерзала их.

Затем трупы их были положены на телегу и провезены по улицам Москвы. Шагавший у воза бирюч то и дело оповещал:

— Злодеи, покусившиеся на государя! Изменники!

И простой народ весьма был доволен свершившимся судом над преступниками: «Туда им и дорога». Иные подходили и плевали на трупы с ненавистью: «Да за нашего государя вас бы на кусочки надо».

— Злодеи, покусившиеся на государя! Изменники!

Ясно, что после такого, кто и думал покуситься на Дмитрия, сразу передумал. Притих, затаился. В Кремле вон стрельцы, что стая волков, мигом разорвут, Басманов, что пес охотничий, вынюхивает измену. В городе только вякни, что о государе непристойное, чернь мигом тебя в лепешку затопчет.

Нет, Ваньке Безобразову жить хочется, потому и советы его государю самые решительные:

— А ты их на дыбу, сразу другие забоятся.

Свечи уж в шандале догорают, а они все беседуют — царь с постельничим, вместо того чтобы спать по-людски. Где-то уж в Замоскворечье вторые петухи горланят.

— Давай спать, Иван, — наконец говорит царь, позевывая.

— Давай, государь, — бормочет Безобразов заплетающимся языком, он бы уж давно спал, коли б его воля была.

Казалось, только смежили глаза, как где-то в передней крик:

— Стой!

Царя словно подкинуло на ложе, схватился за меч, спустил на пол ноги, угодил на живот постельничего. Тот, ойкнув, тоже вскочил:

— Что там?

— Тс-с-с, — прошипел Дмитрий, прислушиваясь чутко: вдруг показалось. Но вот топот ног и опять уже в отдалении: «Стой, суки!»

— Это Брянцев, — вскричал Дмитрий и кинулся к двери прямо в исподнем и босой. В передней столкнулся с Дуровым.

— Что случилось?

— Да какие-то посторонние крались в переходе.

— Так чего стоишь?

— Брянцев не велел переднюю бросать.

— За мной, — скомандовал Дмитрий и кинулся в темноту перехода. За ним, натыкаясь друг на друга, заспешили Дуров с Безобразовым.

— Федор, ты где? — крикнул Дмитрий в темноту.

— Я здесь, — донеслось откуда-то снизу.

— Огня, — скомандовал Дмитрий.

Безобразов вернулся в спальню, взял шандал. Свечи почти догорели. Он взял из шкатулки другие, зажег их от догорающих, вставил в гнезда. Теперь он освещал переход, по которому впереди шел царь в исподнем и с мечом и стрелецкий голова Дуров.

Вскоре появилось несколько стрельцов из караульных, одному из них Дуров сунул под нос кулак:

— Проспал, гад.

Потом сошлись с Брянцевым, он тащил за шиворот какого-то мужика.

— Вот глядите, что у него было, — Брянцев показал нож.

— Кто тебя подослал? — приступил к нему Дмитрий. — Где ты прошел, через какие ворота?

Мужичонка молчал, затравленно глядя на окружающих. Брянцев сказал:

— Он был не один, я слышал.

Оставив пойманного под присмотр стрельца, начали обыскивать все переходы и закоулки, царь сам ходил впереди и совал меч даже в рундуки пристенные[30]. Безобразов, передав шандал Дурову, сбегал в спальню, принес государю сапоги и теплый халат.

— Облачись, Дмитрий Иванович, ноги застудишь.

Наконец под одной из лестниц нашли еще двух молодых парней и тоже с ножами. Дмитрия трясло не то от гнева, не то от страха.

— Ф-федор, выводи на снег мерзавцев, в сабли их.

Вернувшись в спальню, царь, скинув халат и сапоги, залез под пуховое одеяло и, все еще дрожа, спрашивал постельничего:

— Нет, каковы. А? На государя с ножами. Ночью. А? Кому ж верить, Иван?

— Что, государь?

— Кому верить, спрашиваю? Они же как-то прошли ворота, караулы.

— Надо было их поспрашать, — отвечал Безобразов.

— Ты же видел, как я спрашивал. Молчит сучий потрох!

Теперь уже растревоженные, испуганные, не смогли уснуть до рассвета. Появившийся утром Басманов, узнав о случившемся, набросился на Брянцева:

— Зачем порубили?

— Государь приказал.

Басманов пенял и смущенному царю:

— Надо было их мне оставить, государь. Я б их заставил заговорить. Кто их направил? Как в Кремль попали?

— Прости, Петр Федорович, — каялся Дмитрий. — Как-то не подумал, во гневе был.

11. Заговор

А заговор зрел, и опять Шуйские и Голицын были во главе его. Собирались ночью, поскольку днем приходилось сидеть в Сенате, являть царю преданность и приязнь. Так как у Шуйского Василия Ивановича было опасно, за ним почти наверняка следили басмановские подсылы, встречались то у Бориса Татева, то у Татищева или Ивана Колычева, а то и у купца Мыльникова. Всякую ночь в разных местах, ни у кого дважды подряд не собирались, чтобы не посеять подозрения у лакеев или холопов. Это подлое племя могло донести псу-Басманову.

В очередную встречу в дальней горнице у Татева Василий Иванович Шуйский выговаривал младшему брату Дмитрию:

— Ну ты и подобрал орлов, Митька. Чуть-чуть всех не завалили. Это ладно их стрельцы ночью же порубили. А дождись утра и Басманова, что б было?

— Они б не сказали, — оправдывался Дмитрий.

— За дыбу не ручайся, она всем языки развязывает. Уж Я-то знаю.

— Ну пронесло же.

— Пронесло, слава Богу. Но уже поджилки тряслись, когда узнал, что их поймали.

— А я вот что думаю, — заговорил неожиданно Голицын. — Надо его спихнуть тем же руками, которые его на престол усадили.

— Василий Васильевич, его чернь усадила, а она в нем души не чает, — сказал Шуйский.

— Тут, Василий Иванович, мы все ему порадели. Чего там. Правда, из-за Годунова радели лжецарю. Но теперь Годунова нет, пора и его убирать. А подключить к этому надо польского короля Сигизмунда. Хоть он и открещивается от лжецаря, мол, я не я и хата не моя. Но от него все пошло.

— Но его ж надо чем-то заинтересовать.

— Я думаю, надо предложить русскую корону его сыну Владиславу, Сигизмунд тогда землю будет рыть против Лжедмитрия.

— А что? — осмотрел Шуйский присутствующих. — Пожалуй, князь Василий дело говорит.

— Это что ж получается, — возразил Татищев. — Тех же щей да пожиже влей. То посадили на шею лжецаря, теперь будем звать ляха. Тогда наш Смоленск тю-тю, уплывает к Польше.

— Я сам думал над этим, Михаил Игнатьевич, — отвечал Татищеву Голицын. — Но мы должны заинтересовать чем-то Сигизмунда, хотя бы на первых порах, пока не скинем Лжемитьку. А там видно будет. Выберем из своих. А короля можем деньгами отблагодарить.

— Дожидайтесь, — засмеялся Колычев, — он всю казну уже очистил. Там скоро одни тараканы останутся.

— Это точно, — вздохнул Шуйский, — сорит деньгами царек наш, направо-налево сорит. А ты что молчишь, Миша? — обернулся к Скопину Василий Иванович! — Ты-то ближе всех к нему.

— А что я могу сказать? Мне нравится предложение Василия Васильевича. Еще можно королю сказать, что Дмитрий даже о польской короне мечтает.

— Ты это всерьез или шутишь?

— Какие шутки, я собственными ушами слышал, как Бучинский сказал Дмитрию: «Будешь, ваша царская милость, королем польским».

— Ничего себе, — засмеялся Голицын. — Как же они себе это представляют?

— В Польше много у Сигизмунда врагов среди ясновельможных, Дмитрий хочет их направить против короля. Его От этого удерживает только одно — невеста. Как только Марину Мнишек король отпустит в Россию, тогда и начнет Дмитрий подбивать поляков против короля.

— Он что, дурак? На русском престоле сидит, как воробей на колу, того гляди свалится, так подавай ему еще и Польшу.

— Он не дурак, Василий Васильевич, просто ему надо иметь что-то в запасе, как-то он даже о Франции заикался. Он чувствует ненадежность своего положения. А тут еще, кажется, всерьез с царицей Марфой повздорил.

— Из-за чего?

— Он хотел послать в Углич и выкопать из могилы царевича.

— Для чего?

— А чтоб доказать, что, мол, это поповский сын.

— И ты еще говоришь, он не дурак. Марфа, конечно, не согласилась?

— Не согласилась. Она же знает, что там ее настоящий сын лежит. И сдается, крепко на царя осерчала.

— Это хорошо, — сказал Василий Иванович. — Она может нам в будущем пригодиться для разоблачения Лжемитьки.

Скопин-Шуйский продолжал:

— Дмитрий собирается отправлять к королю послом Бучинского. Мне кажется, есть смысл сообщить Сигизмунду о словах Бунинского, тогда посольство его не будет принято, может и прогнать его из страны.

— А кого же послать к королю? Нам ведь отъезжать нельзя, мы к Думе привязаны. Лжемитька сразу спохватится: куда, зачем?

— Я думаю, кому-то из Мыльниковых можно. Они купцы, едут, мол, по торговым делам. — Шуйский взглянул на старшего из купцов. — Семен, кто из вас сможет поехать?

— Да хошь бы и я. Ваньша молод, дров наломает. А мне в самый раз с королем познаться. Напомни-ка, Михаил Васильевич, как Бучинский говорил лжецарю о польском престоле?

Скопин-Шуйский повторил:

— Он сказал: «Будешь, ваша царская милость, королем польским».

— Хорошо. — Мыльников, прищурясь, пробормотал реплику. — Я запомнил. Но ведь, как я понимаю, я должен сообщить ему о нашем кружке, что мы тут готовы провозгласить Владислава, как только король поможет нам убрать Лжедмитрия.

— Но ни в коем случае не называй ни одной фамилии, — предупредил Голицын. — Скажи, что, мол, люди знатных фамилий и довольно. А то, чего доброго, выдаст нас этому… Тогда все пропало. Петька Басманов, как стервятник, кружит, того и ждет, чтоб мы споткнулись.

— Кому-кому, а мне уж в четвертый раз топора не миновать, — усмехнулся невесело Шуйский.

— Почему в четвертый? — спросил Скопин. — Дядя Василий?

— Ну как же. От Федора раз, от Бориса — второй, от Лжемитьки — третий. Теперь грядет четвертый, если все попадем в лапы к Басманову. На этот раз вряд ли промахнется палач.

Так и приговорили: престол обещать Владиславу и хорошо бы поссорить короля с Лжемитькой. Другого выхода не было. Убийц более не подсылать, так как это чревато провалом всего заговора.

Король Сигизмунд III был в бешенстве, по лицу его разливались красные пятна, он орал на Бучинского:

— Как ты смеешь являться на глаза мне после всего этого, мерзавец?

— Но я это… — пытался хоть что-то сказать в оправдание свое Бучинский. Но король не хотел и слушать его.

— Твой так называемый царь уже полгода сидит на престоле и не исполнил ни одного пункта, записанного в «кондициях». Ни одного. Мало этого, так он уже целится на польскую корону. Хорош, нечего сказать. И ты — поляк подталкиваешь этого проходимца. Молчи. Я не желаю тебя слушать.

Бучинский ломал голову: «Кто мог передать ему мои слова? Когда успел? Ты гля, старика вот-вот удар хватит. А мне и отвечать нечем». Впрочем, Сигизмунд не желал слушать никакого оправдания. Как только он произнес перед русским послом известную фразу, а тот обалдел от услышанного, король понял, что попал в точку, что его не обманул тот купчишка.

— Ступай вон! — указал король на дверь Бучинскому. — И чтоб я более не видел тебя в моем дворце.

Придя на подворье, где он остановился со спутниками, Ян прошел в горницу и велел позвать Иваницкого. Тот прямо с порога спросил:

— Ну как, все в порядке?

— В порядке, — усмехнулся с горечью Бучинский. — Он погнал меня едва не в шею.

— Вот те раз. Так быстро дал аудиенцию. Еще радовались. С чего он?

— Кто-то из наших передал ему мои слова, сказанные царю. — Ян вдруг подозрительно взглянул на Иваницкого. — Постой, брат, уж не ты ли это?

— Чего ты несешь? Ну какие слова? Чего ты уставился?

— Ты смотри, смотри мне в глаза. Побожись, что не бегал к королю?

— Ян, ты что, рехнулся? Когда б я это успел, вчера только прибыли. Я багаж разгружал весь день.

— Теперь, видно, назад придется загружать и… домой.

— Вот те раз. Как же так? Ты ж посол царя.

— Король плевал на мое посольство, он и грамоту разорвал.

Хотел Ян добавить, что, мол, «плевал и на царя нашего», но удержался, донесут еще Басманову, тому не докажешь, что это слова короля, тем более что он действительно так не говорил.

Воротившись в Москву, Бучинский не решился сказать царю, за что король изгнал его из дворца и из Кракова.

— Я пришел во дворец выпимши, он и осерчал.

— Дурак ты, Ян. Я б тоже погнал от себя пьяного посла. Придется Ванюшку посылать.

Был призван Безобразов.

— Иван, придется тебе ехать к королю, Бучинский обмишурился.

— Как прикажешь, государь.

— Мне сейчас с ним ссориться никак нельзя, пока Марина там. Попроси от моего имени извинения за Бучинского-дурака, наклюкавшегося перед аудиенцией. Да сам-то гляди не напейся. Вот послал Бог послов-ослов, ничего доверить нельзя. Передашь ему грамоту и на словах скажешь, что я исполню все наши договоренности, что под Ельцом уже собрано войско.

— Хорошо, государь, исполню, как велишь?

Безобразов понял важность поручения и поэтому решил немедленно поговорить с Голицыным. Встретив его у Грановитой палаты, он поклонился князю и молвил негромко, почти не разжимая рта:

— Василий Васильевич, у меня важное дело. Когда мне прийти к вам?

— Вечером.

— Не могу, вечером я должен быть у его постели.

— Ну хорошо. Через час можешь?

— Могу.

— Я буду ждать.

Через час Безобразов оказался у ворот голицынского двора и уже потянулся рукой постучать в калитку, как она тут же распахнулась. Его ждали. Слуга молча провел его в дом, в кабинет князя.

— Садись, Иван, — указал Голицын на свободное кресло. Безобразов, волнуясь, присел, князь испытующе смотрел на гостя, но не торопил. Откашлявшись, Безобразов начал:

— Князь, царь действительно не тот, за кого себя выдает.

— Да? — усмехнулся Голицын.

— Да, да, я свидетельствую, что это Юрка Отрепьев, с которым мы еще в детстве играли.

— Что ж ты раньше не свидетельствовал, Ваня? Впрочем, я понимаю, всякому жить хочется. И что ж ты хотел сообщить мне важное?

— Меня он посылает послом к королю.

— А что ж Бучинский?

— Его король выгнал.

— С чего бы?

— Он пьяным явился во дворец.

— Ну-ну, — поощрил князь, едва улыбнувшись уголками губ, скрытых усами.

— Я повезу грамоту королю и хотел бы что-то заоднемя от бояр отвезти.

— Почему именно от бояр?

— Я знаю, бояре затевают против него что-то.

— Кто это тебе сказал, Иван?

— Я же не слепой, Василий Васильевич. Что-то готовится. Вон уже ночью во дворец с ножами явились.

— С чего ты взял, что бояре должны с тобой передать что-то королю?

— А разве у вас ничего нет сообщить ему?

— Нет, Ваня, нечего сообщать Сигизмунду. Он все знает, что ему положено.

— Вы мне не верите, Василий Васильевич.

— С чего ты взял?

— Я ж вижу, не слепой.

— Вот видишь, сам догадываешься, Иван. Оно и впрямь, откуда мне знать, может тебя Басманов подослал. Ты ж первый ночной шептун у царя, а ну шепнешь ему. А у меня шея, чай, не железная, топор не отскочит.

— Василий Васильевич, князь, хотите, я поклянусь на кресте. Надоела мне эта лжа на лже. Грех ведь это.

Голицын поднялся из кресла, прошел к столу, взял кувшин, налил в бокал сыты. Выпил. Спросил гостя:

— Будешь?

— С удовольствием, Василий Васильевич, — поднялся Безобразов. — Все в горле пересохло.

— Это от такого разговора, Иван, за который запросто плаху схлопотать, — сам налил полную кружку гостю. — Пей.

Безобразов выпил с жадностью, похвалил:

— Добрая сыта, спасибо, Василий Васильевич.

Голицын ничего не ответил, прошел назад к креслу, сел.

Безобразов остался стоять у стола, словно еще ожидая сыты, и неожиданно полез за пазуху, достал нательный крест.

— Вот на нем клянусь, князь. Пусть меня разразит гром, отымется язык, если я открою царю или Басманову то, о чем мы здесь говорили.

— А мы ни о чем особо и не говорили, Безобразов. Ты сказал, что царь — это Юрка Отрепьев. И все.

— Разве вы не понимаете, князь, что только за эти слова мне голову снесут. Однако я вам доверился.

— Ладно, Иван, не будем препираться, я тебе верю. Тем более что с Басмановым у меня свои счеты. А королю можешь передать, что Дума на престоле хочет видеть его сына, а не этого самозванца.

— И все?

— И все, Иван. А ты что, хотел письмо к нему? Нет, брат, тебя обыскать могут и все… И сам погибнешь, и других потянешь. Так что лучше на словах. А на будущее, пожалуйста, оставайся подле царя. Если что он новое придумает, сообщай мне.

— Хорошо, Василий Васильевич. Спасибо.

— За что?

— За то, что поверили мне.

— Не вздумай еще кому довериться, налетишь на доносчика.

— Не беспокойтесь, Василий Васильевич, я к вам-то шел дрожал как лист осиновый.

— Во жизнь, Безобразов, все дрожат. И перед кем?

— Он и сам в страхе живет, князь.

— Неужто?

— Да, да, сколько раз мне по ночам признавался, кругом только врагов и видит.

— Ну так и есть, — засмеялся Голицын. — Он ведь не дурак, соображает. Оттого и мечется.

12. Появление «племянничка»

Терский казачий атаман Федор Бодырин созвал на совет своих старшин и есаулов решать, как быть? Куда за «зипунами» идти? Бравый казак Афонька Дуб предложил идти по Куре-реке на Каспий, там и потрясти турских купчишек:

— Их корабли полны добра и золота, есть чем поживиться.

Затея не нова, старики еще помнят, как на Каспий хаживали, скольким не довелось воротиться, на корм рыбкам пришлось отправиться. Потому Афоньку сразу осадили:

— Помолчи, Дуб, не мельтеши. Надо искать царского жалованья.

Эвон донцы и запорожцы привели царя Дмитрия к Москве, посадили на престол, он их деньгами завалил.

— Но мы-то не ходили с ними.

— Вот то-то что не ходили, — сказал Бодырин. — Нам надо своего царя произвесть.

— Так это ж будет не настоящий.

— Ну и что? Дмитрий тоже, гутарят, не настоящий, а вон как Москву тряхнул. Тут главное, чтоб царь навроде матки в рою, а на него уже народишка сбежится.

— А кого объявим-то? Дмитрий уже есть.

— Давай думать.

— А что думать, объявим Петра Федоровича, мол, сын Федора Ивановича и Ирины Федоровны, Годуновой сестры.

— А у них был сын?

— А Бог его ведает. Раз вместях жили, значит, и рожали кого-нито. Народ простой все равно не знает.

На том и порешили: избрать царя Петра Федоровича — чем терские казаки хуже запорожских.

Атаман Бодырин оглядел старшин внимательно: кто из них в цари гож? Уж больно староваты и рожи у них, что кирпичи обожженные, красные. Царю, конечно, надо бы личность побелее.

— Не обижайтесь, атаманы-молодцы, но никто из вас на царя не тянет. Надо бы кого помоложе и рылом побелее.

— Може Митьку — сына стрелецкого выбрать? — предложил есаул Хмырь. — Он и грамоту ведает.

Бодырин приказал рассыльному позвать Митьку, да поживей — одна нога тут, другая там. Явился Митька в расстегнутом бешмете.

— Ты грамоту ведаешь? — спросил Бодырин.

— Ведаю, — отвечал Митька.

— Мы тут решили тебя в цари выбрать.

— Вы что, атаманы, совсем с хлузду съехали, какой я царь?

— Ты обожди, Мить, послушай, — сказал Бодырин и стал объяснять, каким он будет царем. — И есть и пить будешь по-царски, трудить тебя ничем не будем.

— Оно, конечно, царем быть дело хорошее, — согласился Митька. — Но вот беда, я в Москве ни разу не был. Кто за нее че спросит, а я баран бараном, чего буду отвечать?

Старшины переглянулись: довод резонный. Не подходит Митька в цари, хотя и грамотный.

— Слухай, Митрий, может, ты знаешь кого, кто на Москве бывал, чтоб не старый, молодой навроде тебя? А? — спросил Бодырин.

— А Илейка Иванов. Он там родился и холопствовал.

— Илейка? Это которого из Астрахани привели?

— Он самый, атаман.

— Мить, услужи. Найди его и вели в атаманскую избу притить.

— Хорошо, — согласился Митька. — Счас позову.

— Токо, Митрий, не трепи языком насчет царя.

— Я что, баба, че ли? — обиделся Митька.

Илейка появился перед старшиной несколько смущенный, на портах опилки, стружки сосновые, видно, стружком и пилой работал. Но лицо вроде не красное, почти белое. «Годится», — решил атаман и спросил:

— Ты грамотен, Илейка?

— Нет, — отвечал тот.

Бодырин не удержался, крякнул от досады.

— А в Москве бывал?

— А как же, я там и родился, и в кабале был у Григория Елагина, оттуда и бежал на Астрахань.

— Ну как, атаманы-молодцы, — обратился Бодырин к старшине. — Москву знает, а грамоте нет. Как будем?

— А на кой царю грамота, — сказал Хмырь. — Я немного володею, ежели что, могу накарябать указ.

— Верно, есаул, — поддержала войсковая старшина. — Сами станем писать его именем.

Тут удивленному Илейке Бодырин объяснил, для чего его вызвали и спросил:

— Так согласен ты быть царем Петром Федоровичем?

— Да я че, ежели старики велят, отчего не стать, — отвечал Илейка.

— Вот и умница. Хмырь, садитесь с Дубом и пишите первый указ.

— Об чем?

— Ну как? О том, что на Тереке объявился законный наследник царского престола Петр Федорович и зовет всех обиженных под свою руку, что будет жаловать всех разными товарами и деньгами за верную службу.

— А где я наберу этого всего? — смущенно спросил Илейка.

— Ты царь. Это не твоя забота. Пойдем Волгой, там есть города богатые, а по Волге купчишки с товарами… Наберем, Илейка, то бишь государь, тебе казну знатную.

— Ну а если нам вдруг мой хозяин встренется, я ж ему в кабалу продавался?

— Не встренется. Ну а если навернется на свою беду, мы с ним мигом управимся, петлю на шею и подвысь.

Так на Тереке объявился новый царь Петр Федорович, и морем на нескольких стругах отправился он с невеликой армией к Астрахани. О пополнении ему заботиться не надо было, по степи скакали в разные стороны казаки с его указом, в котором сулилось всем, кто примкнет к нему, хорошее жалованье. А царское жалованье для любого казака — мечта желанная. И если пускался в поход царь Петр с отрядом едва достигавшим тысячи, то под Царицыном у него было уже четыре тысячи и несколько пушек с добрым запасом пороха. Маленькие городишки сдавались «царю» почти без боя, да и купцам, плывшим с товарами, связываться с такой силой не приходило в голову: «Берите, берите, токо живота даруйте». И все забирали и живота даровали.

Когда причалили под Самарой, на царском струге собралась войсковая старшина — решать, что делать дальше. Поскольку «царь» по молодости ничего не мог придумать, всем заправлял атаман Бодырин Федор.

— Надо слать грамоту царю московскому. Хмырь, бери бумагу, будем сочинять царскую грамоту.

— С чего начнем, — бормотал атаман, более обращаясь к себе, чем к старшине. — Значит, так, если наш царь сын Федора, а Дмитрий брат Федора Ивановича. Знатца ты ему племянником доводишься. Так? Так. Поэтому пиши, Хмырь: «Дорогой дядя Дмитрий Иванович! Я царевич Петр — кровный сын царя Федора Ивановича и имею такие же права на престол, как и ты. Но я не хочу зла меж нами… Позволь мне притить на Москву и…»

Атаман неожиданно споткнулся и никак не мог придумать продолжения письма, хотя и щелкал пальцами. Глядя на глазевшую на его старшину, рассердился:

— Думайте, думайте? Почему я один должен напрягаться?

Илейка, понимавший, что письмо пишется от его царского имени, вздумал подсобить атаману:

— …и обнять тебя по-братски.

— Ты хоть не лезь, — проворчал Бодырин. — Твое дело царствовать, вот и царствуй. Мы туда не обниматься идем, а свое жалованье требовать.

Илейка-царь смутился и даже покраснел. Тут Афонька Дуб нашелся:

— Тогда так и пиши, мол, жалуем за жалованьем моим людям. А? Чем плохо?

— Ладно, пиши, — кивнул атаман Сеньке Хмырю, хотя слова Дуба ему не очень понравились, подумал: «Дуб есть дуб, чего с него взять».

Больше часа потратила старшина на царское письмо, уж очень не привычный для казаков труд, то ли дело саблей врага рубить: р-раз, р-раз и готово, либо ты, либо он в ковыле. А тут сиди, думай, аж в висках саднит.

С письмом царя Петра в Москву был отправлен из старшины самый грамотный — есаул Семен Хмырь с двумя товарищами. Из царской казны их хорошо удовольствовали деньгами в дорогу, дабы не отвлекались в пути на добычу пропитания. Через Калужские ворота въехали в Москву без особых помех, сообщив приворотной страже, что они «до государя с грамотой государевой».

Однако, выехав на Красную площадь и узрев могучие красные стены Кремля, заробели посланцы.

— Слухай, Хмырь, а не покрутят нам тут головы, как курятам. Глянь вон, кто в ворота ни въезжает, у всех оружие отымают. Не нравится мне это.

— А мне, думаешь, нравится, — мялся есаул, ни на минуту не забывавший, какого «царя» он тут представляет. — Ходим, браты, в кабак, там покумекаем, как быть.

Они подъехали к питейному заведению, привязали коней к коновязи. С весеннего света войдя в полутьму кабака, терцы остановились, дабы осмотреться и приискать себе место, и тут из дальнего угла их позвали:

— Эй, станишники, гребитесь сюда.

Они прошли и увидели уже изрядно захмелевшего казака перед корчагой хмельного. По белой папахе, лежавшей на столе, определили его высокое положение в казачей иерархии.

— Сидайте, хлопцы, — широким жестом пригласил он и крикнул: — Гей, живо еще три кружки!

Кабатчик услужливо притащил обливные глиняные кружки и поставил на стол:

— Что на закусь прикажете?

— Тартай тарань, голубь, да ковригу, — приказал казак и стал разливать по кружкам вино. — Вы, братки, вижу, с Терека, по напатронникам узнаю. А я с Дона, звать Андрей Иванович Корела, атаман. Может, слыхали?

— А как же, — польстил Хмырь, хотя впервые слышал это имя.

— Вот возвели Дмитрия Ивановича на престол. Он нас и наградил. Казакам жалованье и отпуск домой на Дон. А нам с атаманом Постником по сотне золотых. Ну куда с ними? Я в кабак, а Постник Линев решил грехи отмаливать, постригся в монахи и умотал аж в Соловки. Дурак, право дурак. Давайте выпьем, казаки.

— Давай, атаман.

Стукнулись кружками, дружно выпили. Стали тарань о стол околачивать, чтоб помягчела.

— Атаман, а вы, часом, не вхожи в Кремль? — осторожно поинтересовался Семен Хмырь.

— Хых. Я с самим царем вот так как с вами гутарю. В любое время желанный гость у него, — похвастался Корела. — Но не люблю туда ходить, бояре больно важные, смотрят на тебя и губы кривят, мол, чернь вонючая. Ну их на…

И Корела сочно выругался и стал отдирать зубами от тарани мясо.

— Андрей Иванович, вас нам сам Бог послал, — взмолился Хмырь. — Нам как раз великая нужда до царя.

— Какая?

— Так ведь у нас на Тереке его племянник объявился, Петр Федорович по прозванию. Тоже царских кровей, без подмесу. У нас от него письмо к царю. Можете передать в евоные ручки? А?

— Раз плюнуть, — сказал Корела и опять потянулся за корчагой, стал наполнять снова кружки. — Давайте выпьем за встречу, казаки, хоть вы и терские, а все равно как родные. А то ведь тутка, куда ни глянешь, все рожи чужие. Тощища, хоть вешайся.

Выпили за встречу, закусывали ковригой, макая ее в соль.

— А когда, Андрей Иванович? — допытывался Семен.

— Завтра, братцы. Сенни, видите, я не в хворме.

У стола явился какой-то оборванец с лохматой, давно немытой шевелюрой.

— Атаману Кореле слава, — прохрипел он.

— А-а, Исайка, — признал его атаман. — Выпей с нами, друг.

Оборванец с благоговением принял кружку.

— За твое здоровье, атаман, — и одним махом, опрокинул ее внутрь.

— Закусывай, Исайка. Вон ломай от ковриги.

— Благодарствую, я окусочком обойдусь, — пробормотал оборванец и, схватив со стола кусочек, недоеденный Хмырем, исчез.

— Ишь ты какой хитрован, — похвалил оборванца Корела. — Все окусочки собирает, через них, мол, ему сила переходит от тех, у кого окусочек взят.

— Это, выходит, у меня силу взял оборванец, — вздохнул Хмырь.

— Выходит, у тебя, — засмеялся Корела. — У меня никогда окуски не берет Исайка. Тебе, говорит, атаман, сила нужнее. А для чя она мне теперь? Над кем атаманить? Эх, братцы, — вздохнул он и снова принялся наполнять кружки.

Просидели в кабаке они до вечера, изрядно нагрузившись за счет атамана.

— Вы где стали, братки? — спросил Корела, подымаясь из-за стола.

— Пока нигде.

— Айда ко мне. Я на Моховой полдома сымаю.

Атаману уже на выходе кабатчик вынес баклагу с ремешком:

— Андрей Иванович, а похмельные-то.

— Спасибо, Сыч, — взял атаман баклагу, накинул ремешок на плечо.

— Заходите еще, дорогой вы наш, — сказал кабатчик, кланяясь.

— Не боись, зайду, — отвечал Корела и, когда вышли на улицу, заметил: — Я ему гость дорогой, пока у меня золото звенит в кармане. А кончится, так ведь и на порог не пустит, а в баклагу[31] не то что вина, а и воды не нальет.

Но выйдя из кабака, они обнаружили у коновязи всего двух коней. Одного украли.

— От же гады, — выругался Хмырь. — Моего самого лучшего увели.

— Да в Москве рот не разевай, — согласился Корела, — Ну ничего, чего-нито придумаем.

До Моховой действительно было недалеко. Атаман, сунув руку в дыру, отворил калитку, потом ворота. Впустил верховых.

— Ведите под навес в правую загородку, в левой мой Рыжко стоит. Киньте сена с горища, да про моего не забудьте. Седла снимите, у меня подушек нет.

Пока спутники Хмыря ставили коней, они с атаманом, справив малую нужду, вошли в избу, в которой жилым и не пахло. Корела, шарясь в темноте, наказывал:

— Вот здесь не ударься башкой… вот тут вправо бери… Вот слева вишь окно… там попоны, на них и лягайте… а я тут вправо у стенки на тулупе.

— А огня вздувать не будем? — спросил Хмырь.

— А зачем? Печь не топлена, жару нет, да и свечи от веку у меня не водилось.

— А лучину?

— Ты что, станишник, в Москве за лучину столько плетей накладут, что месяц не на чем сидеть будет. Лучина — это верный пожар, помилуй Бог.

И еще не пришли казаки со двора, а уж от стены послышался густой храп атамана. Однако утром именно Корела разбудил гостей:

— Эй, казаки, зарю проспите.

Хмырь сел, тряхнул головой, Корела протягивал ему баклагу.

— Глотни, похмелись.

— А вы?

— Я уже причастился.

— Но, Андрей Иванович, вы же обещали до царя сходить.

— И схожу, раз обещал. Где ваша грамота?

— Вот. — Семен полез за пазуху, достал бумажный свиток с печатью. Корела взял свиток, сунул в рукав.

— Так кем он царю доводится ваш этот… Как его?

— Петр Федорович. Он ему племянник.

— Очень хорошо. Пойду обрадую его, а то бояре, окромя огорчений, ничего ему не приносят.

Уже в дверях, обернувшись, спросил:

— А какой масти конь у тебя был, Семен?

— Вороной со звездочкой во лбу и белых чулочках по щетку.

— Ух, красивый какой, — сказал атаман. — Не мудрено, что свели. Ну да что-нибудь придумаем, бывайте.


— Племянник? — удивился царь. — Ну-ка, ну-ка, давай его сюда, Андрей Иванович.

Дмитрий сорвал печать, развернул свиток, быстро прочел и засмеялся тихо, сказал почти с одобрением:

— Ах ты, каналья.

— Что, государь, не он? — спросил Корела.

— Он, он, атаман, мой племянничек, о котором, правда, я впервые слышу.

— Ну и слава Богу, — перекрестился Корела. — Кто ж родной душе не обрадуется.

— Это точно. Я рад.

— А отвечать будешь ему, ваше величество?

— А как же. Спасибо, атаман, за хорошую новость. Но я спешу в Сенат. Будь здоров, Андрей. Заглядывай, я всегда рад тебя видеть.

Здесь Дмитрий не лукавил, только в этом бесхитростном атамане он видел искренне преданного ему человека.


Терцы, оставшиеся в домике на Моховой об одну горницу, в которой не было ничего, даже стола, долго ждали атамана. Пытались найти что-то съестное, не обнаружили. Хотя в сарае на горище было сено для коня и мешки с овсом.

— Да царев друг не богат, — сказал Хмырь.

— Казак, — заметил терец, — конь есть, значит, богат.

Вот и солнце к обеду приблизилось, а атамана все не было. Казаки проголодались, одного наладили на торг, купить чего-нито съестного. Хмырь, решив, что Корела опять в кабаке, сходил туда, спросил кабатчика:

— Атаман был?

— Нет, Андрея Ивановича не было. Он, видно, коня в поле вывел на первую травку. Ввечеру обязательно придет.

Хмырь вернулся на подворье. Атаманов рыжий конь по-прежнему стоял в сарае и грыз уже ясли. Семен кинул ему сена.

Казак, воротившийся с обжорного ряда, притащил пироги с вязигой, три калача и туесок с квасом. В избе было столь неприютно и затхло, что решили обедать во дворе. Расстелили попоны, Хмырь заметил:

— Не иначе загулял у царя наш атаман.

— Пожалуй, оно так и есть, — согласился казак.

Съели пироги, калачи запили квасом и, растянувшись на попонах, грелись на весеннем солнышке. Уже начали подремывать, как в ворота послышался стук и голос атамана Корелы:

— Эй, станишники, отчиняйте ворота.

Хмырь вскочил, открыл ворота и невольно ахнул. Перед ним стоял его Вороной, на котором сидел улыбающийся Корела.

— Примай пропажу, Семен.

— Ах ты ж, мой дорогой, ах ты, отец родной. — Хмырь принялся целовать в морду коня, и глаза его блестели от подступивших слез. — Где взял, Андрей Иванович, да я тебе по гроб жизни…

— У конокрада Оськи выкупил.

— Выкупил?

— Ну да.

— Так ты знал его?

— Какой бы я был атаман, если б не знал эту сволоту. Всех московских конокрадов знаю, со многими выпивал. Спросил одного, другого, сказали: Оськина работа. Пришел к нему в Замоскворечье. И верному него конь. Говорю: «Оська, отдай, то моего станишника конь». Он было упираться, мол, я его заработал. Я ему: «Ты сам знаешь, чего ты заработал, кол в задницу. Кликну стражу, мигом скрутят и к Басманову, а тот тебя на кол посадит, аль забыл, что конокрадам бывает». Оська расхныкался, мол, сам знаешь, какая у меня опасная работа, дай хоть рупь. Пришлось дать, трудился подлец.

Корела слез с коня, передал повод обалдевшему от счастья есаулу, увидел на попоне остатки от обеда. Опустился на колени, перекрестился, выдернул пробку из баклаги, висевшей на боку, сделал несколько глотков прямо из горлышка и закусил окуском калача.

— Счас, хлопцы, едем, попасем коней на первой травке. А уж вечером в кабак.

— А как грамоту, Андрей Иванович, передал царю?

— В собственные евоные ручки.

— Ну и как он?

— Оченно обрадовался государь. Оченно. Да и как не радоваться, родной человек отыскался.

— А ответ будет?

— Обязательно, Семен, обязательно.

— Но когда?

— Я думаю, дни через три-четыре, а може через неделю. У него, братки, забот выше макушки. Вся держава на ем, успевай поворачиваться. Но сказал: обязательно отвечу племянничку.

И они выехали за город за Серпуховские ворота, где, спутав коней, пустили на попас. Развели костерок (в поле было можно), грелись под апрельским солнышком. Рассказывали байки, на закате воротились на подворье, задали коням сена и отправились в кабак. Есаула, было решившего платить за общий стол кабатчику, Корела осадил:

— Сиди, Семен. Вы гости, я угощаю, а ему за неделю вперед уплочено.

Так и потекли дни — днем попас, вечером кабак. Корела был щедр, угощал не только гостей, но и всякого пьянчужку, сунувшегося к столу. Каждый вечер являлся и Исайка, выпивал свою кружку хмельного за здоровье атамана и непременно похищал чей-нибудь окусок. Когда Хмырь напоминал атаману: «Не пора ли за ответом?» Корела отвечал:

— Пождем, он занятой. А вам что, кисло у меня?

— Да нет, Андрей Иванович, спасибо, очень хорошо.

— Ну и живите, пусть хоть кони с дороги поправятся. Там на горище овес есть, подсыпайте им.

— Там два мешка всего.

— Ну и что? Кончится, купим на Сенном еще?

Наконец прошла неделя, началась вторая. Хмырь настойчиво подступал к атаману:

— Андрей Иванович, ну сходи до царя. Попытай, може уже ответил.

— Ладно, схожу, торопыги.

Но воротился атаман очень скоро, имея виноватый вид.

— Ну? — уставился Хмырь, почуяв неладное. — Написал?

— Написал.

— Давай грамоту.

— Но, братки, он уже дни два тому отправил ответ.

— С кем? — вскричал есаул.

— С каким-то дворянином Юрловым.

— Ах, Андрей Иванович, Андрей Иванович, ведь посылал же я вас.

— Кто знал, что он такой прыткий окажется. Не серчай, Семен, догоните вы этого Юрлова.

— Нам хотя знать, что царь ответил?

— Ответ добрый, братки, очень добрый. Я спрашивал. Царь зовет его на Москву, даже подорожную ему выслал.

— Это точно?

— Точно, Семен, ей-богу.

— Что ж нам делать? — взглянул огорченно есаул на своих спутников. — Надо выезжать.

— Куда на ночь глядя, — возразил атаман. — Не пущу я вас, на дорогах разбои. Айда в кабак, выпьем отходную.

Делать было нечего, посланцы царя Петра Федоровича отправились в кабак. Пить уже с горя.

13. Прибытие Марины

Апрель 1606 года был радостным для Дмитрия. То явился, как с неба свалился, «племянничек». И хотя царь точно знал, что у Федора Ивановича была лишь дочь, умершая в младенчестве, он отправил с Юрловым ему приглашение и подорожную: «Авось пригодится. А нет — так выдам Басманову».

И в апреле же прискакали от границы гонцы с сообщением: «8 апреля ваша нареченная пересекла границу».

— Ну, слава Богу, выпустил-таки король ее. Теперь я с ним по-другому поговорю.

Ян Бучинский морщился, он-то знал, что король никогда не задерживал Мнишеков, именно ему при последней столь мимолетной встрече Сигизмунд сказал в гневе: «Господи, да осточертел мне ваш Мнишек вместе со своей дочкой. Я уж ему все долги прощаю, лишь бы убирался поскорее. Баламут!»

Конечно, Бучинский не передал царю королевских слов, чтоб не терять при дворе кредиту.

Пожалуй, с Мариной Мнишек вступило на Русскую землю воинских людей не меньше, чем когда-то с Дмитрием. Но тогда они шли завоевывать города, драться с врагами, ныне жолнеры и гусары сопровождали будущую царицу, а Русскую землю считали давно завоеванной и шли по ней как хозяева. Это была веселая прогулка, обещавшая впереди одни удовольствия и праздники. Ведь не зря же в обозе Мнишека ехало двадцать бочек венгерского вина.

Сразу же по вступлении на Русскую землю, Юрий Мнишек сказал дочери:

— Я поеду вперед готовить встречу, достойную царской невесты. А ты не спеши, не утомляйся, моя дорогая.

И воевода в сопровождении легкого отряда гусар поскакал на Москву, громко сообщая во всех населенных пунктах:

— Готовьтесь, едет русская царица. Стелите гати, исправляйте мосты.

Народ сбегался к дороге изо всех окрестных деревень, всем хотелось увидеть живую царицу. Через болота и низкие места настилали гати, весело стучали топоры на мостах, визжали пилы. Все делалось споро и скоро.

В городах при подъезде кавалькады выходили навстречу священники с иконами, гудели торжественно колокола. Народ бежал за каретой «царицы», громко выражая свой восторг и поклонение, прося показаться хоть на миг ее величество. Но гордая Марина не желала выходить под благословение священников и тем более показываться черни. Она, как правило, велела в таких случаях кучерам и форейторам быстрее гнать лошадей.

Предупрежденный Мнишеком царь приказал перед Москвой ставить большой царский шатер, туда же доставили царскую красную карету с золотыми накладками и с покрытыми серебром спицами. Внутри экипаж был обит алым бархатом, на сиденье лежала подушка, унизанная по краям жемчугом. Бояре, купцы должны явиться к шатру сразу по прибытии к нему царской невесты. Подразумевалось — не с пустыми руками.

И вот 1 мая Марина в сопровождении сонмища панов и паненок, блестящих гусар и жолнеров прибыла наконец в Подмосковье. Здесь в шатре она принимала поздравления с прибытием и богатые подарки от купцов. От имени бояр ее приветствовал князь Василий Иванович Шуйский:

— Мы надеемся, что с твоим прибытием, ясновельможная пани Марина Юрьевна, наш великий государь Дмитрий Иванович обретет наконец семейный очаг и еще более озаботится счастьем своего народа и своей державы. С благополучным прибытием тебя на твою вторую родину и счастья тебе в грядущие лета на Русской земле.

На следующий день был назначен въезд царской невесты в Москву, а уж 4 мая в воскресенье должна была состояться свадьба.

Утром 3 мая въезд начался. Спереди и сзади царской кареты ехали кареты с панами и паненками, гарцевали в четыре ряда гусары, играл польский оркестр, гудели по всей Москве колокола, палили пушки, громкий говор толпы на разных языках — польском, русском, немецком — все это сливалось в такой шум, что у Марины болела голова и она нет-нет да нюхала пузырек с снадобьем, данный ей подругой Варварой Казановской: «Это от головной боли, Мариночка».

Простой народ искренне радовался, видя наконец-то свою царицу, кричали ей здравицы, благословения, но Марина лишь сжимала тонкие губы и не желала отвечать ни на какие приветствия ни взмахом руки, ни кивком головы. Сидела на подушке словно каменная.

Наконец она въехала в Кремль, и стража отсекла толпу от царской кареты. Карета остановилась у Вознесенского монастыря, находящегося сразу за Фроловскими воротами. Откинулась дверца, и Афанасий Власьев, протянув ей руку, молвил улыбаясь:

— День добрый, ясновельможная пани. Позвольте проводить вас до матери государя — царицы Марфы.

Марина кивнула старому знакомцу, с которым когда-то обручалась, спросила:

— Царица здесь живет?

— Да это женский монастырь, и в нем она пребывает как инокиня.

Введя Марину в светелку Марфы, Власьев сказал:

— Вот, матушка-государыня, твоя невестка Марина. Люби и жалуй.

Власьев вернулся в столовую избу, где Дмитрий угощал Мнишека, его сына Станислава и других родственников, а также командиров гусарских отрядов. Увидев в дверях Власьева, царь спросил:

— Ну устроил?

— Устроил, государь.

— Как мать ее приняла?

— Царица очень хорошо приняла, поцеловала.

— Вот и славно.

Мнишек, сидевший рядом с Дмитрием, молвил ему негромко:

— Поди, ей скучно в монастыре-то?

— Ах да, Афанасий, найди там польских музыкантов, пусть идут туда и развлекают мою невесту.

— Но там же монастырь, государь, — заикнулся было Власьев.

Царь осадил его:

— Тебе сказали, отправь туда музыкантов и впредь мне не возражай. И вот отнеси ей от меня в подарок эту шкатулку с драгоценностями.

Когда Власьев ушел, царь сказал Мнишеку:

— Здесь все беспрекословно исполняют любой мой приказ, я не терплю прекословии.

— А что там за шатры стоят под Москвой?

— Это пришли новгородцы. После свадебных торжеств я поведу их к Ельцу, там у меня уже стоит 100-тысячная армия. И я надеюсь с ее помощью разбить турок в пух и прах.

— Ну что ж, эта победа нужна тебе, — согласился Мнишек, — чтоб заткнуть рты всем твоим недоброжелателям и в Польше, и здесь. Еще я хотел бы тебя настоятельно просить, зятек, чтоб до свадьбы ты венчал Марину на царицу. А?

— А зачем это? Выйдет за меня, станет царицей.

— Ну как же? Тебе самому будет больше чести жениться на царице, чем на паненке, — прищурился хитро старик.

— Хм. Если это позволят закон и правила.

— Ты царь, Дмитрий, и все твои решения должны быть законом для подданных. Разве не так?

— Хорошо, я подумаю.

Лукавил Юрий Николаевич Мнишек, лукавил. Не столь уравнять ему хотелось дочку с зятем, сколь на будущее защитить ее от монастыря. Он знал, как просто русские цари избавлялись от надоевших жен, постригали их в монахини.

В столовой избе появился думный дьяк, прошел к царю, склонился из-за спину:

— Государь, Дума ждет вас.

— Кто там собрался?

— Бояре и служители церкви, патриарх Игнатий, митрополит Гермоген и епископ Иосаф.

— Ладно. Сейчас иду. Ступай.

После ухода дьяка Дмитрий не преминул похвалиться тестю:

— Без меня ни одна Дума не может обойтись, ни одного закона не могут принять. Гуляйте, я, думаю, долго не задержусь.

Думцы сидели в Грановитой палате, ближе к царскому месту. Кроме Мстиславского, сидели высшие священнослужители — патриарх, митрополит и епископ.

Вход царя в сопровождении Басманова и телохранителя Маржерета бояре встретили почтительным вставанием.

Дмитрий сел на царское седалище, потер в нетерпении руки:

— Ну, Федор Иванович, приступайте.

Мстиславский начал негромко:

— Ваше величество, наши иерархи имеют вам сказать свое слово.

— Пожалуйста, — с готовностью отозвался Дмитрий, переводя взор на священнослужителей. И сразу же заговорил Гермоген.

— Государь, нам известно, что ваша невеста католичка.

— Ну и что?

— Как ну и что? Вы назначаете назавтра свадьбу с ней, этим вы оскорбляете православие и чувства верующих.

— Святой отче, я лично считаю и католиков, и православных христианами, — заговорил царь и заметил, как вспыхнули Гермоген и Иосаф, но перебить его не посмели. — Но, естественно, не хочу нарушать наши православные обычаи. Она примет православие, и мы с ней обвенчаемся.

— Зачем тогда с ней приехал ксендз? И он уже служит обедню у сохачевской Старостины.

— Ну ее же сопровождали поляки-католики, не можем же мы запретить им по своему уставу отправлять богослужение. Это будет не гостеприимно с нашей стороны.

— Мы настоятельно рекомендуем, ваше величество…

— Кто это мы?

— Я и епископ Иосаф рекомендуем отложить свадьбу не только до крещения этой полячки, но и до того, как она усвоит православие и поревнует нашей вере не на словах, а на деле.

Дмитрий нахмурился, на лице явились недобрые желваки.

— А вы, преосвященный? — обратился он к патриарху Игнатию.

Что мог ответить Игнатий, ставший патриархом по воле царя.

— Я не могу согласиться с митрополитом и епископом, — заговорил Игнатий. — И считаю, что можно сразу после крещения невесты в православие тут же совершить и венчание.

— Вот! — обрадовался Дмитрий поддержке. — Высший иерарх не согласен с вами, святые отцы. И я подчиняюсь, его воле.

И тут вступил Иосаф с резким словом:

— Государь, вы сами нарушаете уже чин и порядок.

— О чем ты говоришь, святый отче?

— Я говорю о том, государь, что вы прислали в женский монастырь польских музыкантов, и они там во все трубы и барабаны ударили бесовскую музыку, нарушив благочестивое служение монахинь. С настоятельницей чуть удар не случился. Когда она потребовала убираться вон из обители, они отвечали: нас прислал царь. Это ли не богохульство, сын мой?

Дмитрий почувствовал себя прижатым к стенке, но он уже привык быть всегда правым и поэтому, ничтоже сумняшеся, отвечал:

— Музыканты не поняли меня, я их послал на площадь веселить народ.

Он знал, что никто из иерархов не пойдет дознаваться: так это или не так?

Посоветовавшись с боярами, свадьбу решили перенести на четверг, 8 мая. Выходя из Грановитой палаты, Дмитрий негромко спросил Басманова:

— Митрополия Гермогена в Казани?

— Да, государь.

— Сейчас же на перекладных его отправь в Казань, к месту службы.

— А Иосафа?

— Его тоже в свою епархию, он, кажется, из Коломны?

— Да.

— Вот завтра обоимя в Москве, чтоб и не пахло.

14. Королевское посольство

Простых москвичей радовал приезд невесты царя, однако столь большое воинство, сопровождавшее ее, настораживало. Размещение польских гусар на лучших подворьях в самом центре Москвы напоминало нашествие вражеского войска. Поляки, нисколько не смущаясь, выгружали из телег ружья, алебарды. Один из дотошных москвичей спросил гусар, тащившего в дом оружие:

— И на кого ж, любезный, вы готовите все это?

— На вас, — оскалился «любезный» и заржал, довольный своим остроумием.

Однако эта «шутка» мигом облетела Москву на «сорочьем хвосте», и воспринималась народом вполне серьезно. Многие вытаскивали из застрех поржавевшие совни, прадедовские мечи, привезенные еще с Куликовского поля, очистив от ржавчины, грязи и пыли, совали под лавки, под ложа, куда поближе, авось пригодятся.

На Торге подскочил спрос на порох и свинец, но продавался он только русским, для поляков его как бы и не было: «Нету, ясновельможный». — «Но был же, я сам видел, как ты его только что продавал». — «Был — да весь вышел, пан».

Вместе с царской невестой в ее многолюдной свите прибыли и послы короля Сигизмунда III Николай Олесницкий и Александр Гонсевский.

В пути Олесницкий хвастался своему спутнику:

— Мы с ним быстро договоримся. Когда он еще не был царем и жил в Польше, я с ним частенько выпивал и мы вместе шастали по уговористым бабенкам. Ух, и времячко было веселое.

— Посмотрим, посмотрим, — осаживал его опытный дипломат Гонсевский. Он-то предчувствовал, что переговоры будут трудными, слишком много неподъемного для царя было накручено в «кондициях».

Со своей немалой свитой послы остановились на Посольском дворе, и к ним уже на следующий день примчался Юрий Мнишек.

— Панове, я не смею спрашивать, как король велел вам вести переговоры, но только прошу вас не очень давить на царя.

— А если мы с этим посланы? — спросил Гонсевский.

— Но с этим бы лучше после свадьбы, после венчания.

— Нет, король повелел сразу же по приезде в Москву добиваться аудиенции.

— Аудиенцию я вам устрою хоть завтра, пан Гонсевский. Но прошу вас помягче, помягче.

— Как же быть помягче, если ваш зять, едва взойдя на престол, требует у короля титуловать его императором. Вчера был бродягой, сегодня — император, ни в какие ворота, пан Мнишек.

— Пожалуйста, тише, ясновельможный пан Александр. Кто-нибудь услышит.

Что это тайна, что о ней нельзя вслух говорить?

— Если вы так поведете переговоры, то можете поссорить Польшу с Россией, а у царя, между прочим, уже готово 100-тысячное войско к походу на Крым. Неужто вы не догадываетесь, куда он может двинуть его, если мы поссоримся?

— Вы полагаете, пан Мнишек…

— Да, да, вы очень догадливы, пан Гонсевский, и это приятно.

С этим Мнишек откланялся, но ненадолго, уже после обеда он явился вновь на Посольском дворе:

— Я все устроил, пан Гонсевский, царь примет вас в понедельник в Грановитой палате. Надеюсь, вы не забыли моего утреннего совета?

— Не забыли, пан Мнишек. Спасибо за хлопоты.

— Главное, не поссорьте державы. Да не берите с собой оружия, все равно при въезде в Кремль его отберут.

Когда Мнишек уехал, Гонсевский сказал Олесницкому:

— Как тебе это нравится, пан Николай, король велит давить, а Мнишек просит помягче?

— Ну Мнишек ясно, в родственники набился царю, вот и стелет соломку, тем более, говорят, царь ему еще сто тысяч злотых отвалил. Как не порадеть зятьку? А король взбесился, что вчерашний его выкормыш императором хочет заделаться.

— М-да, совести нет у твоего приятеля.

— У какого приятеля?

— Ну с которым ты пьянствовал в Кракове да по бабам бегал.

— А-а, — догадался Олесницкий. — Ты прав, Александр, к власти такие и рвутся.

— Поскольку ты с ним приятельствовал, пан Николай, то начнешь переговоры.

— Хорошо, — согласился Олесницкий со вздохом.

5 мая 1606 года в одиннадцатом часу польские послы сели в карету, присланную за ними из Кремля, и как советовал Мнишек, оставили дома даже шпаги, хотя они и являлись для них частью формы. На Соборной площади в Кремле их встретил дьяк. Едва они вылезли из кареты, он пригласил их следовать за ним и направился к Красному крыльцу Грановитой палаты. Они поднялись в Святые сени и через высокий красивый портал, изукрашенный красивой резьбой, вступили в Грановитую палату, великолепие которой трудно было сразу охватить взором. Зал был огромен, и потолок его подпирался одной четырехгранной колонной, расширяющейся кверху. И сама колонна, и все стены, и потолок были так разрисованы картинами библейского содержания, что дух захватывало.

Олесницкий вполне оценил хитрость своего, бывшего приятеля: «А ведь он умышленно назначил нам здесь аудиенцию, чтоб мы сразу поняли, с кем имеем дело. Задавить нас хочет этим великолепием. Как же мне к нему обращаться, чтоб не разозлить?

Царь сидел в царском кресле, и поскольку ноги его не доставали пола, под ними стояла небольшая красная скамеечка. Это отчего-то развеселило Олесницкого: «Коротышка! Коротышка-император!»

Тут же находилось несколько бояр, которых Олесницкий не знал. Он узнал только дьяка Власьева, приезжавшего раза два в Краков.

— Государь, — заговорил Олесницкий, отвесив перед тем поклон царю. — Мы уполномочены его величеством королем Сигизмундом вести с вами переговоры, а также вручить грамоту короля.

— Как титулует нас в грамоте ваш король?

— Как и в прошлый раз, государь.

— В таком случае я не принимаю вашей грамоты, — бледнея, сказал Дмитрий. — Можете вернуть ее вашему королю.

В прошлой грамоте король, чтобы уязвить царя, назвал его просто «князем», даже без «великого».

— Этим вы оскорбляете короля и республику, — спесиво вскинул подбородок Олесницкий.

— Нет, ясновельможный, это ваш король оскорбил мою империю, унижая меня, ее владетеля.

Но Николай Олесницкий уже закусил удила:

— Этот престол, на котором вы сидите, достался вам милостью королевской и помощью польского народа. Скоро же вы забыли эти благодеяния!

— Ваш король мне помогал? Ха-ха-ха. Вы слышите, господа сенаторы, что он несет? Ваш король мне «помогал» тем, что не мешал мне собирать войско. Вот так-то, милейший друг, Олесницкий.

«Ага, вспомнил-таки», — подумал Николай. А царь продолжал с пафосом:

— Мы не можем удовольствоваться ни титулом княжеским, ни господарским, потому что мы — император в нашем бескрайнем государстве и пользуемся этим титулом не на словах, а на деле, ибо никакие монархи, ни ассирийские, ни мидийские, ни цезари римские, не имели на него большего, чем мы, права. Нам нет равного в полночных края? Касательно власти. Кроме Бога и нас, здесь никто не повелевает.

Выслушав столь высокопарную речь, Олесницкий остыл:

— Но, государь, вы же не присылали к королю послов с просьбой дать вам императорский титул. Да король и не может его дать без согласия сейма.

— Послы были, и просьба была, пан Олесницкий. Но сейм кончился, и все, как мы видим, осталось по-старому. Более того, мы узнали, что на сейме многие ясновельможные не советовали королю давать нам этот титул. Они что? Во враги мне напрашиваются?

«Угрожает», — догадался Олесницкий» и в нем взыграла ясновельможная гордость:

— В таком случае, ваше величество, прошу отпустить нас.

Но, видно, и царю не хотелось идти на разрыв.

— Но мы же когда-то были приятелями, пан Олесницкий. Или я ошибаюсь?

— Как вы знали меня в Польше своим усердным приятелем и слугою, так теперь пусть король узнает во мне верного подданного и доброго слугу. Позвольте убыть, государь?

— Подойди ко мне, вельможный пан, как посол.

— Подойду к вашей руке только тогда, когда вы возьмете королевскую грамоту.

— Вот упрямец, — проворчал царь и поманил пальцем к себе Власьева, тот подошел, приклонил к Дмитрию голову. Царь что-то ему пошептал, а когда дьяк отошел, приказал громко:

— Афанасий, прими королевскую грамоту.

Власьев подошел к Олесницкому, взял из его рук грамоту и объявил:

— Государь в-последний раз принимает грамоту только ради свадьбы своей. Но впредь никогда ни от кого не примет грамоты, если в ней не будет прописан его полный титул. Теперь извольте, ясновельможные, к руке его величества.

После приложения к царской руке польских послов Дмитрий кивнул Власьеву:

— Афанасий, прочти нам требования польской стороны. (Он умышленно опустил слово «король»: раз ты нас «князем», то мы тебя никак — «польской стороной».)

Дьяк Власьев был не глуп, сразу догадался и поэтому требования короля читал так:

— Польская сторона, ваше величество, требует отдать им земли Северские.

— С какой стати? И не подумаю.

— Но в «кондициях» это одна из главных статей, государь, — напомнил Гонсевский.

— Возможно, — согласился царь. — Я готов оплатить эту статью деньгами Польше. Читай дальше, Афанасий.

— Во-вторых, Польша хочет заключить вечный мир с Россией.

— С этим я согласен бесповоротно и готов хоть завтра подписать этот мир. Далее?

— В-третьих, польская сторона просит, чтобы вы позволили, государь, иезуитам и прочему католическому духовенству войти в Московское государство и строить там свои церкви, называемые костелами.

— Ни в коем случае, — резко ответил царь.

— Но почему? — воскликнул Гонсевский. — Вы же в «кондициях» брали обязательство, что…

— Не напоминайте мне более о «кондициях», — не дал ему договорить Дмитрий. — Мой великий пращур Александр Невский когда-то выпроводил от себя посланцев папы, тоже пытавшихся насадить католичество на Руси. Отчего же я, его праправнук, должен нарушить завет святого князя?

— Но какой вред случится от костелов? — не унимался Гонсевский. — Они же не будут мешать православной церкви.

— Вот тут вы не правы, ясновельможный. Именно наша православная вера самая веротерпимая. А католическая самая нетерпимая, если хотите, воинственная. Стоит мне впустить в страну иезуитов и католиков, как они разожгут в державе пожар религиозного противостояния. Мы не хотим этого. Афанасий, читай дальше.

— В-четвертых, Сигизмунд, — продолжал читать дальше дьяк, умышленно опуская титул, — просит помочь ему вернуть шведский престол.

— Эк, какой прыткой. Я не Бог, в конце концов. Впрочем, можете передать пославшему вас, что я еще в прошлом году писал королю Карлу IX, предлагая уступить корону Сигизмунду и даже угрожал ему войной. Но увы. Ответа до сих пор так и нет. Но мы не отказываемся помочь в этом деле. Читай дальше, Афанасий.

— Все, государь, — сказал Власьев.

Дмитрий с усмешкой взглянул на Гонсевского.

— Что ж посол забыл о последней статье «кондиций»? А?

Гонсевский пожал плечами и взглянул на спутника, своего пана Олесницкого: о чем, мол, речь?

— Так я напомню ясновельможным. Там было написано, что я беру на себя обязательство жениться на полячке. Вот я через три дня это исполняю и, кстати, приглашаю вас, вельможные паны Гонсевский и Олесницкий. Будьте у меня гостями.

— Великое дякуй, ваше величество, — поклонился Гонсевский.

— А теперь мы вас отпускаем, господа.

Паны кланяясь попятились к двери, выходившей в Святые сени.

15. Свадьба

Свадьба была отложена не случайно. Бояре вместе с клиром решали о порядке обручения, крещения невесты и венчания.

Царь, подталкиваемый Мнишеком, настаивал сперва венчать Марину в царицы. Священники, наученные горьким опытом Гермогена и Иосафа, боялись ему перечить, но православный чин нарушать тоже не хотели. Меж собой спорили до хрипоты, с государем не осмеливались, более попирая на убеждение:

— Ах, ваше величество, была б она православная, — вздыхали сочувственно, — все б легше было, а то…

Бояре меж собой перешептывались: «Мыслимо ли все с ног на голову ставит». 8 мая определили по предложению Василия Шуйского, настоявшего на четверге с тайным умыслом, о котором только Василию Голицыну поведал:

— 9 мая в пятницу Николин день — праздник, он же не удержится, начнет свадебный пир. А православные-то как на это глянут?

— Осудят, — отвечал Голицын.

— Вот то-то, нам лишний козырь, — ухмыльнулся Шуйский.

— Ну хитрец, Василий Иванович, — не удержался от похвалы Голицын. — Это и черни не по носу будет.

— Небось захитришь, князь, коли топор за спиной висит.

Многие из православных обрядов царь вычеркнул.

— Никакого разделения жениха с невестой. Мы сразу вместе явимся в столовую избу… Вместе же отправимся в Грановитую палату. И далее в Успенский.

Царь опасался, что при отделении от него невесты, как полагалось по чину, Марина-католичка Бог знает что натворит. А будет он рядом — подскажет, как поступать надо.

— И чесальщица-сваха не нужна, обойдемся без расчесывания.

— Но как же, государь, она ж должна на невесту волосник и кику[32] одевать.

— Вот пусть одевает без расчесывания. И покров между нами нечего протягивать.

— Но так принято, государь.

— Ну и что? На моей свадьбе я это отменяю.

Даже перепечу[33] с сыром резать в Грановитой палате отменил государь.

— Ни к чему затягивать обряд. Идем в Успенский и венчаемся.

Вот осыпание невесты деньгами он оставил, зная, что это понравится Марине, всегда мечтающей о богатстве, а этот обычай и сулил его.

— Тысяцким на своей свадьбе Дмитрий велел быть князю Скопину-Шуйскому.

— Верю тебе, Михаил Васильевич, что ты управишь все, как надобно.

— Постараюсь, государь.

Со стороны невесты вместо свахи выступала ее подруга полячка Варвара Казановская, второй свахой была русская боярышня Катерина, которая должна была по уставу нести волосник невесты и кику, а затем их надеть на нее.

Рано утром молодые пришли в столовую избу, где придворный протопоп Федор торжественно обручил их и поздравил. Отсюда они отправились в Грановитую палату, сопровождаемые каравайниками, свечниками. Впереди молодых шествовал благовещенский протопоп с крестом и недельный священник. Они кропили путь, тысяцкий вел царя под руку, Марину за локоть поддерживала пани Варвара.

В Грановитой палате их уже ждали бояре, священники, родственники Марины. Два кресла, предназначенные жениху и невесте, были прикрыты сороками соболей[34]. И когда они приблизились к ним, тысяцкий снял «сороку» с царского места, глядя на него, сваха Варвара — с невестиного.

Поскольку для молодых кресла оказались слишком высокими, Скопин-Шуйский, наклонившись, подставил им под ноги приготовленные для этого скамеечки. От бояр вышел перед молодыми князь Василий Иванович Шуйский, одетый в длинный до пят изукрашенный серебряным шитьем кафтан. Голос у князя был хорошо слышен под четырехсаженными сводами палаты.

— Ясновельможная панна Марина Юрьевна, ты, вступая в православную веру, венчаешься браком с нашим великим государем Дмитрием Ивановичем и становишься по праву нашей государыней. От имени всей Боярской думы и всего великорусского народа поздравляю тебя с этим высоким предназначением. Желаю вам с мужем счастливого царствования, процветания вашей державе, а нам, вашим слугам, чтить и любить вас до скончания животов наших.

Поскольку черные волосы Марины были повязаны белой лентой под цвет платья, подступившая к ней Катерина стала снимать ленту, чтобы надеть волосник и кику. Марина, возмущенная чьим-то прикосновением, оттолкнула руку свахи.

— Марина, — пробормотал сквозь зубы царь. — Не смей, так положено.

Катерина без помех сняла ленту с головы невесты, одела волосник с кикой. Шуйский поклонился молодым, произнес торжественно:

— Патриарх ждет вас, ваши величества.

И они отправились к Успенскому собору, находившемуся в двух шагах от Грановитой палаты. Опять шли по ковровой дорожке, за ними тянулась длинная процессия бояр, именитых гостей, родственников и поляков. Молодые уже поднимались на крыльцо собора, а хвост процессии еще только выходил из палаты. Среди гостей слышалось удивленное:

— А почему ж перепечу и сыр не резали?

— Он сам не захотел.

— Странно, это ж обычай.

При входе в Успенский собор царь закрестился, его примеру последовала и Марина. Он опять тихонько заметил ей:

— Не ладонью, дорогая, двуперстием, ты же вступаешь в православие, не забывай.

— Хорошо, дорогой, не буду, — отвечала Марина, через силу складывая два пальца.

Поляки тоже вместе с православными входили в церковь и крестились, но полной ладонью. И внутри храма они кучковались, выделяясь короткими платьями.

Патриарх Игнатий в сверкающей золотом ризе, в высокой митре с панагией на груди был торжественен и величав. Заранее предупрежденный царем, он начал с обряда крещения, и все шло хорошо, но когда дело дошло до причастия, Марина, приняв хлебец, отказалась выпить вино.

Патриарх вопросительно взглянул на царя: что, мол, делать? Дмитрий негромко, но твердо сказал:

— Марина, приложись.

— Я не могу при наших, — прошептала та в ответ. Дмитрий только повел головой, и около него оказался тысяцкий Скопин-Шуйский.

— Князь Михаил, немедленно удалите из храма поляков.

— Слушаю, государь.

Скопин-Шуйский бесшумно повернул назад и отправился к группе поляков, с иронией наблюдавших за происходящим. Ему на помощь явились дьяки Сутупов и Казарин, видимо тоже отправленные царем.

— Ясновельможные Панове, пожалуйста, оставьте храм, — попросил Скопин.

Сутупов и Казарин, топыря руки, тоже настойчиво приглашали:

— Прошу, пане! Прошу, пане! Не задерживайте чин.

Едва поляки были удалены из храма (остались только женщины, сопровождавшие невесту), как Марина немедленно причастилась и даже перекрестилась двуперстием.

Далее все пошло как по маслу. Венчание и «Многая лета», торжественно прозвучавшее с хоров, осыпание царицы дождем золотых монет. И наконец супружеский венец, закончившийся предложением патриарха испить из одной чаши вина. Первым глотнул Дмитрий и передал чашу Марине, она, глотнув, вернула ее ему, и так до трех раз прикладывались они к ней. Потом царь допил последнее и бросил чашу на пол и, сказав Марине: «Наступай», сам первым ударил каблуком, чаша рассыпалась, и царице досталось лишь ступить в обломки. Что было верной приметой — быть жене под мужним каблуком.

И муж, топая, приговаривал: «Пусть так под ногами нашими будут потоптаны все, кто станет посевать между нами раздор и нелюбовь». И Марина, топая, вторила: «Пусть, пусть, пусть».

И тут все гости кинулись поздравлять молодых. Старый Мнишек, не скрывая радостных слез, обнял дочь.

— Поздравляю, милая моя царица, — лепетал он дрожащим голосом. — Наконец-то матка бозка снизошла до тебя.

Свадебный пир во дворце начался в тот же день, столы ломились от яств, вино венгерское, привезенное Мнишеком, лилось рекой. За столами вместе с боярами и князьями сидели польские гусары, бесцеремонно толкавшиеся локтями, что никак не нравилось именитым гостям-соседям. Но особенно поразило русских то, что невеста после венчания снова переоделась в польское платье и (о, ужас!) сбросила кику и повязала волосы белой лентой. Опростоволосилась! Замужняя женщина не должна этого делать. Открыть свои волосы — это позор.

Переглядывались пораженные бояре, пожимали плечами: «Ну царица у нас!» И уж совсем ни в какие ворота, когда увидели, что невеста и жених начали пить и есть, как все застолье: «Они ж не должны этого делать. Вот так парочка!»

Все словно нарочно свершалось в пику русским обычаям. Опьяневший царь вдруг поднялся и, стуча ложкой о тарелку, потребовал внимания и прокричал, обращаясь к польским воякам на польском же языке:

— В честь столь знаменательного события я жалую каждому по сто рублей.

— Виват государю! — заорали гусары.

Шуйский, сидевший рядом с Голицыным, буркнул ему:

— В казне ж ни хрена нет.

— А он у тебя займет, — усмехнулся Василий Васильевич.

— Ну и ну.

Пировали не только во дворце. Царь велел праздновать и во дворах, где стояли на постое поляки и немцы. Оттуда перепившиеся полки расползались по улицам, горланили песни, кричали удивленным москвичам: «Мы вам царя привезли!» Задирались. Затевали драки, иной раз пуская в ход сабли. Приходилось стрельцам разнимать дерущихся, унимать расходившихся драчунов.

На Торге открыто осуждали иноземное воинство, грозились:

— Доймут они нас, ох доймут!

— Терпим, терпим да лопнем.

— У меня дубинушка по им плачет.

И ночью не успокоились перепившиеся, орали песни срамные, скакали на конях, стреляли из ружей. К утру только и стихли, притомившись, поуснули.

На следующий день царь решил соблюсти русский обычай, приказал топить баню.

— А где мой тысяцкий, зовите.

Прибыл в Кремль Скопин-Шуйский.

— Звал, государь?

— Звал, Михаил Васильевич. Назвался груздем — полезай в кузов. Аль забыл, чего после брачной ночи обязан делать тысяцкий?

— Помню, государь.

Отправились в мыльню втроем. Добавился еще Маржерет, бывший на свадьбе дружкой. В предбаннике разделись. К удивлению князя, тело у царя было крепкое, мускулистое. Заметив уважительный взгляд молодого князя, Дмитрий не удержался, похвастался:

— Могу любого уложить на лопатки, — и вдруг засмеялся: — В эту ночь я показал Марине, где раки зимуют. Ха-ха-ха. Ты чего это засмущался, князь Михаил?

В парной, когда тысяцкий стал хлестать молодожена веником, тот спросил неожиданно:

— Ты же, кажется, женат, Михаил Васильевич?

— Да, государь.

— Что ж жену не покажешь?

— Она не лошадь, чтоб ее казать.

— Ха-ха-ха. Как ты сказал?

— Говорю, это лошадьми хвастаются, не женами, государь.

— Вот что это за мода на Руси, прятать своих женщин? А, князь?

— Такой обычай, ваше величество.

— Обычай, — сказал царь осудительно. — Я заведу здесь европейские порядки. Устрою маскарад и велю всем с женами явиться. Ты когда-нибудь видел маскарад, князь?

— Нет, государь. Да и, если честно, не знаю, что это такое.

— Это когда собираются во дворце все мужчины с женами и танцуют под музыку.

— Но, как мне известно, государь, это называется балом.

— Не спеши, князь, не спеши. Бал-то, бал, но какой? С масками. Все являются в масках, наряжаясь в любые платья, так, чтоб не узнал никто. И танцуют, кто с кем хочет, веселятся напропалую. Вот такой бал и называется маскарадом. Я завтра же закажу несколько масок, потом покажу тебе да и всем боярам, пусть готовятся. Перед походом закатим в Грановитой палате такой маскарад, что небу жарко станет… Пора, давно пора приобщать Россию к европейской культуре.

После парилки, окатившись холодной водой, сидели в предбаннике, попивая квас.

— Ну грехи смыли, — сказал Дмитрий. — С обеда продолжим пир.

— Но сегодня Николин день, государь.

— Ну и что? На Николу, сказывают, зови друга и врага в застолье.

— Это верно, однако скоромного нельзя есть. А раз питье начнется, там и до мясного рукой подать.

— Экий ты, князь, грехоненавистный, я смотрю. А Богу-то милее покаявшийся, чем безгрешный. А? Так что, чтоб был на пиру, князь. Ну а Якову и говорить не надо.

— Я обязан быть всегда подле тебя, — сказал Маржерет. — За что ж ты мне платишь-то.

И вскоре опять загудел свадебный пир в Кремле, но на нем уже русских почти не было. Скопин-Шуйский сидел за столом, пил, но из закусок только рыбкой пробавлялся да грибочками. Блюл пост.

16. Тайная вечеря

Поздним вечером к Шуйскому стали собираться люди. Шли по одному, по двое. В ворота не стучали, калитка открывалась как бы сама перед каждым. Это слуга, глядя через дырку, узнавал подошедшего и молча открывал калитку. Разговоров никаких не затевая, пришедший проходил в дом, храня молчание.

В большой княжеской столовой, где плотно завесили все окна, горело с десяток свечей в металлических шандалах. По лавкам вдоль стен рассаживались приходящие. Здесь были уже все Шуйские, братья Голицыны, Куракин, Татищев, купцы Мыльниковы, дворяне Валуев и Воейков, дьяк Осипов и несколько новгородцев. Негромко перекидывались меж собой новостями:

— На улицах бурлит народишко, того гляди взбунтуется.

— Да самое время начать.

— Ведь никакого терпежу. Днем на Воздвиженке гайдуки боярыню из воза вытащили. Хорошо, народ вмешался. Отбили кое-как.

— А двор Вишневецкого едва не разнесли. Хорошо, стрельцы вступились.

Наконец появился хозяин дома князь Василий Иванович Шуйский, прошел в передний угол, сел под образами.

— Ну, кажись, все собрались?

— Да вроде бы, — сказал Голицын.

— Новгородцы пришли?

— Здесь, — отозвались от двери.

— Сколько ваших?

— Три сотника и шесть пятидесятников, итого девять.

— Ну что ж, православные, — помолчав, начал Шуйский. — Приспел час кончать с расстригой.

— Надо было не садить его на престол, — сказал кто-то из новгородцев. — Сами ж вы его возвели.

— Это верно, — согласился Шуйский, — но вы же знаете, для чего сие было сделано. Нам надо было спихнуть Годунова. А этот молодой и вроде не дурак, отчего ж было не поддержать его, к тому же вся чернь была за него, впрочем, и сейчас тоже.

— Но вот мы же не поддерживали, — опять сказал кто-то из новгородцев. — Тогда под Кромами.

— Зато Бориса поддерживали, а он тогда был ненавидим всем народом, так что не ищите себе заслугу, дорогие славяне. Лет двадцать назад я воевод ил у вас и вашего брата весьма хорошо узнал.

— И что ж ты про нас узнал, князь? — не отставал новгородец, явно задетый за живое.

— Вот липучка, — проворчал Шуйский и, улыбнувшись, сказал: — Узнал, что новгородцы — самый надежный народ на рати.

— То-то, — отвечал сотник, вполне удовлетворенный.

— Но этот, так называемый Дмитрий, не оправдал наши надежды, — продолжил Шуйский. — Он не стал защитником наших обычаев и православия, а, наоборот, наводнил Москву католиками и иезуитами, которые презирают нашу веру, глумятся над ней. Царь оскверняет святые храмы, выгоняет священников из домов, чтоб заселить их поляками и немцами. Не щадит ни митрополитов, ни епископов. Женился на польской девке-еретичке. Я не удивлюсь, если завтра он разрешит строить костелы. Он презирает наши обычаи, даже в праздник Николы-чудотворца он вместе с поляками пировал в Кремле, опиваясь вином, обжираясь скоромным. Все идет к тому, что дальше будет еще хуже. Я для спасения православной веры готов идти на все, лишь бы вы помогли мне, — говоря эти слова, князь посмотрел в сторону новгородцев.

— Мы готовы, князь, — отвечал сотник Ус.

— Каждый сотник должен объяснить своей сотне, что царь — самозванец и умышляет зло с поляками против русского народа. Он строит за Сретенскими воротами крепость, вывозит в нее пушки, якобы для игры. Объясняйте ратникам, что он хочет вывести туда бояр и уничтожить их. Если мы будем все заодно, то нам нечего бояться. За нами сто тысяч, за ним всего около пяти тысяч поляков.

— Но за него чернь, — сказал купец Мыльников.

— К сожалению, ты прав, Семен. Нам очень важно отсечь чернь от него… И потом нам надо спешить, к нему уже поступают доносы, что готовится заговор.

— Да, да, — подтвердил Скопин-Шуйский. — Он пока отмахивается от них. Говоря, что народ его любит и никогда против него не пойдет.

— И это, увы, так, господа. Шила в мешке не утаишь, — продолжал Шуйский. — А кто-то из твоих слуг, Мыльников, орал на Торге, что-де нами правит расстрига, так его стрельцы едва спасли от гнева толпы. Потянули в Кремль, Басманова не оказалось, и царь приказал разобраться с ним моему племяннику. Как ты ему доложил-то, Миша?

— Я сказал, что-де он наболтал спьяну, а сейчас, мол, трезвый и ничего не помнит.

— А царь?

— А он мне говорит: дайте ему с десяток батогов и вон из Кремля.

— Вот видишь, Мыльников, а будь вдруг на месте Басманов, он бы твоего приказчика на дыбу, да кнутом, да огнем, тот и заложил бы нас всех. Это хорошо, царь еще в свадебном угаре.

— Да я уж ругал его, — признался Мыльников. — А он одно заладил: а разве я не прав? Спасибо тебе, Михаил Васильевич, что спас дурака.

— Теперь нам надо договориться, когда начнем, — продолжал Шуйский.

— Откладывать никак нельзя, — заметил князь Голицын. — Москва гудит, самое время ее подвигнуть.

— Я думаю, с утра семнадцатого, — сказал Скопин-Шуйский.

— А почему не завтра? — нахмурился Шуйский.

— Потому что новгородцев надо подготовить.

— Это верно, — поддержал сотник Ус. — Нам же договориться надо. И потом, кто нам откроет ворота? И какие?

— Пройдете через Сретенские в четыре утра. Миша, ты их проведешь.

— Хорошо, — кивнул Скопин.

— И сразу на Красную площадь. Я там буду ждать с Голицыным, проведем их в Кремль через Фроловские ворота. Сотник Ус, ты ставишь своих в воротах, дабы не пустить чернь.

— Надо бы сидельцев из тюрем выпустить, у них на расстригу зуб, — сказал Куракин.

— Верно, Иван Семенович, — согласился Шуйский. — Кто сможет их возглавить?

— Я могу, — вызвался Валуев. — Только как их выпустить. Стража меня не послушает.

— Меня послушает. Я выпущу, а ты уж принимай команду с Воейковым. И сразу ведите их в Кремль. Ус, ты их пропустишь.

— Хорошо, Василий Иванович.

— Так запомните все, мы врываемся в Кремль, якобы защитить государя от иноземцев. Я сам потружусь на Красной площади, натравлю на поляков чернь. Вы же в Кремле скорее кончайте расстригу. Как только он будет убит, сразу же надо успокоить волнение черни.

— Если она раскачается, — вздохнул Татищев. — Ее не скоро уймешь.

— Поэтому в Кремле надо действовать быстро и решительно. И не дать расстриге явиться на Красную площадь. Если выпустите его, все пропало, чернь перебьет нас всех. Василий Васильевич, тебе в Кремле действовать, учти это.

— Я понимаю, Василий Иванович. Постараюсь.

— Теперь тебе задание, — обернулся к дьяку Осипову Шуйский. — Ударь в набат на Ильинке. Сможешь?

— Отчего бы и нет. Ударю, раз надо.

— Ну, кажется, все учли. Вот бы еще охрану дворца проредить. Миша, ты там вхож. Не можешь чего придумать?

— Я могу поговорить с Маржеретом, — сказал Скопин-Шуйский.

— Ты что, в своем уме, Михаил? Открываться врагу…

— Зачем открываться, дядя Василий. Я просто посоветую ему на эти дни сказаться больным.

— Ты думаешь, он не догадается?

— Да во дворце все уже догадываются, что вот-вот грянет беда.

— А царь?

— Наверное, и он тоже. Не зря же спешит в поход… Но от доносов отмахивается: «Не верю, народ меня любит». А с Маржеретом мы в очень хороших отношениях. Думаю, что послушается дружеского совета.

— Надо бы и царицу Марфу каким-то боком пристегнуть, Василий Васильевич, — подумай там.

— Как ее пристегнешь? Хотя, конечно, принародный отказ ее от расстриги многово стоит. Попробуем.

Обговорили, кажется, все детали, кому где быть, что делать. Поклялись стоять до конца и для этого выпили на прощанье братину — полуведерную ендову[35] вина, пустив ее по кругу.

— Ну укрепились братиной, запомните, начнем чуть свет семнадцатого мая. А тебе, Тимофей, до того надо обойти всех звонарей окружных у Кремля церквей и предупредить, что как ударят на Ильинке, чтоб били все разом. Ты человек уважаемый, они тебя послушают. Набат русских весьма вдохновляет.

Расходились также не все разом, а по одному, по двое. Голицыны уходили последними, во дворе стояли их подседланные кони. Шуйский пошел провожать. Когда спустились с крыльца, он, придерживая за локоть Василия Васильевича, молвил негромко:

— Вася, я надеюсь, ты не учудишь, как в Кромах тогда?

— Что ты, Василий Иванович, — смущенно отвечал Голицын. — Тогда было совсем другое. А ныне на кону голова, оглядываться не приходится.

— Я верю в твою смелость, князь Василий. Верю.

Братья Голицыны, Василий и Андрей, сели на коней, им открыли ворота, они молчком выехали, пригнувшись под верхней перекладиной.

Шуйский перекрестился, все же он не совсем доверял смелости старшего Голицына, не зря напомнил ему о Кромах. Тогда в Кромах восстало царское войско в пользу Лжедмитрия, а воевода Василий Васильевич, не надеясь на успех восстания, велел слуге связать себя и в случае чего, если Годунов начнет расследование, говорить, что воеводу повязали бунтовщики. Однако восстание удалось, войско перешло на сторону самозванца, и Голицыну пришлось развязываться и тоже присягать Дмитрию.

Сам он об этом не любил вспоминать (позор ведь!), но кто-то из слуг проболтался конюхам Шуйского. И вот, пожалуйста, всплыло в самый неподходящий момент. Пятно для фамилии, попробуй смой теперь. Но завтра в Кремле явится такая возможность, и, едучи верхом на коне к дому, Голицын даже мечтал: «Сам зарублю расстригу или пристрелю как собаку. Может быть, тогда Кромы забудут. Конечно, забудут». Мечты всегда слаще яви.

17. Сполох

Отчего-то русские доносительством никогда не брезговали, возможно оттого, что оно, как правило, всегда поощрялось власть предержащими. Однако на Дмитрия после свадьбы свалилось столько доносов, что-де на него вот-вот покусятся, что он приказал не слушать их, а если уж очень доносчик настырен, то и сечь его: «Не толбочь, что не надо! Не оговаривай добрых людей!»

16 мая днем на правах родственника пробился к царю Мнишек. И когда они остались одни, заговорил:

— Сын мой, ваше величество, тебе грозит смертельная опасность.

— Ах, отец, я уже столько слышал об этом. Вон юродивая старуха Елена предсказывала, что меня убьют на свадьбе. Ну и что? После свадьбы уж неделя минула и я, слава Богу, жив и здоров.

— А ты знаешь, кто затевает это?

— Кто?

— Князь Шуйский с братьями.

— Но это же смешно, отец. Шуйский после помилования самый верный мне человек. Ты видел в церкви, когда мы с Мариной подошли к образам, а они оказались слишком высоко, кто нам подставил скамеечки? Шуйский. Именно князь Василий кинулся и подставил. Не слуги мои, не телохранители, а именно он догадался… Нет, он мне предан, отец, он помнит мое добро.

— Но мои гусары, вот смотри сколько доносов, — и Мнишек высыпал перед Дмитрием ворох записок. — Прочти, что они пишут.

— И не подумаю. Ваши гусары, отец, натворили гадостей москвичам, обозлили их и теперь боятся мести. Вот и пишут, чтоб я их оборонил. Мало им лакейских девок, так вон они средь бела дня вздумали боярыню сильничать, кобели.

— Но я умоляю тебя, прислушайся, сынок.

— Вы боитесь за своих гусар, отец, так и распоряжусь, чтоб у казарм выставили стрелецких сторожей.

— Себя побереги, Дмитрий, и жену свою.

— У меня в Кремле достаточно охраны, отец. Не беспокойся. Меня народ любит, а если ваших гусар припугнет, так это им на пользу. Не будут безобразничать.

Нет, не убедил тесть царственного зятя, не убедил. Хотел зайти к дочери, но раздумал: зачем пугать ребенка? Может, действительно, все обойдется, образуется.

День прошел спокойно. Дмитрий зашел в мастерскую, где умельцы делали по его приказу маски для маскарада. Примерил несколько, посмеялся вместе с рабочими над «харями». Похвалил:

— Хорошо сладили. Молодцы. За каждую по рублю получите.

После обеда царь призвал к себе стрелецкого голову Брянцева:

— Федор, выставь на ночь караулы у гусарских казарм.

— А они что? Безоружны? Сами себя укараулить не могут?

— Да нет, боятся, как бы ночью на них чернь не нагрянула. Мне докладывают, народ взбудоражен, обозлен на них.

— А к немецким казармам не надо ставить?

— Нет. Это народ серьезный, никого не обижали.

— До какого часу велишь держать посты у казарм?

— Да как рассветет, можешь снимать.

Брянцев ушел распоряжаться, а царь отправился на половину жены и пробыл у нее до ночи. Вернулся к себе поздно и обнаружил, что нет постельничего, позвал из соседней комнаты Басманова:

— Петр Федорович, где Безобразов?

— Не знаю, государь, он и не появлялся.

— Вот обормот, завтра явится, всыплю плетей. Не иначе у какой-нибудь девки застрял.

Безобразов ночевал у Шуйского, помирать вместе с другом детства Иван не хотел. Именно он и рассказал Шуйскому о расположении внутренних постов во дворце, их вооружении и времени смен. И он же подал мысль, как отсечь самозванца от народа.

— Как же ты решился, Иван, изменить ему?

— Надоело брехню его слушать, Василий Иванович. Я-то ведь знаю, откуда этот «царь» вылупился.

— Не вспоминали за далекое детство?

— Что вы, князь? Петька Бугримов вспомнил, так мигом в петлю угодил.


Еще не всходило солнце, когда Скопин-Шуйский провел через Сретенские ворота в город две сотни новгородцев, сказав приворотной страже, что действует по приказу царя, дабы усилить охрану. Кто ж не поверит царскому меченоше?

Царь, как обычно, встал рано, Басманов доложил ему, что все спокойно, ничего не случилось.

— А как у гусарских казарм? Не было столкновений?

— Нет, государь, все нормально.

— Ну и слава Богу.

Дмитрий прошел по дворцу, остановился у дверей царицы, прислушался, там было тихо. «Спит солнышко мое», — подумал с нежностью и пошел вниз. Вышел на крыльцо, встретил дьяка Власьева.

— Ну что, Афанасий, хорош денек? А?

— Хорош, государь, — согласился дьяк. — На небе ни тучки.

И в это время ударил колокол на Ильинской церкви.

— Что это? К чему? — спросил Дмитрий.

— Где-то загорелось, наверно, — предположил Власьев. — Москве это не в диво.

К ильинским колоколам добавились еще и еще. Царь воротился во дворец, встретив Басманова, сказал ему:

— Петр Федорович, узнай, что там случилось, где горит?

Новгородцев, вооруженных до зубов, встретили на Красной площади Шуйские и Голицыны. И сразу же во главе их направились к Фроловским воротам. Узнав едущих в Кремль князей, стрельцы не посмели их остановить, а когда на них бросились новгородцы, то тут же и разбежались. Захватив Фроловские ворота, заговорщики тут же побежали окружать дворец.

— Чтобы и мышь не выскочила, — командовал Василий Голицын и, повернувшись к брату, сказал: — Иван, сыпь к Марфе, спроси ее с пристрастием, что это сын ее или нет?

Василий Шуйский повернул коня назад на площадь, и прямо в проезде его схватил за стремя дьяк Осипов. Глаза у дьяка горели лихорадочно.

— Василий Иванович, сполох гудит, сейчас и великий ударит.

— Молодец, Тимофей, — похвалил Шуйский.

— Василий Иванович, благослови на подвиг. — У Осипова блеснул в руке нож. — Там столько охраны, они могут не пробиться до него. Я пройду все пять дверей, меня знают.

— Благословляю, Тимофей, с Богом, — решительно сказал Василий Иванович и перекрестил дьяка. «Он прав, — подумал князь. — Новгородцев может отбить охрана, зачем же упускать такую возможность».

Выскакав на Красную площадь, где уже густела толпа, Шуйский закричал:

— Православные, поляки хотят убить государя! Бей их!

Лучшего призыва чернь не могла услышать: «Бей латынян!» Откуда-то явилось в руках у многих оружие, но более всего было дубин и кольев. А Шуйский, вертясь волчком на коне, командовал:

— Не пускайте их в Кремль! Не давайте подходить даже!

Литовский полк, квартировавший на Арбате, поднялся по тревоге и с развевающимся знаменем двинулся было к Кремлю, однако натолкнулся на баррикаду из бревен, досок и дров. А из дворов летели на полк камни, палки и даже палили из пищалей. Куда ему было устоять перед рассвирепевшими москвичами, с отчаянной решимостью дравшихся за «государя-батюшку». Полк повернул назад и под свист и улюлюканье отступил в казарму.

Но, пожалуй, наиболее ожесточенные схватки шли с польскими гусарами, с теми самыми, которые так издевались над москвичами. С обеих сторон были не только раненые, но и убитые.


Когда перед дворцом явилась вооруженная шумная толпа, Басманов открыл окно и спросил:

— Что вам здесь надо?

— Отдай нам вора и самозванца, тогда поговорим с тобой, — кричали из толпы.

Басманов кинулся к Дмитрию:

— Ах, государь, не верил ты своим верным слугам. Ныне спасайся, а я, сколь могу, задержу их.

— Кто там есть?

— Там видел Шуйских и Голицыных, предали они тебя, предали.

— Ну я им покажу. — Дмитрий схватил ружье и, высунувшись в окно, потрясая им, крикнул: — Я вам не Борис, негодяи.

Из толпы хлопнуло несколько выстрелов, пули ударили в стену, в лицо Дмитрию сыпанули мелкие щепки. Он невольно отпрянул от окна.

— Беги, государь, я умру за тебя, — сказал Басманов.

И в это время появился Тимофей Осипов, в руке его сверкал нож, он кинулся на Дмитрия с криком:

— Ты еще жив, недоносок!

Но его опередил Басманов, срубил дьяка саблей.

— Беги, государь, я выйду к ним. Задержу, — и, обернувшись к алебардщикам, приказал: — Выбросьте это тело на площадь, пусть ведают, что их ждет.

Басманов надеялся, что труп Осипова испугает толпу и она разбежится. Однако это, напротив, разозлило людей, хорошо знавших убитого дьяка как подвижника православия. Поднялся сильный шум.

Басманов появился на крыльце, где уже было несколько думных бояр. Он стал уговаривать толпу именем государя прекратить шум, успокоиться и разойтись. Увидев среди толпы стрельцов — своих подчиненных, — Басманов стал каять их:

— А вы что тут делаете, охранители? Как вам-то не совестно?

Толпа начала стихать, слишком много страшного связывалось с именем этого человека. Некоторые заколебались, и тут вдруг сзади Басманова появился думный дворянин Михаил Татищев. Выхватив кинжал, он ударил им в спину Басманова, убил его и столкнул тело на ступени. Опьяненная видом крови ненавистного человека толпа взвыла в восторге и стала топтать убитого.

— Скорей туда, — крикнул Татищев, указывая на вход. — Смерть самозванцу!

Заслышав внизу топот сотен ног и крики толпы, Дмитрий бросился бежать по переходу и поравнявшись с дверью царицы, распахнул ее и крикнул:

— Сердце мое, измена! — и помчался дальше, думая только о своем спасении.

Марина вскочила, едва поднялась стрельба и шум у дворца, одела юбку и кофту и, когда муж ей крикнул об измене, выбежала из спальни и кинулась к лестнице, надеясь спуститься и спрятаться в каких-нибудь закоулках. Однако мчащаяся наверх, орущая лавина попросту столкнула царицу с лестницы. Она упала, ушиблась, но в горячке даже и не заметила ссадину на локте. Откуда ни возьмись к ней подбежал ее паж Ян Осмульский, молоденький мальчик с едва пробивающимися усиками:

— Ваше величество, сюда за мной, — и схватив ее за руку, повлек в комнату гофмейстерши Варвары Казановской.

Там испуганной стайкой сбилось несколько фрейлин царицы. Осмульский запер дверь и, вытащив саблю, сказал:

— Ваше величество, они смогут пройти сюда только через мой труп.

В дверь требовательно застучали, закричали: «Откройте!»

Осмульский знаками показал фрейлинам: спрячьте царицу. Двери начали ломать, и, когда первый мужичина, только что выпущенный из тюрьмы, ввалился в комнату, паж зарубил его саблей. И тут же сам пал сраженный выстрелом из ружья. В него уже мертвого тыкали алебардами, ножами.

— Где царь? — рявкнул бородатый мужик.

— Его здесь нет, — отвечала Казановская дрожащим голосом, чувствуя, как ей под широкую юбку залезает царица.

— Га-га, — заорали мужики. — Гля, девки. Во где б пощупаться б… А?

И тут в комнату протолкнулись Голицын и Дмитрий Шуйский.

— А ну прекратите, — приказал князь. — Ищите самозванца, если вам еще нужны головы. Если сбежит, всем на плахе быть.

Выгнав нахалов и словоблудцев, Голицын выставил у комнаты караул новгородцев:

— Никого сюда не пускать, здесь женщины только.

Дворец гудел от топота ног, криков, хлопанья дверей.

Все искали царя, заглядывая во все закоулки, рундуки, под лавки и кровати. А Дмитрий по переходам бежал через баню в каменный старый дворец, миновал анфиладу комнат, выглянул в окно. Здесь никого не было видно, все колготились у деревянного дворца. Дмитрий открыл окно, на глаз прикинул высоту, было сажен пять, но понадеявшись на собственную силу, он прыгнул. И ударившись о землю, потерял сознание. Стрельцы, стоявшие у ближайших ворот, подбежали к нему, плеснули из баклаги водой в лицо. Он открыл Глаза, узнал среди них своих северских ратников:

— Ребята, спасите меня, бояре гонятся за мной. Я их всех казню… вас награжу ихними угодьями, домами… Все боярское будет ваше… Я награжу… Шуйский — изменник…

— Не боись, государь, мы тебя не дадим в обиду. А ну-ка, хлопцы, поддержите.

И стрельцы, подхватив Дмитрия под мышки, потащили в ближайшее строение.

— Вот тут тебя ни одна тварь не найдет. Что с ногой у тебя?

— Кажется, вывихнул.

— Ну ничего, вот придет Кузьма, он добрый костоправ, поставит на место.

— Вы только не выдавайте меня Шуйским, — попросил Дмитрий.

— Да ты шо? Чи мы зря тебя от самого Путивля до Москвы провожали? Пусть попробует кто сунуться.

«Слава Богу, на своих, на северских натакался, — думал, морщась от боли, Дмитрий. — Вот только нога, скорей бы этот костоправ явился. Сегодня же всем головы вон, как только подавлю бунт, всем, всем и Шуйским, и Голицыным. Никому пощады, никаких помилований. На плаху! На плаху!»

А между тем заговорщики облазили весь дворец от подвала до крыши в поисках лжецаря. Но его нигде не было.

— Где этот еретик?

— Худо дело, — сказал Шуйский. — Как бы он не ускользнул в город, там за него побоище идет.

— Через стену он не сможет бежать, — хмурился Голицын.

— Пошли, Василий Васильевич, своих ко всем воротам, чтобы он не выскользнул из Кремля.

— Весь Кремль надо обыскать. Весь.

Тут уже к новгородцам добавились сидельцы, выпущенные из тюрьмы. Эти заросшие, обозленные на власть люди шныряли по всем закоулкам и наткнулись-таки на Дмитрия.

— Вот он! Вот он! — вскричали торжествующе.

Стрельцы вскинули ружья, выстрелили и свалили двух человек, но бунтовщики не разбежались, позвали подмогу. Явились новгородцы с пищалями. Сотник Ус, не желая лишней крови, приказал стрельцам:

— Бросайте оружие или всех уничтожим!

Видя явный перевес у бунтовщиков, стрельцы побросали оружие. Лежащего на земле царя окружила ликующая, кровожадная толпа.

— А-а, попался, еретик, говори, кто ты и чей?

— Я сын царя Ивана Васильевича, — испуганно лепетал Дмитрий.

— Так мы тебе и поверили. Признавайся, кто ты?

— Дайте мне выйти на Лобное место… Спросите мою мать-царицу… Я должен обратиться к народу.

И тут подошел Иван Голицын, только что воротившийся из Вознесенского монастыря.

— Я только что от царицы Марфы, она сказала: он не мой сын.

— Ага-а, — завыла толпа, и Дмитрия начали пинать ногами, плевать в него, срамя последними словами. Содрали с него царское платье.

— Дайте мне говорить с народом, — умолял несчастный Дмитрий своих мучителей.

— Вот я дам тебе благословение, — крикнул Мыльников и вскинул к плечу ружье. — Нечего давать еретикам оправдываться.

И выстрелил. Самозванец был убит, и на него уже мертвого набросились сразу словно воронье, тыча в него алебардами, саблями, кинжалами.

— Тащи его, братцы, на площадь!

— Верно! Он просился туда. Айда!

И, ухватив за ноги, поволокли лжецаря к Фроловским воротам. Поравнявшись с Вознесенским монастырем, потребовали Марфу. Она явилась в окне.

— Говори, это твой сын?

— Нет, это вор, — отвечала та и отвернулась. Полуголое тело лжецаря вытащили к Лобному месту, бросили на землю. Потом от торговых рядов принесли прилавок и положили тело на него. Сюда же вскоре приволокли труп Басманова и положили рядом. Добровольные глашатаи вопили:

— Глядите, люди добрые, на вора Гришку Отрепьева, обманом захватившего царский престол. Вот он злыдень, покаран Богом!

А между тем по Москве трещали выстрелы, слышались крики, звон колоколов. Это шли сражения возле казарм поляков. Находился в осаде и Посольский двор.

Князь Шуйский призвал к себе племянника Скопина-Шуйского:

— Миша, скачи к Посольскому двору, разгони чернь. Извинись перед послами; скажи им, что Лжедмитрий низвергнут и что их — послов — мы не дадим в обиду.

Отправив племянника, Шуйский тут же разослал посыльных во все концы, чтобы останавливали кровопролитие:

— Говорите, что лжецарь разоблачен, что он уже на позорище на Красной площади. Что это был Гришка Отрепьев, расстрига.

Воейков притащил из кремлевской мастерской страшную маску-«харю» и водрузил ее на лицо лжецаря и воткнул в рот трубку:

— Вот пусть теперь поиграется. Ха-ха-ха.

А толпа все прибывала, толпилась возле трупов. Кто-то из женщин плакал, глядя на все это:

— Ведь добрый же был царь.

Негромко переговаривались:

— Да он ли это?

— Нарочи, че ли, лицо-то «харей» закрыли?

— Я слышал, что он бежал.

— А тогда кто это?

— Да мало ноне народу побили. Ежели б царь, он бы в царском был, а то голяка поклали. Любуйся срамотой.

18. Торжество и тревоги Шуйского

17 мая 1606 года оказался жарким днем для Москвы. Кое-как к вечеру удалось успокоить народ, отогнать от польских казарм, спасти гусар от полного истребления. Несмотря на наступающую ночь, бояре съезжались в Кремль, собирались в Грановитую палату. Шуйский велел сменить все караулы в Кремле новгородцами и наказал сотнику Усу:

— И возле самозванца на ночь выставь стражу, а то их обоих бродячие псы объедят.

Опасались бояре, как бы чернь не вздумала мстить за «доброго царя», оттого и гуртовались в Кремле. Большинство радовалось случившемуся, особенно те, кто руководил заговором — это Шуйские и Голицыны.

Конечно, главным героем считался князь Василий Иванович Шуйский. Он ввел новгородские сотни в Кремль, он отворил тюрьму и кинул сидельцев на подмогу новгородцам, а главное, он же обманул чернь, натравив ее на поляков кличем: «Поляки хотят убить государя!»

И никто не удивился в Грановитой палате, когда не глава Думы Мстиславский, а именно Шуйский открыл совещание:

— Наконец-то, господа, мы сбросили с престола самозванца, расстригу Гришку Отрепьева и можем вздохнуть свободно, без оглядки, без страха угодить в немилость. Конечно, мы все не без греха, все в свое время помогали ему овладеть престолом, не видя иного выхода избавиться от засилья Годуновых. Поэтому не станем корить друг друга прошлым, подумаем о грядущем. Ныне я могу открыто сказать Думе, что еще зимой мы тайком посылали к Сигизмунду человека с предложением возвести на московский престол его сына Владислава…

— Как же без нашего согласия? — возмутился кто-то из темноты, поскольку единственный шандал с горящими свечами стоял на председательском столе.

— А как нам было просить вашего согласия, если расстрига не пропускал ни одного заседания?

— Оно так.

— Вот то-то. У меня не три головы на плечах.

— А кто еще решал?

— Ну во-первых, мы все Шуйские, князья Голицыны, Скопин-Шуйский, Крюк Колычев, Головин, Татищев, Валуев, купцы Мыльниковы, Куракин Иван Семенович, а от иерархов церкви крутицкий митрополит Пафнутий.

— Могли б меня призвать, — молвил обиженно Мстиславский.

— Ах, Федор Иванович, нам не хотелось твоей головой рисковать, мало нам было тургеневской, царствие ему небесное, — перекрестился Василий Иванович и продолжил: — Мы просили у Сигизмунда его сына с одной целью, чтоб он помог скинуть с престола расстригу.

— А как бы он мог помочь нам? Войском?

— А хотя бы и тем, чтоб отозвал поляков от расстриги. Однако с Божьей помощью мы управились с самозванцем сами и теперь польский королевич ни к чему нам. Но и ссориться с королем не след. Поэтому я предлагаю послать к королю посла, который бы объявил ему о случившемся и заодно заверил бы о нашей приверженности миру с Польшей.

— А как же мы оправдаем сегодняшнюю резню польских гусар? — снова спросили из темноты.

— Как? Принесем извинения, мол, нечаянно случилось, что некоторые из них хотели защищать самозванца.

— Э-э, Василий Иванович, Гонсевский поди уже строчит донесение, мол, Шуйский натравил на поляков народ.

Василий Иванович поскреб потылицу[36], но нашелся быстро:

— А в таком случае надо немедленно обложить и польское посольство, и казармы нашими караулами.

— Верно, — подал голос Волконский, — пусть они будут заложниками. Тогда легче будет вести переговоры с королем. Мало того, можно потребовать возместить наши убытки за эту смуту, чай, Гришку-то нам поляки подсунули.

— Убытки он вряд ли нам возместит, — вздохнул Мстиславский. — Но поляков задержать надо, хоша и кормить их будет накладно.

— Важен запрос, — не успокаивался Волконский, — чем больше запросим, тем скорее король забудет о резне.

— А много ли их побили?

— Да сотни три, не менее.

— Кое-как остановили, — сказал Шуйский. — Пришлось на винный подвал натравить.

— Да надолго ли этим заманишь, — засомневался Мстиславский. — Вот завтрева протрезвеют, не спохватятся ли за расстригу?

— Он уж вон на площади лежит, поздно спохватываться. Кого ж, господа, пошлем к королю?

— А он сам уж назвался, — усмехнулся Мстиславский.

— Кто?

— Ну Волконский-Кривой.

Шуйский вытянул шею, вглядываясь в полумрак:

— Григорий Константинович, ты где?

— Да тут я, — отозвался от столпа Волконский.

— Вот тут Федор Иванович предлагает отправить тебя послом в Польшу. Ты как? Не возражаешь?

— А кто ж от чести отказывается. Согласен, конечно.

— Ну и добре. Теперь, господа, я предлагаю привезти из Углича в Москву гроб с телом Дмитрия, чтоб на будущее никакой самозванец не посмел красть его имя.

— Это надо, надо, — прошелестело вдоль стен.

— И, показав матери инокине Марфе и народу, положить в Архангельском соборе рядом с братом и отцом Иваном Грозным.

На это предложение никто не возразил, все понимали — надо утишить чернь. А как? Показать мощи настоящего Дмитрия.

Решили послать в Углич родственников Марфы Григория и Андрея Нагих, а также князя Ивана Воротынского и Петра Шереметева.

— И обязательно надо иерархов, — сказал князь Шуйский. — Я предлагаю митрополита Филарета, пусть он еще с собой возьмет пару архимандритов.

Хитрил Василий Иванович, предлагая Филарета, ох, хитрил, но об этом вряд ли кто догадывался. Дело в том, что Филарет — в миру Федор Никитич Романов — доводился родственником Ивану Грозному через его первую и любимую жену Анастасию Романову, а поэтому вполне мог претендовать на московский престол. Поэтому-то Шуйский решил хоть на время избавиться от него руками Думы, так как уже положил глаз на царскую корону.

«В самом деле, кто более достоин наследовать русский престол? — думал князь. — Мы, Шуйские, поскольку ведем род от Рюрика. Вот еще б Васька Голицын не крутился под ногами, он тоже не прочь в цари, эвон как старался расстригу спихнуть. Но он — Гедиминович, против Рюриковичей не тянет. Мой престол должен быть. Мой».

Пока это в мыслях у князя, говорить об этом вслух нельзя, его должны избрать выборщики от всех концов страны. Но пока их дождешься… А сейчас порядок можно обойти, где уж тут сзывать выборщиков? Держава в великой смуте. Москвичи выкрикнут, оно и ладно. Пафнутий обвенчает, оденет венец, вручит посох, оно и довольно. Пусть посля кто попробует оспорить законность свершенного. Надо на патриарший престол звать Гермогена, он не забудет этой услуги. А Игнатия — прихвостня лжецаря — гнать в шею. В шею.

— Миша, — позвал Шуйский, стараясь смотреть в полумрак выше свечей.

— Я здесь, Василий Иванович, — отозвался Скопин.

— Ну перевел ты те бумаги, которые в тайнике взяли?

— Перевел.

— Можешь зачитать нам?

— Могу.

— Ну иди к свету.

Скопин-Шуйский подошел к столу, вытащил из-за пазухи бумаги, прокашлялся.

— Эти бумаги лежали в тайнике у самозванца, — пояснил он боярам. — Мы захватили в плен его секретаря Бучинского, ребята его хотели убить, он взмолился, что-де всегда мыслил против лжецаря и чтоб доказать это, пообещал отдать секретную переписку. Его привели ко мне, он показал мне тайник, где лежали эти бумаги. Все они были написаны на польском. Василий Иванович велел мне перевести их. Вот с помощью Бучинского я и перевел. Тут есть письма и договор «кондиции».

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Мстиславский.

— «Кондиции» между королем и самозванцем, как мне сказал Бунинский, секретные, о них из поляков знали только Мнишек и его дочь Марина. По этим «кондициям» самозванец в случае успеха обещал королю Смоленск.

— Вот сукин сын! — воскликнул Волконский. — Ты мне потом отдай эти «кондиции», князь Михаил, я ими короля к стенке прижму.

— Это пусть Дума решает, Григорий Константинович.

— Это само собой, — согласился Волконский.

— Слушайте дальше. Мнишеку были обещаны Северские города.

— Гля, какой щедрый, — покачал головой Мстиславский.

— А Марине Псков и Новгород.

— Вот же ворюга, всю казну на нее высыпал, так еще и Псков с Новгородом обещал, — не удержался Шуйский.

— Но этого мало, по «кондициям» он обещал всю Русь в католическую веру перевести.

— Э-э, значит, не зря мы его сковырнули.

— Василий Иванович, надо все это описать в грамотах, — предложил Мстиславский, — и разослать по всем городам.

— Это верно, — обрадовался Шуйский, понимая, что подписывать такие грамоты должен государь, а значит: «Ускорю венчание, никто не обидится».

— И еще, — продолжал Скопин-Шуйский, — там была переписка самозванца с папой римским и тоже касалась католической веры.

— В общем так, господа бояре, мы не зря, выходит, трудились, — подытожил Шуйский. — Отвели угрозу латынизации церкви. Правильно я говорю? — Князь обвел палату взглядом, но в ответ услышал из дальнего угла храп.

— Эй кто ж там храпака задал?

— То, Василий Иванович, дьяк Луговской притомился, — отвечал Телепнев.

— Так разбуди его.

— Не стоит, Василий Иванович, — зевнув, вступился за уснувшего дьяка Данила Мезецкий. — Уже вторые петухи пропели, всем бы нам пора на боковую.

— Ладно, шут с ним, пусть спит Томило Юдич, — согласился Шуйский. — Давайте решим, что делать с трупом самозванца и все на сегодня. Как думаешь, Данила Иванович?

— Я думаю, — сказал Мезецкий, — дни три пусть поваляется на площади, чтобы чернь утвердилась, что действительно мертв и не воскреснет. А потом привязать к лошади, протащить по всей Москве, вывезти за околицу, закопать без отпевания и могилу затоптать, чтоб следа от нее не осталось.

— Ну что ж, вполне разумный совет, — согласился Шуйский. — А как с Басмановым решим?

Едва заслышав о Басманове, поднялся с лавки Иван Голицын:

— Господа, прошу труп Басманова мне отдать, он мне брат сводный, и я должен озаботиться похоронами его по-христиански.

— Где ты хочешь положить его?

— На подворье Басмановых в церковной ограде.

— Ну что, господа бояре, я думаю, разрешим князю Голицыну похоронить своего брата, — сказал Шуйский, налегая на «своего брата» и в душе ликуя, что князь Иван, того не подозревая, увеличивал шансы Шуйского на престол: «Все. Спеклись Голицыны, кто ж доверит царство родне Басманова. Ай да, Иван Васильевич, вот удружил. Умница».

Уже через день на подворье князя Василия Шуйского собрались его братья, племянник Скопин и сторонники — Крюк Колычев, Головин, Татищев, Мыльниковы, Валуев и Пафнутий. Решался один вопрос — выборы царя. Наиболее решительно был настроен Михаил Татищев:

— Нечего нам ждать, когда со всей державы съедутся выборщики, выйдем на Лобное место, выкрикнем в цари Василия Шуйского и всего делов.

Для приличия кандидату полагалось поломаться, как в свое время искусно «ломался» Годунов. Князь Шуйский не стал исключением.

— Достоин ли я?

— Да ты что, Василий Иванович! — воскликнул Татищев. — Ты ж от Рюрика род ведешь, от Невского. Царство твое законное.

Шуйский догадывался, отчего так рьян в этом вопросе Татищев: «Отцовский грех замаливает». Еще при Годунове, когда судили князя Василия, именно отец Михаила Татищева, Игнатий Петрович, бил принародно по щекам Шуйского, срамя последними словами. Это Рюриковича-то!

Зато ныне и сын, и отец самые преданные сторонники князя Шуйского. Да и как забыть решительность Михаила, когда все висело на волоске перед грозными очами Басманова. Не убоялся зайти клеврету лжецаря со спины и ударить его кинжалом. Этот предан, как пес, к Голицыным не переметнется.

— Надо составить грамоту-обращение к народу, — предложил Скопин-Шуйский. — И честь ее с Лобного места.

— Правильно, Михаил Васильевич, — поддержал Татищев. — Садись, бери перо.

В составлении грамоты участвовали все. Ну ясно, по предложению Татищева начали от Рюриковича и Александра Невского, по подсказке Пафнутия навеличили Василия Ивановича страдальцем за православную веру, непримиримым борцом с папежниками и иезуитами, главным разоблачителем Гришки Отрепьева, незаконно захватившим московский престол.

Одно подзабыли составители грамоты, как этот «разоблачитель» всего год тому назад с Лобного места признавал Гришку за Дмитрия — природного сына Ивана Васильевича. А народ-то помнил, а народ-то не забывал.

Поучаствовал в грамоте и купец Мыльников, вписав в нее «о приязни и поощрении князем торговых дел на Москве и в державе». Даже Головин ввернул, что «с великим береженном князь относился к казне государевой». От такой похвалы было изморщился сам Шуйский:

— К казне расстрига никого за версту не подпускал. Всю растряс до копейки.

— Но, Василий Иванович, а не вы ли заставили его так называемую жену Марину незамедлительно вернуть казне все деньги и драгоценности, подаренные ей расстригой.

— Ну я, — смутился князь.

— Ну вот, стало быть, оберегали казну.

И все согласились с Головиным: был князь Шуйский и казны оберегателем.

После составления грамоты решили идти на Красную площадь все гуртом. Мало того, велено было и всей дворне — поварам, конюхам, стряпухам и лакеям следовать туда же. Их наставлял брат Шуйского Дмитрий Иванович:

— Смешайтесь с толпой, и как спросят с Лобного места кого в цари, вопите: князя Шуйского Василия Ивановича. Понятно?

— Что ж тут непонятного, мы за Василия Ивановича завсе, чай, он кормилец наш.

На Красной площади возле трупа самозванца народ толпился от зари до зари, чем-то притягательны мертвецы для живого человека, невольно где-то в глубине сознания мысль-червячок копошится: «не я, слава Богу».

И тут на Лобное место взбираются все князья Шуйские, митрополит Пафнутий, Татищев, купцы, и толпа туда невольно обращается, подтягивается поближе, знают, что-то важное будет сообщено. Вперед там наверху выдвигается Татищев.

— Люди православные, народ земли Русской, — громко возглашает Михаил Игнатьевич. — Нынче с милостью Божьей свершилось на Москве праведное дело, повержен в прах самозванец, расстрига и развратник Гришка Отрепьев. Вырвана из нечестивых рук держава и скипетр царский, испокон принадлежавший Рюриковичу племени. Приспел час передать державу законному наследнику и потомку легендарного Рюрика. Глас народа — глас Божий, кого бы вы, православные, назвали достойным сей великой стези?

— Князя Шуйского-о-о Василия Ивановича-а, — взревели голоса хорошо подготовленные и заглушили, смяли чье-то сиротливое: «Голицына!», «Мстиславского!».

Татищев продолжал как по писаному:

— Вот и бояре ж как один, как весь православный мир, назвали Василия Ивановича Шуйского и ему ж посвятили грамоту, которую я вам зачитаю, — и, вытянув грамоту, Татищев развернул ее и добавил голосу солидности и весомости. А закончив чтение, снова подвигнул толпу еще дружнее провопить:

— Шуйского-о! Радетеля нашего и защитника!

Татищев, обернувшись назад, нашел взглядом позади себя князя, ударил ему челом до земли:

— Василий Иванович, народ просит тебя принять скипетр и державу Российскую.

Шуйский поклонился на все четыре стороны, как год тому назад перед казнью, но слова уж другие молвил:

— Спаси Бог вас, православные… Буду править по правде и совести, без обид и несправедливостей.

Тут кто-то из толпы крикнул:

— Крест целуй, Василий Иванович! Крест целуй!

Подобная присяга, от древности восходящая, пришлась по душе Шуйскому, он сказал:

— И вы ж мне, православные, — и повернувшись к Татищеву, молвил негромко: — Объяви, присягаем в Успенском.

И направился с Лобного в сторону Фроловских ворот. А за ним шли бояре и густой лентой простой народ, призванный Татищевым к присяге. В воротах, поравнявшись со стражей, Шуйский сказал алебардщикам:

— Пропустите мой народ, следующий в Успенский, — и не надеясь на точное исполнение его приказа, повернулся к Скопину: — Миша, проследи.

И Скопин-Шуйский остался в воротах возле стражи. Чернь валила валом, не всякий день в Успенский зовут. Иной за всю жизнь не побывает.

В Успенском соборе набилось народу — не продохнуть. Митрополит Пафнутий, не ожидавший столь скорого решения обоюдной присяги, поскольку по чину надо было вершить это патриарху. Но патриарх еще не избран, собирались Филарета на место изгнанного Игнатия, но его унесло в Углич. Нашел время. Употел Пафнутий от свалившейся на него обязанности, а князь Шуйский шипит:

— Верши, святой отче. Не затягивай.

— Но хор в отсутствии, Василий Иванович.

— Довольно молитвы и креста, Пафнутий. Начинай. «Эк разохотился князь-от, — думает митрополит. — Словно за зайцем скачет. Так и быть, вручу ему посох и шапку, пусть тешится. А уж венчанье после пущай Филарет творит».

Послал священника Успенского собора отца Федора в ризницу, куда накануне был доставлен царский посох да шапка Мономаха. Прочел псалом «Радуйся праведные, о Господе», вручил посох Шуйскому, надел на голову шапку, алмазами сверкающую, провозгласил троекратно: «Ты наш царь!» Пригласив на царское место к слову государеву, тихо подвигнул: «Говори».

Обернулся Шуйский с царского места к народу, густо стоявшему, обалдело смотрящему на сияющий золотом иконостас, на картинки, писанные по стенам и столпам. Заговорил внезапно охрипшим голосом:

— Принимая царство под высокую руку нашу, обещаю владеть им по правде и совести, никому никогда не мстить ни словом, ни делом, оберегать державу нашу от врагов и супостатов, являть всенепременно заботу о сирых и обиженных, богатить казну государеву, поощрять торговлю и промыслы, судить только по справедливости и без суда боярского никого не казнить смертию. На том и целую крест животворящий вам — народу моему православному.

Слушает чернь присягу цареву, мало верит ей, но радуется: не боярам присягает царь, а им, простым людям. И завораживают их не слова, которые дальние и не дослышат, а убранство и великолепие главного собора державы, куда обычно путь им заказан. Нынче бояр раз-два и обчелся, более простой народ в храме. Поэтому потом под сомнением будет законность этой присяги царя — народу и народа — царю: «Эва у черни пути спрашивал, а бояре на что? Не осевки, чай, вятшие люди».

Первым же указом новоиспеченного царя было: «Убрать с площади труп самозванца и еретика Гришка Отрепьева, чтоб им и не воняло. Закопать за городом, могилу заровнять, из памяти выкинуть, ровно его и не было».

Все было исполнено точно по указу. Труп самозванца, привязав к хвосту лошади, проволокли по московским улицам и за Серпуховскими воротами закопали при дороге, могилу заровняли, затоптали. Все исполнили, как царь указал.

Все да не все. Из памяти, вишь ты, не выкинули. Напротив, от первого дня расползается слух: «Жив Дмитрий Иванович. Врут бояре».

А тут еще у могилы чудеса вроде твориться начали, кто-то видел над ней огни голубые. Заодно отнесли к чудесам и утренний заморозок, побивший зелень на другой день после захоронения.

Раздосадованный Шуйский призвал Пафнутия:

— Что делать? Чернь-то его, того гляди, в святые произведет.

— Вели, государь, сжечь его вместе с адом.

«Адом» москвичи окрестили деревянный гуляй-город, построенный при Дмитрии и разрисованный снаружи страшными картинами мучений грешников на том свете.

Так и сделали, как митрополит крутицкий подсказал. Самозванца выкопали, еще раз протащили по городу, поместили в «Ад» и сожгли. Но чем сильнее старалось правительство Шуйского похерить память о самозванце, тем упорнее полз слух: «Жив Дмитрий Иванович. Спасся. В добрый час явится».

Последняя надёжа для Шуйского уличить Гришку в самозванстве была на гроб с телом настоящего Дмитрия. Когда ему сообщили о приближении к Москве посланцев с гробом царевича, он отправился за город встречать его и велел ехать туда и матери Дмитрия инокине. Сам лично ей наказывал:

— Как откроют гроб, так и скажи громко народу: вот, мол, мой сын. А давеча, мол, я признавала за сына самозванца, потому как была под угрозой. Поняла? Я тебя спрашиваю: поняла?

— Поняла, — прошептала бледнея старуха.

— Да погромче там, погромче, чтоб народ слышал, не шипи, как змея. Да пади на него, да пореви. Небось Гришку обнимала, ревела. Так поплачь хошь над родным дитятей.

— Помолчи, Василий, — нахмурилась инокиня. — Сам-то хорош был.

Не в бровь — в глаз упрек Шуйскому, хватило ума — смолчал.

На том самом месте, где менее года тому встречала Марфа самозванца, теперь встречала она гроб с ее единственным ребенком, смерть которого все эти годы занозой сидела в сердце несчастной матери. И опять народу сбежалось не менее, чем тогда, но нынче не оттесняют людей стражники. Пусть толкутся около, вблизи, чтоб слышали слова матери-царицы, ее признание в мощах сына своего.

Очень надеялся на это действо Шуйский, очень. Опознает Марфа принародно сына и заткнет глотки болтунам о его спасении. Поймет народ, что не было никакого Дмитрия и сейчас нет, а был Гришка — расстрига и самозванец.

И вот появилась подвода, на которой стоял невеликий гроб, накрытый расшитой золотой узорочью парчой. «Молодец Филарет, — подумал Шуйский, — догадался прикрыть гроб царевича дорогой тканью». Следом ехал в невеликой тележке сам Филарет, другие сопровождающие верхи на конях.

Воз остановился возле царя и царицы-инокини. Скинули парчу, подняли крышку. Марфа взглянула на то, что осталось от сына, покачнулась, едва не упала. Шуйский поймал ее за локоть, сдавил: «Ну!» У Марфы сердце зашлось, слова молвить не может, не то что речь сказать. Шуйский давит локоть: «Говори!» Наконец поняв, что ничего от инокини не добьется, решил сам молвить. Перекрестившись, начал:

— Православные, у царицы-матери сердце зашлось при виде своего дитятки — царевича Дмитрия Ивановича. Вот он перед вами тот Дмитрий, имя которого украл у него Гришка-расстрига. Ныне нет Дмитрия, он на небе у Бога пребывает, а у нас лишь мощи его, святые мощи мученика…

В толпе перешептываются: «Вот и слухай его, то признавал того Дмитрия, то теперь этого». «А-а, брешет, как сивый мерин». «Тише вы, слухайте, че загибат-то».

И Шуйский, ничтоже сумняшеся, «загибал» далее:

— …Он был убит по приказу Бориса Годунова, дабы после смерти Федора занять престол самому.

— Ах, Василий Иванович, Василий Иванович, когда же ты правду-то молвил? Тогда ли, когда, воротившись из Углича, где расследовал трагедию, принародно молвил, что царевич сам себя нечаянно зарезал, упав в приступе падучей на нож, или нынче, когда, оказывается, был убит клевретами Годунова?

И опять среди черни шепоточки: «Изоврался царь, изоврался. Где ж такому верить-то?» «А сама-то, сама, ровно каменна, того обнимала, целовала, а тут… да ежели б и вправду сын ее, дак изревелась бы».

Нет, не погасил слухов Шуйский привозом мощей Дмитрия, того более усилил. Вот уж истина: пришла беда — отворяй ворота. Новое дело: появились в Москве листки подметные, в которых писалось: «Я, Дмитрий — государь всея Руси — жив и скоро приду к вам, дабы освободить народ из-под тирании Шуйских». Мало того что листки подбрасывались на Торге, так их еще клеили на воротах боярских. Листки ли эти или недруги Шуйских взбудоражили столицу, чернь, кем-то подстрекаемая, сбежалась на Красную площадь и потребовала на Лобное место тех, кто убил «доброго царя» или изгнал из Кремля. Некоторые хором вопили:

— Шуйско-го-о! Шуйско-го-о!

Встревожились, перепугались бояре, сбежались в Кремль во дворец. Царь приказал усилить стражу во всех воротах и стрелять по черни «беспощадно», если она вздумает прорваться в Кремль. Племяннику Скопину-Шуйскому наказывал:

— Выкати, Миша, пушки перед воротами. Пусть зарядят. Фитили запалят. Если полезут — палить не задумываясь.

Когда все бояре собрались, царь закричал на них:

— Я знаю, кто из вас подстрекает чернь на меня, знаю.

— Государь, как ты можешь… — заикнулся было Крюк Колычев, но Шуйский перебил его:

— Замолчи, не про тебя речь. Ежели кто-то целит в цари, так пусть садится на мое место. Вот. — Шуйский снял шапку Мономаха и бросил ее на кресло, рядом прислонил посох. — Берите, кто роет под меня. Ну! Ну! Берите же! Вот царская шапка, вот посох. Ну кто?!

Бояре были ошарашены неслыханным поступком — царь сам сбрасывал с себя шапку, отбрасывал посох.

— Нет, нет, — закричали испуганно несколько бояр едва ли не хором, всерьез испугавшись остаться без царя да еще в такое время, когда под стенами Кремля разбушевалась чернь.

— Василий Иванович, возьми шапку, — надрывался Колычев. — На кого ты нас бросаешь? Ты царь, возьми посох!

И тут Шуйский понял, что наступил момент, когда он может требовать:

— Я возьму только в том случае, если вы мне представите зачинщиков. Немедленно.

— Сегодня же, сегодня они будут пред тобой.

Шуйский взял шапку, одел на голову, принял от услужливого Колычева царский посох.

— Ну глядите, ежели что… мне недолго, — пригрозил напоследок, усаживаясь вновь на царское седалище.

Посовещавшись, бояре отрядили Колычева искать зачинщиков на площади, хотя Шуйский недвусмысленно намекал, что они тут находятся во дворце.

Царь поднялся и направился из палаты к себе, по пути кивнув дьяку Луговскому: «Ступай за мной».

Придя в царский кабинет, Шуйский сел за стол, вынул бумажку.

— Вот, Томило, подметное письмо от имени Дмитрия, написано человеком весьма грамотным. Ты видаешь многие Почерка, сидя в канцелярии, взгляни, не напоминает ли оно чью-то руку?

Дьяк Луговской взял записку, перечитал несколько раз.

— Вроде знакомо…

— Ну-ну, — подбодрил царь.

— Боюсь ошибиться, государь, грех на душу взять.

— А ты не боись, Томило, я твой грех на себя приму. Ну?

— Не могу твердо утверждать, но очень уж похоже на…

— Ну чего тянешь вола за хвост, — начал сердиться Шуйский.

— Только похожа государь, но его ли, боюсь утверждать.

— Чье?! Черт тебя подери, — хлопнул царь ладонью по столу.

— Митрополита Филарета.

— Ага-а, — вскочил Шуйский и забегал по кабинету. — Я так и знал, я так и знал.

— Но, государь, только похожа, а его рука или нет, боюсь утверждать.

— Ничего, ничего, Томила, не боись. Казнить я его не стану. Садись к бумаге, пиши указ.

Вечером Крюк Колычев привел «виновников», которых раздобыл, выйдя из Кремля, и с Лобного места объявив, что «государь хочет выслушать народ, чего ему надобно? Давайте четверых из вашей среды». Пошумев, чернь выделила четырех, они и оказались виновниками смуты. Царь не велел их казнить, а лишь отдать Басалаю «под добрую плеть», а потом выслать куда подале.

А на следующий день вышел указ: «Отъезжать не мешкая митрополиту Филарету в Ростов и возглавить тамошнюю епархию, которая без догляду хиреть починает. И провожать следует высокого иерарха князю Скопину-Шуйскому». С честью провожать.

Часть вторая