Скопус. Антология поэзии и прозы — страница 8 из 47

 и важных вещах, как-то: голод, любовь, война…

         Пауза, как ребенок слуги,

         стоит за дверным косяком.

     Да вы ведь уже наблюдали танец Лилит

        при воссияньи этой самой луны,

         только сады были занесены,

       и на Иудейские Холмы снега легли.

      …она танцевала в белом пустом саду

       в тысяча девяносто девятом году.

                   Вы

              ведь уже лежали,

               уставясь в свод,

  и чтица сновидений ваших расхаживала у головы

      и оправленным в серебро коготком —

               вот так вот —

                пробовала:

             а не живы ли вы…

                   Вы

            видели танец Лилит!

             Ваши губы в меду!

        в тысяча девяносто девятом году.

   «Но все поправимо, — сказал крестоносец, —

                           пока сияет луна».

 И взял Иерусалим, и бросил как кости — и со стола

      они покатились — что-то вроде числа

               выпало нам.

    (Нам всегда выпадает что-то вроде числа.)

   Лилит, безумная дура, числа с костей прочла.

        …и танцевала еврея жена Лилит,

           ибо была безумна она.

         В сопровождение били лишь

            барабаны вина,

   Да датская флейта подсвистывала у Яффских

                                  Ворот им.

 В тысяча девяносто девятом году в городе Иерусалим…

                  Кресты,

             пришитые к его плечам,

                приподымались,

               когда он смотрел на

                     то,

                  как плясяла,

                власа свои волоча,

                     Лилит

                     пьяна,

                и даже лицом дурна.

    Выходил из-за плеча крестоносца слуга его час,

              всем подливал вина.

        …бьют барабаны вина музыку свою.

             Разевается черный рот.

        Ах, лемуры мои, пока барабаны бьют,

               мы повторим урок:

    Снова кости свои раскинет крестоносец на турнире

                                    или в бою,

            и я — когда тому станет срок.

   Но, как говорил он: «Все поправимо, пока сияет луна»

         Я бы добавил — пока еще жизнь длинна,

        пока на Иудейские Холмы снега не легли.

                 Час подносит вина,

  и нам танцует

                      Лилит.

3.

Сядь, посиди со мной, налей мне вина —

                           почти

несладкое это вино, и выпей сама

немного вина и прочти:

«В белой халдее моей темь, и в черной

                        халдее тьма».

Все я забыл, что хотел, и знаешь, моя

                           любовь —

и что хотел бы — забыл вместе с тем —

                    вот и пишу о чем:

«В белой халдее моей тьма, и в черной

            халдее ночь» —

читаешь ты через мое плечо.

Посиди со мной. А время спустя…

Ах, кто же знает, что будет с нами потом?

Но нельзя искушать судьбу — мы у нее

                         в гостях —

все дело в том.

И в том, что судьба-химера, — нехороша

                           собою она.

И в том, что я знаю меру лишь по части

                           вина —

и налей, хозяйка. В халдеях моих темь.

И шахматные фигурки пошли по полям

                           не тем.

Ты сидишь рядом со мною лицом к луне.

Говоришь: «Время», я соглашаюсь: «Да».

А тем временем по халдеям евреи идут года.

А дальше — века — евреи идут по моей

                             стране.

А за ними диколицых тысячелетий орда.

Облик несут, как родовой тотем.

Ты говоришь: «Время», я соглашаюсь: «Да,

да, шахматные фигурки, да, по полям

                           не тем».

Ты сидишь рядом со мной, но лицом к

                             луне,

а я сочиняю письмо, и кажется мне,

Ангел Смерти Малах га-Мавет получит

                      письмо, а о чем,

ты прочитаешь через мое плечо.

«Пора подумать о смерти, — вот и думаю

                            со вчера.

Думаю, что пора, мой Ангел, пора.

И та, что сидит рядом со мной, но лицом

                            к луне —

не возражает мне.

Пора подумать о смерти, о ней самой.

Где вы к рылами машете, ждете, небось,

                             письма.

В халдеях моих тьма, Ангел мой,

В халдеях моих темь и тьма.

А смерти боюсь, мой Ангел, боюсь,

но еще молодец, и хозяйка со мной проста.

Ах, крылья ваши шумят и по небу бьют.

И темнота,

          откуда летят облака бесшумно

                       давить холмы.

И не слушают слов моих гости в дому моем.

Или не понимают меня — и тогда где это мы?

И что будет с нами потом?»

А надо бежать, так надо ль решать — куда?

Куда евреи прошли, и никто не пришел

                             назад.

Даже если вернусь — я не узнаю свой сад

в городе, в который я не вернусь никогда.

«Моше Рабейну, — скажу я, — Моше

        Рабейну, а нам не пора ли домой?»

Но мы отвлеклись, душа моя, итак, письмо:

«Прилетайте, соскучился, Ангел мой».

А росчерк получится сам собой, как и все

                     получилось само.

И уж если по росчерку на краю листа

не разобрать, что в халдеях моих тьма —

и в черной халдее тьма, и в белой халдее

                    не видать ни черта —

вина мне налей, и выпей со мной сама.

Иерусалим, 1978.

«Пес к ней приблизился руки лизать…»

Пес к ней приблизился руки лизать

                         смирный —

белые она подставила руки.

Посередине площади пили мы вермут —

это к разлуке — я говорил — это к разлуке.

Она повторяла: «К разлуке, и непременно.

Да вы и все понимаете сами».

Но не пошли ей за это судьбы надменной.

Хотя и это наверное благо. Амен.

И говорю: «В Мертвом море есть мертвые

                           броды.

Перейдя, и заказывают эту отраву.

И само море разносит мертвую воду,

настоенную по рецептам Варравы.»

«Что ж, будем пить и веселиться будем,»

                     — дама сказала —

«а если уж с джином — то жизнь эта точно к

                          хамсину».

Псы собрались на площади перед

                          вокзалом —

все как один, как я понял, оближут ей руки.

Жестоко, что дама приснилась в белом и

                       немолодая.

Очередь псов собирается с нами выпить за

                        верность.

Что сейчас будет — я угадаю:

Будет хамсин по пути к Inferno.

Часов пробивается стебель в петлице

                            вокзала.

Что ж, кавалеру и точное время разлуки —

                    благо, знаете сами.

«То есть — мы расстаемся, — она сказала, —

и, пожалуйста, вермута даме».

Что теперь делать с пьяною — не представимо.

Агнец пусть ей приснится, и будем гулять

                           попарно

перед вокзалом «Inferno»,

               где в проходящих мимо

небо шипит на плевки потолком пекарни.

И кавалеры все разумеют на идиш, как

                        в Польше —

вот где уж точно не буду по крайней мере.

Я и вообще никогда наверное больше

                           не буду,

кроме тех мест, где возит автобус на

                       Мертвое море.

Да, мы погружаясь в Inferno, лишь

                   возвращаемся аду.

Дамы, наверно, желают, чтобы случилось

                              чудо,

но Мертвое море колышет мерно мертвую

                             воду.

(Скверно, но я отсюда уже никогда не уеду)

И будем пить вермут и можжевеловку

           с запахом северной жизни.

Дама сказала, что больше не в силах и

                      хочет сына.

Ах, если верность имеет значение в джине —

будем считать, что верен рецепт хамсина.

Ну а теперь о любви, о любви коварной,

ну а пожалуй лучше за самый вермут.

Ну а теперь, когда мы подошли к Inferno,

выпьем за пса, и будем вести себя смирно.

Беэр-Шева, 1977 г.

Леонид Гиршович

Желтая трава

С. Шпак

Эта сказка была впервые в далекие времена рассказана в Японии и потому считалась японской, но бег свой начала намного раньше, совсем в другом месте, и прежде, чем уста поведали ее, времени прошло столько же, сколько прошло его, покуда рука все не записала. Вот тогда круг замкнулся, сказка возвратилась к себе домой. Ибо возвратиться домой есть величайшее из всех мыслимых благ, доступных человеку, кому же как не сказке, воплощенной мечте, пролагать этот путь.