Скопус. Антология поэзии и прозы — страница 3 из 47

Пригнувшись, улицей идешь горбатой,

И ветер, неподвластный, как судьба,

Толкает в спину. Ты идешь к Арбату…

Там дом стоит, назначенный на слом,

А прежде — особняк. А рядом — груды

Камней и щебня. Смотрит ниоткуда

И в никуда горбатый этот дом.

А ты идешь изогнутым мостом,

И — началось. И стены, и ворота —

Все дыбится одним сплошным горбом

В кружащейся степи снеговорота.

На бывшей Моховой горбится ночь,

И вслед глядит горбун чуть виновато.

А ты идешь… И как тебе помочь?

Сегодня ночь, и ты, и век горбаты!..

Носы и спины, храмы и мосты,

И кладбища с истлевшими гробами,

И купола, где сорваны кресты,

И острый край луны за куполами.

Все начинается с горба.

О, предвкушение юродства!

Здесь горький дух ущерба и уродства.

Здесь начинается судьба.

А ты идешь… А город уж не тот —

Рассветный город в колокольном звоне!..

Снежинку ловит пересохший рот,

И невская вода бежит в ладони.

Так не бывает? Не было еще?

Не может быть? Но верьте иль не верьте —

Тишайший снег коснулся этих щек,

Иссеченных бичами круговерти.

О, сдвиг времен!

              О, волн встающих горб!

Не горб, а гребень… Невская погодка.

А вдоль воды, медлителен и горд,

Идет горбун смущенною походкой.

Москва, 1970

«Там, на коломенском просторе…»

Там, на коломенском просторе,

Там, на окраинах Москвы,

Природа пригорода спорит

С природой неба и травы.

Овраг длиной с полкилометра,

Спуск труден, складки там и тут,

Как бы волнуемые ветром,

Косыми волнами бегут.

Пей красок праздник беззаботный,

Пьяней от яблонь до поры,

Пока их табор мимолетный

Раскинул легкие шатры.

За ними — в светлом одеяньи

Воздушных вишен хоровод,

И чудится на расстояньи,

Что это кружево — плывет.

Его раздвинувши рукою,

Томись в просвете, как в окне.

Как много душного покоя,

Как много августа во мне!

Но вот и вечер. Догорая,

Горят сквозь ветки купола,

И свежесть поздняя, сырая,

Легко на плечи мне легла.

24.5.71

«Я помню, дождевая кадка…»

Я помню, дождевая кадка

В проулке; около сеней

Водой и полднем дышит грядка,

Как небо теплое над ней.

Так просто, так не виновато

В тот день вернуться, где трава

Опять, как в детстве, пахнет мятой,

И ходит кругом голова…

16.10.76

Кирьят-Нордау

Маме — вместо письма

Мама, мама, в нашем городе зима…

Булат Окуджава

Мама, мама, надо ль, память теребя,

Грусть будить своим непрошеным рассказом?

Мама, мама, есть же разум у тебя,

Чтоб понять, чтобы почувствовать все разом.

Ты же помнишь расставанье и отъезд,

Добрый взгляд свой, словно встречи обещанье.

Из каких таких пишу тебе я мест,

Что и письма не даются, как прощанье?

Мама, мама, пусть же в памяти — весна,

Даже если снова осени и зимы.

Мама, мама, есть такая глубина,

Что совсем она в словах невыразима.

Март и мама — это все-таки не зря,

Если годы эту синь не расплескали.

Помнишь, мама, как на волю снегиря

Мы с тобой весенним утром выпускали?

Над балконом твоей комнаты опять

Вьется снег, уже почти как новогодний.

Ты не хочешь дверь балкона закрывать,

Как обычно, веет свежестью сегодня.

Поздний ветер шевелит твои листы,

Ты бы что-нибудь набросила на плечи.

И сидит твоя собака у тахты,

И в глаза тебе глядит по-человечьи.

Мама, мама, сколько писем я уже

В своем сердце своим близким написала.

На шестом своем высоком этаже

Ты их в мыслях своих, может быть, читала.

Я не стану посылать тебе пустой

Белый лист, стихи пошлю я, но кто знает,

Чистый лист, моей подписанный рукой,

Может, больше обо мне напоминает.

Так три года с половиной протекли,

Три столетья, долгих года с половиной.

Мама, мама, слово замерло вдали,

Только словом, только в слове я повинна.

Вновь Алатырь, с речкой Бездной, как во сне,

С луговыми, заливными берегами,

А за ними в васильсурской тишине

Снова детство, за песчаными холмами.

Я хочу твою улыбку увидать,

Улыбнешься, вспомнишь тихонькую Бездну,

Я хочу тебе словами передать

Что-нибудь, ведь что-нибудь не бесполезно?

Март — твой месяц, день рожденья, ночь без сна

С тридцать первого на первое апреля.

Мама, мама, в Шереметьево весна

На рассвете, ранним утром… в самом деле…

Октябрь, 1976

Александр Воловик

Братья Русановы

Это была известная всей стране фамилия, хотя она и не была настоящей. Братья Русановы. Эстрадные танцоры. Братья выступали вместе очень давно. С самого начала. И в самодеятельности, и номером в филармонической бригаде, и с джазом. И красной строкой печатались. Их снимали в кино, показывали по телевидению. Ноги в лаковых штиблетах, отстукивающие с немыслимой синхронностью четкие ритмы. Реже — лица. На головах цилиндры, каскетки, бриолиновые проборы блестели. Головы подпрыгивали в кадре синхронно. Если бы их не видели в концертах, можно было бы подозревать трюковые съемки. Жили они всегда вместе — и дома, и на гастролях. Сначала в общежитии, потом в отдельной комнате, потом в роскошной кооперативной квартире. И в гостиницах — в одном номере. Ходили в кино — на «Серенаду Солнечной долины». Там ребята тоже неплохой номер показывали. Иногда бывали в театре. В кукольном. Братья не любили ходить в гости — это выбивало из режима. Братья не женились — чтобы не расставаться.

Когда неожиданно, после концерта, умер Георгий, Борис Русанов удивил всех спокойствием, деловитостью — надо было хлопотать об отдельном вагоне, чтобы переправить брата в Москву, доставать лед. Правда, помогал администратор Миша. За суетливыми деятельными днями до похорон последовали пустые, праздные дни и полдни. Прекратился тренаж. Борис много ходил пешком, смотрел город, в котором жил наездами и который считался его родиной. Вечерами приходил администратор Миша. Он приносил несколько бутылок пива и брынзу. Они садились на кухне и разговаривали. Пиво и брынзу приканчивал сам Миша. Борис просто говорил, вспоминал гастроли.

— Здорово принимали в Краснодаре и в Сочи. Помните, Миша… А Челябинск — скучный город…

— Не скажите, Боря, там тоже есть театральная публика…

— Главное, теперь номера больше не будет…

— Не говорите так. Вы найдете себе мальчика. Конечно, Георгий был танцор…

— Миша, вы опытный администратор… но разве кто-нибудь сможет со мной станцеваться…

— Боря, незаменимых нет. Пусть я любил Георгия, как родного…

— Миша, я собираюсь жениться.

— Что это вам даст? Простите, вы с кем-нибудь?..

— Нет, я просто думал…

Мальчика привел Миша. Где он высмотрел его? Мальчику было семнадцать лет, и на Русанова он смотрел испуганно. Им трудно было станцеваться. Но у мальчика было дыхание и крепкие ноги. Через два месяца мальчик стал похож на настоящего Русанова. Он переехал на квартиру к Борису, и утром они оба отправлялись на тренаж в филармонию. Миша перестал приходить с пивом и брынзой, режим такого не позволял. Через полгода они танцевали в концерте, и только знатоки могли отличить, кто Русанов. Название номера они сохранили.

Мальчик оказался спокойным по нраву и слушал Бориса как старшего. И только иногда Борис ощущал, что рядом с ним чужой… Такие моменты приходили неожиданно и в самое разное время: на концерте, ночью дома. Борис и мальчик проработали вместе семь лет. Однажды мальчик собрался жениться, но Борис сказал, что, хотя дело это его не касается, танцевать вместе они после этого не смогут, им придется расстаться. И мальчик выбросил из головы свою затею. Он тоже привык ходить в кукольный театр. Кстати, там показывали пародию на братьев Русановых, видимо, очень смешную, потому что зал смеялся. Но Русановы не смеялись, они изучали движения кукол.

Борис умер неожиданно, так же как брат, с той только разницей, что это произошло до концерта, и номер Русановых пришлось заменить иллюзионистом. Мальчик и администратор Миша занимались похоронами, квартирными делами. Вечерами Миша приходил в квартиру Русановых с пивом и плавлеными сырками, пил и ел, и они с мальчиком вели разговоры тихими голосами.

— Борис хорошо работал, у него был прекрасный щелчок.

— А повороты?!

— Ах, вы не знали Георгия!

— Жаль, что погиб номер…

— Вы не должны так говорить. Я вам найду мальчика. Он вам заменит Бориса.

— Теперь придется менять название номера…

— Что вы! Публика такого не простит. Братья Русановы — это афиша. Афиша — это сборы… Да что я вам буду говорить!..

И Миша привел мальчика. Ему было восемнадцать лет. Он смотрел на Русанова большими преданными глазами. Они станцевались. И мальчик переехал на квартиру Русановых, и они стали вместе ходить на тренаж в филармонию. И в театр. И в кино. Они оба еще молоды. И номеру жить. С джазом. И красной строкой.

Шнабис

Мне было семнадцать лет, когда они вошли в Латвию. Русские ушли, а немцы пришли. Незадолго перед этим у нас отняли наш хутор и записали в колхоз. То есть мы остались жить там же, только теперь ни дом, ни поле, ни сараи, ни коровы нам не принадлежали, просто все осталось на месте, но теперь принадлежало всем — и косому Яну, который всегда пил шнабис, если было на что, и Осисам, которые из всех крестьянских работ любили только уборку картофеля, и даже Лепиньшу — деревенскому тронутому, всем теперь принадлежал наш хутор… Что вы спрашиваете? — Шнабис? Ну, эта водка, шнапс — по-немецки, у нас много в языке слов из немецкого, помещики раньше были почти только немцы. Ульманис дал нам землю, мы жили хорошо и вся Латвия жила хорошо, к нам приезжали на заработки поляки, и литовцы, и все. Конечно, голодранцы были, в городе. Ну, как сейчас! Вы знаете, теперь все живут немножко лучше, чем раньше жили бедняки, теперь никто не живет хорошо. Если это социализм… Но я в