Скорбная братия. Драма в пяти актах — страница 5 из 10


Сцена 1

ДЕЙСТВУЮЩИЕ:

Элеонский.

Левенштраух, мелкий литератор.

Шебуев, Звездилин – студенты.

Тумботин, отставной офицер.

Алкидина, занимается химией.

Квасова, наборщица.

Страндина, переплетчица{45}.

Красихина, переводчица.

Категорийский, корректор.

Действие в квартире Шебуева. Студенческая комната в большом беспорядке. Вечер.

I

Налево от зрителей Шебуев, Звездилин и Алкидина сидят у ломберного стола и пьют чай. Направо Тумботин и Элеонский играют в карты. Квасова и Страндина посредине комнаты у самовара. Около них Левенштраух.

Шебуев. Квасова, налейте-ка мне еще стакан!

Квасова. С лимоном?

Шебуев. А то с чем же?

Квасова. Сейчас.

Элеонский (за картами). Четырнадцать десяток.

Тумботин. Плохи-с, мы припасли на сей конец женского полу.

Элеонский. Канальство!

Алкидина (с жаром). Нет, Звездилин, Джон Стюарт Милль{46} именно доказывает необходимость такого взгляда!

Звездилин. Где вы это вычитали?

Алкидина. Как где вычитала? (Обиженно.) Я, кажется, по-английски знаю немножко!

Звездилин. Да вы совсем не так понимаете утилитарную теорию!..{47}

Алкидина. Вот тебе раз! Как же, по-вашему, следует ее понимать?

Шебуев. Ты что споришь, Звездилин… сам, я думаю, без году неделю узнал, что такое за утилитарная теория… Квасова, чайку-то!

Квасова. Сейчас, не настоялся…

Левенштраух (Страндиной). Как же это можно… с вашим хорошеньким личиком и так рассуждать.

Страндина. Что вы пошлости-то говорите.

Левенштраух. Какие же пошлости!.. Совсем же я не пошлости говорю… я когда смотрю на ваши глазки…

Страндина. Алкидина! Шебуев! Прогоните от меня Левенштрауха! Он мне смертельно надоел! Все миндальничает!

Левенштраух. Помилуйте… с вами нельзя как с хорошенькой девушкой разговаривать!.. Это же странно, очень странно…

Страндина. Если я и хорошенькая, так не вам это разбирать!..

Шебуев. Ха, ха, ха!.. Левенштраух… Отчаливай, значит!..

Левенштраух (отходит к играющим). Самый глупый тон на себя напускают!

Алкидина. Что вы сказали?

Левенштраух. Ничего-с.

Шебуев. Остроумно!

Алкидина (продолжая разговор). Вы сами не знаете, против чего спорите. Я говорю, кажется, ясно: что полезнее для ребенка – выучить одно слово на пяти языках и получить, стало быть, одно только умственное представление… или в это же самое время…

Квасова (подходит с чаем). Вот вам, Шебуев, стакан, а вы, Алкидина, хотите еще?

Алкидина. Ах, не перебивайте… Чаю?.. Пожалуй, мне все равно… Я потеряла вот нить мысли.

Квасова. Ха, ха, найдете. (Отходит.)

Звездилин. Ну что же из этого? Ну одно представление!

Алкидина. Ах, постойте, я потеряла нить… да, да… вот что я хотела сказать. В тоже самое время учите вы ребенка одному языку: вы успеете познакомить его с пятью разными словами, то есть дадите ему пять разных умственных представлений.

Звездилин. А потом?

Алкидина. Как потом?

Звездилин. Потом что же-с, я вас спрашиваю?

Алкидина. Больше ничего: да ведь у него будет пять умственных представлений!

Звездилин. Что вы мне наладили: пять умственных представлений!

Алкидина. С вами совсем спорить нельзя, вы об этом понятия не имеете. Милль в своей «Логике»{48} именно говорит…

Шебуев. Да он в нее и не заглядывал. Что вы надрываетесь, Алкидина!

Алкидина. Этак мужчины всегда! Бездоказательно и генеральским тоном!..

Тумботин (за картами). Извольте хвалиться?

Элеонский. Да хвалиться-то, батюшка, нечем, шесть карт.

Тумботин. Хороши-с…

Элеонский. Кварт-мажор!

Квасова (подходя к Элеонскому). Вы совсем не пьете чаю!

Элеонский. Да вот Тумботин больно уж одолевает.

Квасова. Не беда: несчастливы в картах… в чем другом может счастливы?..

Алкидина. Фи, Квасова! С какого это вы конфетного билетика списали?..

Тумботин. Жантильничать{49} не следует, госпожа Квасова.

Квасова (сконфузившись). Виновата, провралась… вперед не буду. (Элеонскому.) Что же вы на меня не накинулись, уж подряд бы.

Элеонский. Я не слыхал хорошенько, что вы сказали.

Квасова. Ну и прекрасно… Играйте, я вам налью чаю!

Элеонский. Благодарю. (Квасова отходит.)

Квасова (Страндиной.) Вот, Страндина, меня и уличили в глупости…

Страндина. А что?

Квасова. Да ты разве не слыхала?

Страндина. На всякий чих не наздравствуешься.

Квасова (наливая чай). Видишь, около нас никого нет… Оттого, что мы с тобой неученые.

Страндина. Будто?

Квасова. А то отчего же? Мне сегодня метранпаж{50} в типографии говорит: вам, госпожа Квасова, не достает цивилизации… ха, ха… он у нас вот какой.

Страндина. Ха, ха! Это мило!

Квасова. Ученый, Бокля читал! Я его ужасно боюсь. Вчера он подходит к моему реалу{51}, тычет мне в нос оригинал и преважно так: нате, госпожа Квасова, да займитесь хорошенько! Не детскую книжку будете набирать, а ученую статью-с. Я так и присела, а все потому, что цивилизации у меня нет.

Страндина. У кого же она цивилизация-то, у Левенштрауха, что ли?

Квасова. Да вот и он к нам нейдет!

Страндина. Я его сама отогнала. Коли хочешь, я позову Левенштрауха.

Левенштраух (Страндиной.) А вы же меня звали?

Страндина. И не думала, проваливайте.

Левенштраух. А что же это за мальчишество.

Страндина. По-русски не умеете говорить: мы девушки, мальчишничать не можем.

Левештраух. Это черт знает, что такое! (Отходит и присаживается к Тумботину.)

Квасова. Что ты его как!

Страндина. Надоел хуже горькой редьки!..

Квасова. Мы с тобой чаю-то еще хорошенько не пили.

Страндина. Давай!

Левенштраух (Тумботину). А что же теперь пишете?

Тумботин. Побасенки!

Левенштраух. Как же побасенки?

Тумботин. Да так же. Шесть и шестнадцать, двадцать два, терц-мажор, двадцать пять, мой ход… (Считает вслух взятки.)

Левенштраух. Нет, я же теперь занят Леви-бен-Джерсоном{52}.

Элеонский. Чем?

Левенштраух. Леви-бен-Джерсоном, великим мыслителем…

Тумботин. Что за птица?

Левенштраух. Как же это не знать… Леви-бен-Джерсона… Это всякий образованный человек должен знать!.. Это, можно сказать, глава рационалистов.

Тумботин. Всякие есть рационалисты, любезнейший Левенштраух. Вот хотя бы к примеру: вы и Спиноза одной нации?

Левенштраух. Что же, я этим гордиться могу.

Тумботин. Ну и гордитесь на здоровье, это очень похвально, только вот что я хотел сказать: как вы думаете, есть маленькая разница для человечества, Спиноза сделается рационалистом или господин Левенштраух?

Элеонский. Ха, ха!.. Что скажешь, Левенштраух?

Левенштраух. Это же совсем глупый вопрос, он нейдет к делу… я говорил, что всякому образованному человеку…

Элеонский (перебивает). Следует знать про твоего Маймунида{53}. А я вот необразованный, поэтому не знаю и знать не хочу…

Алкидина (с места). Об чем идет речь?

Левенштраух. Об Леви-бен-Джерсоне.

Алкидина. Что это за зверь такой?

Звездилин. Из млекопитающих?

Шебуев. Или из земноводных?

Левенштраух. Я же, господа, не виноват, что вы так мало знаете историю философии. Всякий образованный человек постыдится сказать… Я же не слыхал про Маймунида и слышать не хочу!{54}..

Квасова. Вот мы никакой цивилизации не имеем, Левенштраух, просветите нас, пожалуйста.

Алкидина. Да кто такой был ваш бен-Джерсон? Раввин, что ли, какой? Так избавьте, пожалуйста, мы Талмуду поучаться не желаем.

Левенштраух. Это же очень странно. Вы кричите и не знаете, какой великий мыслитель был бен-Джерсон.

Элеонский. Да коли не хотят твоего Леви-бен-Джерсона!.. Что ты на стену-то лезешь?

Левенштраух. Не хотят, не хотят! Образованный человек должен…

Шебуев. Звездилин. Алкидина. (Вместе.) Шш!.. Не хотим слушать про Талмуд!

Квасова (Левенштрауху). Бедный, вас совсем заклевали, хотите чайку?

Левенштраух. Я выпью.

Страндина. И если осмелитесь отпустить мне хоть еще одну миндальность, сейчас же вон!

Левенштраух. Оставьте меня… я же с дикими женщинами не желаю говорить. (Берет чай, отходит в угол и развертывает книгу.)



Алкидина (с места). Элеонский, правда ли, что вас хотели заманить народники?

Элеонский. Была игра!

Алкидина. И сильно вы их отделали?

Элеонский. До бесчувствия! Главного-то их начетчика больно уж доехал.

Шебуев (Алкидиной). Элеонский Дульцинею какую-то открыл. Она ему всякую штуку порассказала про их критика-то, про Кленина.

Квасова (прислушиваясь). Какую Дульцинею?

Шебуев. В подробности не будем входить!..

Алкидина. Да и не интересно!.. Вы, Звездилин, опять сошли с настоящей точки зрения! Вы спорите недобросовестно, гадко! Возмутительно!

Звездилин. Вы что меня закидываете именами. Мозг человеческий действует у всех одинаково. Всякую мысль можно приравнять к сложению и вычитанию.

Алкидина. Это не вы сказали!.. Это Кондильяк{55} сто лет тому назад объявил. Вот вы сами хватаетесь за авторитеты!

Шебуев. Чайку дайте еще, Квасова!

Квасова. Вам после. (Подносит стакан Элеонскому.) Про какую это женщину Шебуев говорил?

Элеонский (взглянувши на нее). А вам на что?

Квасова. Извините, я думала, что это можно спросить!..

Элеонский. Женщина, каких в обществе называют падшими-с.

Квасова. Ах, извините… я ведь не знала…

Тумботин. Ха, ха!.. Вот это мило, в чем же вы извиняетесь?

Алкидина. Квасова опять отлила пулю?

Квасова. Да, я опять глупость сказала!..

Шебуев. Лучше чаю-то налейте мне.

Квасова (кротко). Сейчас. (Страндиной.) Вот еще на орехи досталось. А все оттого, что мы с тобой неученые… (Относит чай Шебуеву.) Последний стакан, больше нет…

Страндина. Скучно как! Хочешь в шахматы поиграем, здесь, кажется, есть доска?

Квасова. Не умею, это для меня больно умно! Я только в шашки смыслю, да и то плохо.

Страндина. Или Маймунида еще подразнить?

Квасова. Вот еще!

Страндина. Знаешь что! Отставим стол с самоваром вон туда. Я посажу Левенштрауха в угол, пускай он на гребенке играет, а мы будем польку танцевать. Левенштраух!

Левенштраух (поднимая голову от книги). А что же вам еще?

Страндина. Сюда, вам говорят!

Левенштраух. Ну, говорите же.

Страндина. Возьмите гребенку, покройте бумагой, садитесь в угол и наигрывайте польку.

Левенштраух. За кого же вы меня считаете, госпожа Страндина, что же я вам лакей достался…

Страндина. Ха, ха!.. Он обижаться вздумал!.. А еще сочинителем себя считает! Сейчас же марш, в награду руку дам поцеловать.

Левенштраух. У женщин рук не целуют… вы сами же это проповедовали, госпожа Страндина.

Страндина. Ну а для вас я, видите ли, хочу сделать исключение. Ну, марш!.. Квасова, бери стол…

Отставляют стол. Левенштраух отправляется в угол.

Шебуев. Что вы такое затеяли?

Страндина. Вы там спорьте об философии, а нам не мешайте. (Квасовой.) Ну, давай!

Квасова. Начинайте, Левенштраух!

Танцуют. Левенштраух подыгрывает на гребенке.

Алкидина (в азарте). Вы – метафизик!

Звездилин. А вы – доктринерка!

Шебуев. А я кто?

Алкидина. А вы – презренный жуир!

Звездилин. Терц!

Тумботин. Кварт-мажор!

II

Красихина (ни к кому не обращаясь и не снимая салопа). Здравствуйте! Что это у вас за базар? Пляс! С какой стати?

Квасова (останавливаясь). Красихина! Коли хотите чаю – больше нет! Хозяин совсем не заботится об гостях.

Красихина. Мне не до чаю. (Подходит к Элеонскому.) Ну, Элеонский, и вы все, господа, вы, кажется, очень довольны судьбой, играете тут, пляшете.

Элеонский. А что же?

Шебуев (подходя). Прикажете посыпать главу пеплом?

Алкидина. Что такое, откуда вы, Красихина?

Красихина. А вот что-с, я насилу держусь на ногах, так я возмущена…

Шебуев. Присядьте.

Красихина. Мы все живем трудом, господа, мы все, как собаки, работаем, и если с нами обращаются, как плантаторы с неграми, то какая же наша будущность?.. Этому надо положить конец!

Элеонский (встает из-за стола). Что? Я хорошенько в толк не возьму.

Красихина. Господа, мы все, кто из нас пишет, работаем в одном журнале. Но если так пойдет дальше, мы или умрем с голоду, или превратимся в батраков, в поденщиков. Нами станут помыкать, как стадом баранов! На той неделе я иду за гонорарием к Карачееву{56}. Во-первых, вы знаете назначены дни: среда до двух часов и пятница после обеда с семи. Звоню, не принимают. Это была пятница… Как же, говорю, ведь нынче приемный день? Нет-с, отвечает мне лакей, приему нет, по пятницам у барина гости изволят кушать, так приему нет. Пожалуйте в середу… Что, думаю, за новые порядки. Отправляюсь к этому уроду, который величает себя секретарем редакции. Нет дома!.. А деньги мне до зарезу нужны, у меня в кармане всего целковый остался… Так я прождала до середы: вы поверите, ела каждый день на пять копеек колбасы да булку трехкопеечную. В редакцию я представила оригиналу на восемь печатных листов вперед, да книжка с пятью листами должна выйти на днях. Кажется, можно попросить десять целковых?!.

Звездилин. Следует требовать сто, а не десять.

Красихина. Вы увидите, как это разыграется… Прихожу в среду. Принимает, разумеется, не сам барин, а секретаришка. Дайте мне хоть двадцать пять рублей, книжка выходит через два дня… Он скорчил физию, взял свой pince-nez, и сквозь зубы цедит: «Павел Николаич решил больше не производить уплаты гонорария до выхода книжки в свет».

Шебуев. Ах, он урод!

Левенштраух. Это же свинство!

Тумботин. Тсс, господа, слушайте!

Красихина. Чувствую: генеральский тон, одну руку заложил за жилет, а другой величественно опирается об карниз камина! Так меня и взорвало: я, говорю, не первый месяц на журнал работаю, а второй год. Всегда аккуратно представляла оригинал. Да и теперь у вас есть вперед листов на восемь. Я не хочу верить, чтобы Павел Николаич отказал мне в такой безделице. Прежде я всегда получала до выхода книжки. А он стоит, ухмыляется и ногой подрягивает. Мало ли что было прежде-с, госпожа Красихина. Отношения изменяются… Мне стало невыносимо больно. Я промолчала, что у меня в кармане два двугривенных. Если так, я пойду к самому редактору! Это напрасно-с, он вас не примет-с. Как не примет? Очень просто-с. И все со своим лакейским слово-ер-с… Кстати, Павел Николаич просил вам передать-с, что редакция больше не нуждается в ваших трудах. Как так? Очень просто-с. Я не считаю необходимым вступать в дальнейшие объяснения-с… Это неблагородно, без всякой причины отнимать у меня кусок хлеба!.. Журналов-с много, отыщите другие кондиции. Гонорарий за напечатанные листы вы получите в будущую среду, а лишний оригинал редакция вам возвращает-с… Я так и обомлела!

Звездилин. Ах они разбойники!

Элеонский (тихим голосом). Подло, подло!

Тумботин. Кончайте!

Красихина. Как, говорю, возвращает? Не заплативши ни копейки? Редакция вас не понуждала-с, это была ваша добрая воля. Да ведь восемь-то листов полтораста рублей стоят, я на это проживу четыре месяца! Разве вы не могли мне раньше сказать, одним хоть месяцем раньше, я бы приискала другую работу. А теперь куда я денусь с листами, вырванными из середины книги. Как меня ни взорвало, но я имела настолько силы воли, чтобы добиться-таки причины, чтобы узнать, откуда повеял такой ветер. Господин секретарь, говорю я, я до тех пор не выйду отсюда, пока вы не скажете мне прямо, без финтов, без уловок, что вызвало такое возмутительное распоряжение редактора? Видит эта дрянь, что я не уйду. Мялся, мялся, и выговорил-таки, наконец: «Редакция давно уже замечала-с в ваших переводах-с, госпожа Красихина, разные грубые выражения, и вообще постройку фразы не изящную, в преднамеренном тоне». Что такое за преднамеренный тон? Я не понимаю. Я знаю по-английски хорошо, русскую грамоту также разумею, перевожу старательно, бойко, скоро, чего же вам еще надо? Ни от кого я не слыхала, что мои переводы плохи, вялы или бестолковы! Редакция желает совершенно изменить тон литературных переводов и статей, и пользоваться трудами сотрудников, уважающих некоторые предания по части слога и языка. (Встает.) Господа, чувствуете вы, чем это пахнет? Тут уже не я на первом плане, не моя нужда, не моя потеря, тут всем нам готовится западня. Это значит в русском переводе, что наш тон не годится больше для лавочки Павла Николаича, что надо или вышколить нас, или заставить писать Карамзинским слогом{57}, или выгнать всех по шеям. Оно так и будет! Павел Николаич начал, как видите, угощать обедами своих старых литературных друзей, а мы у него в швейцарской да на черной лестнице дожидаемся редакторской подачки!{58}

Элеонский. Все рассказали?

Красихина. Разве этого мало? Я обращаюсь к вам, Элеонский, вы имеете имя, редакция дорожит вами, вы должны вступиться, вы должны заявить Карачееву всю гнусность его поведения!

Элеонский (в недоумении). Скверно, что и говорить, очень неблаговидно…

Красихина. Еще раз повторяю: мы все, господа, должны принять меры, нас хотят вытеснить, нас хотят оплевать.

Тумботин. Пожалуй, что и так, в моей статье о совокупности животных отправлений я насилу отстоял самые важные места!..

Левенштраух (выступает). Это же подлость! А со мной же как поступили? Из пяти форм всего четыре с половиной оставили… я считал строчки, да!

Шебуев. На сколько же, Левенштраух, тебя нарезали?..

Левенштраух. На семь же рублей с копейками!..

Шебуев. Ха, ха, ха!

Алкидина. Полноте вы тут школьничать, Шебуев. Тут дело серьезное! Я давно предполагала, господа, устроить литературный труд на новых началах, чтоб подсечь в корне редакторскую эксплуатацию{59}.

Красихина. Да, хорошо вам толковать, вы, Алкидина, не живете литературной работой. Время не ждет! Пока вы будете устраивать журналы на новых началах, нас совсем забьют.

Тумботин. Дело!

Элеонский. Еще бы не дело! Мне только, признаюсь, все еще не верится, чтоб Павел Николаич так поступил…

Красихина. Я не стану лгать!..

Элеонский. Верно… может быть, эта презренная тварь – секретаришка, он мне самому противен…

Красихина. Без барского приказу он не посмел бы! Я чувствую, откуда это идет! Вы должны, Элеонский, протестовать, – идите! Вас наверно примут! Я нарочно явилась сюда сегодня. У редактора теперь обед кончился. Генералы литературные в полном комплекте. Допросите его при всех!.. Пускай он повертится!.. Заплати мне, во-первых, а потом сознайся, что сделал мерзость! Да пропадай мои деньги даже, только бы его осрамить и всех оградить от гнусного произвола. А коли он нас оттирает, объяви прямо!

Звездилин. Идите, Элеонский.

Левенштраух. Я же бы пошел!

Алкидина. Надо идти.

Тумботин. Обсудить следует сперва…

Красихина. Что тут обсуждать!.. Кажется, ясно!

Элеонский. Обругать человека не велика трудность!

Красихина. Как зазовут к себе, да потом и вон, – умирай с голоду, как собака.

Квасова (подходит). У нас есть место в типографии. Хотите, Красихина, я попрошу за вас.

Красихина. Что мне в вашем месте? Я учиться должна два месяца, а на что я стану есть?

Алкидина. Вы, Квасова, всегда отольете пулю!

Квасова. Виновата, я предложила, что могла… (Страндиной.) Все невпопад!

Страндина. Небось, есть захочется, так и к нам листы фальцевать пойдет!

Алкидина. Как же, Элеонский, решаетесь вы?.. Если не хотите идти, напишите ему письмо, соберемте как можно больше подписей! Это будет даже посильнее!

Звездилин. Идея хороша! Придать этому настоящую гласность!{60}

Шебуев. В набат мы приударим!

Элеонский. Я готов, господа. Только скандалу пока делать не следует. Надо мне с глазу на глаз переговорить с Павлом Николаичем. Со мной, небось, финтить не станет; а если же он действительно начинает блудить, тогда мы ему представление устроим: за вкус не берусь, а горячо будет!..

III

Категорийский (входит в шапке, с растерянной миной). Господа, здравствуйте!

Шебуев. Что у вас за лицо, Категорийский? Ха, ха!

Категорийский (с акцентом на «о»). Не знаю я, какое у меня лицо. (Садится на стул.) Пропащий я человек, пропащий!

Элеонский. Откуда ты?

Категорийский. Провинились мы с тобой, Гриша, бурсаки мы горькие… (В большом волнении.) Я ему говорю: Павел Николаич, я корректурой живу, да семью целую кормлю… По-аглицки я точно не знаю, да много ли аглицких слов попадается… Опять же авторы читают вторую корректуру… Побойтесь вы Бога… С Выборгской{61} я каждый день припру в типографию в восемь часов…

Красихина. Отказал вам от места?

Категорийский. Слово, вишь, аглицкое не выправлено было! Я ему говорю: Павел Николаич, вам меня Элеонский представил, вы хошь для него не делайте меня несчастным.

Красихина. Видите, господа!

Тумботин. Когда это было?

Категорийский. Сегодня.

Левенштраух. Это же свинство!

Элеонский. В типографию приехал?

Категорийский. Я сижу, правлю. Входит и почал меня ругать. Вы грамоте не знаете, какой вы корректор, вам бы в дьячки{62} идти из семинарии! А нешто он сам читает хошь когда ни на есть? Вы мне не нужны! Я ему об тебе, Гриша, так, мол, и так, хошь для Григория Семеныча уважьте… Ни я пьянствую, ни задержка от меня какая… допросите последнего наборщика. Даю, говорит, вам сроку неделю. Нанимайтесь в другом месте. Господину Элеонскому скажите, чтоб об вас и не заикался… Фактор{63} тут подходит. Он ему: «А от Элеонского прислан конец повести?» «Никак нет-с». «Что ж это! Надо торопиться с ноябрьской книжкой, а он шелопайничает. А денег небось придет клянчить! Вы, кричит мне, скажите вашему приятелю, чтобы оригинал был в типографии на этой же неделе!..»

Красихина. Слышали вы теперь? Лгала я или нет?

Звездилин. Левенштраух. Красихина. Алкидина. (Вместе.) Идите! Это же свинство! Ошельмовать его! Обличить!

Категорийский. Попроси ты, Гриша, за меня… я хоть по полтиннику с листа… (Плачет.) Обидно мне… Невтерпеж обидно!

Элеонский. Полно! Баба ты, что ли! Отыщешь работу!.. Начали прямо подличать, тем лучше!

Категорийский. Горькие мы бурсаки!

Шебуев (треплет его по плечу). На реках вавилонских тамо седохом и плакахом{64}.

Красихина. Идите, мы вас здесь подождем.

Алкидина. Надо составить план!

Элеонский. Какой план? Небось горячо будет!

Тумботин. Хотите, я с вами двинусь?

Элеонский. Не надо. Довольно и меня одного! (Идет к двери.)

Квасова (останавливает его тихо). Не ходите, Элеонский, отложите до завтра, вы очень взволнованы… послушайтесь меня…

Элеонский. Что-с?.. Как вам не стыдно! Экое мещанство! Вы видно только об себе думаете… Лучше бы вы шли замуж за сенатского регистратора да огурцы солили!.. Прощайте, господа!.. (Уходит. Все кидаются на Квасову.)

Сцена 2

ДЕЙСТВУЮЩИЕ:

Павел Николаевич Карачеев, редактор журнала.

Александр Иванович Погорелов.

Иван Дмитриевич Лазнев, Петр Петрович Токарев – романисты.

Анатолий Александрович Виталиев, поэт.

Элеонский.

1, 2 – слуги.

Действие в квартире Карачеева. Хорошо убранный кабинет. Большой письменный стол и турецкие диваны. На стене ружья и охотничьи вещи. Освещено лампами.



I

Карачеев, Погорелов, Лазнев, Токарев, Виталиев расселись в покойных позах с сигарами. Слуга обносит кофей с коньяком.

Карачеев (Лазневу). Подлей коньячку, это, мой друг, не Елисеевский.

Лазнев. Так вот, господа, вхожу я в Мабиль{65}, народу куча, все больше англичане, и наших компатриотов{66} довольно-таки. Вы знаете, ведь, направо от входа, против воксала всегда толкотня. Около одной кадрили не продерешься, столько народу. Смотрю через головы: какая-то девочка, подобравши юбочки, самым неистовым манером выделывает такие штуки, что просто слюнки текут; даже французы, на что привыкли, и то ахают! Около меня какой-то черномазенький. Кто это, спрашиваю… «Mais, Monsieur, c’est Alice la Provoucole!»{67} Как, дескать, ты не знаешь этакой знаменитости! И чтобы вы думали: эту самую Alice я пустил в ход, да-с, я и никто другой. Она девчонка была самая заурядная, я направил ее шаги{68}.

Погорелов. Дал ей высшую школу… (Все смеются.)

Лазнев. Пододвигаюсь ближе. Как только она меня взвидела, – кадриль еще не кончился – на шею ко мне и чмок в губы: Bonjour, cochon!..

Карачеев. И взял-таки контрибуцию с ученицы?

Лазнев. Само собой… Теперь все это падает. Пойдите в Мабиль: мертво, кисло, дрябло! Канканируют какие-то холуи, наемные гарсоны – пять-шесть пар. Женщины, конечно, есть, да больше брак; вырождается порода, шик пропал, пикантность! Я вам доложу, государи мои, наша Северная Пальмира – место злачное и прохладное по женской части. Надо только знать, где и как добывается оный продукт. Подите вы даже к Излеру{69}: ведь бездна женщин, все это свежо, наивно (картавит), этакие все добренькие, холесие! Особенно из швейного мастерства. Мне, господа, доставляет чистое наслаждение часу этак в первом, когда разъезжаются от Излера, стоять на подъезде и смотреть, как сажают девочек в кареты… Так вчуже душа радуется!

Карачеев. Ха, ха! Видно старо стало!

Виталиев. Все это не то, друзья! Нет природы, нет неба. Когда я был в Италии, помню, в Сорренто, в самый благоухающий сезон апельсинов, встретил я прелестнейшее создание – крестьянку, несла она кувшин с водой… Какой торс, какая глубина и ясность взгляда!..

Лазнев. Усладился с крестьяночкой?

Виталиев. Божественно!

Лазнев. И элегию написал?

Виталиев. Еще бы. А мое ноктурно:

Под знойным пологом чарующего неба…

Я знаю, что эта вещь дышит страстью. После таких женщин, друзья мои, на наших глядеть противно!

Погорелов. Это все относительно, господа, а выедешь из Италии в Испанию, скажешь, что рядом с испанскими женщинами все остальные ничто. И знаете, господа, где особенно хороши женщины. Обыкновенно все кричат про Андалузию. Нет, это слишком банально. По-моему, лучший тип в Астурии! Провинция эта очень мало посещалась туристами…{70} Лазнев, однако, прав: здесь в Петербурге попадаются прелестные женщины полуполь-ского, полунемецкого типа. Да вот недавно одна Эрнестина – просто античная красота, овал рук, профиль, мягкость движений!.. Я отрекомендовал даже Петру Петровичу.

Лазнев. А! Ваше превосходительство, изволили остаться довольны?

Токарев (важно ухмыляясь). Да, признаюсь, богатые статьи…

Лазнев. Его превосходительство изволят больше прохаживаться по части немецкой нации… В прошлом году сталкиваемся мы с ним в Гейдельберге на железной дороге…

Токарев. Ну уж ты начинаешь паясничать, ничего тут не было.

Лазнев. Позвольте, позвольте! Встречаемся мы у кассы… Только я вижу, что мой действительный статский советник и разных орденов кавалер совсем покрыт с ног до головы саками{71}, картонками, женскими ридикюлями. Визитка на нем фисташкового цвета, галстук – персикового, шляпа с голубой лентой! Что это, кричу ему, кто тебя нагрузил? Заминается… Взял три билета и бежит в сторонку. А там две немочки. Одна молоденькая, белые кудерки, ein bischen Kartöfeflns-fing{72}, но ничего!.. Вкусна!.. Так вот, мол, вы как, Петр Петрович!.. И сел с ними в один вагон, а меня не подпустил!

Токарев. Все врет!.. А немки точно имеют много нежности. Особливо цвет и прозрачность кожи! Южные женщины слишком порывисты. Это не в моих привычках…

Лазнев. Нет, каков разных-то орденов кавалер?

Карачаев. Да он злец. Он больше по части вдов, под сурдинку, чтобы никто не видал.

Лазнев. Как и прилично администратору.

Карачеев. Вы перебирали тут испанок, немок, француженок… А наши-то, приволжские… Летом, как спустишься от Твери вниз по Волге, где-нибудь переночуешь в большом селе, вот хоть бы в Побошках… Что это за народ!.. Девки-то едреные, так здоровьем на тебя и пышет!.. Красота!

Погорелов. Да, друзья мои, кто ее теперь понимает, эту красоту! Особливо твоя духовная команда!

Лазнев. В самом деле, Павел, когда ты наконец распустишь свою консисторию? Ведь это, братец, ни на что не похоже – семинарист на семинаристе сидит, семинаристом погоняет… Ведь согласись, вот мы твои друзья… При всей любви к тебе, совестно поместить что-нибудь в твоем журнале. Провоняло семинарией, провоняло, братец!{73} Спроси ты у каждого порядочного человека!

Карачеев. Разве я не вижу?!

Лазнев. Чего же ты дожидаешься?

Карачеев. Я уж окоротил некоторых. Вот еще до нового года дам волю, а там и марш, а то затягивай другую песню. Я ведь церемониться не стану.

Токарев (поправляя крест на шее). Не благовидно! На тебя очень дурно смотрят… Рисковать своей репутацией из-за недоучившихся дьячков, из-за разных оборванцев!.. Мы живем в благоустроенном государстве, а не у диких папуанцев, где можно все на свете проповедовать. Я тебе давно хотел сказать: возьми свои меры, не благовидно.

Виталиев. Таланта ни в ком ни зерна!.. Какая же может быть жизнь в журнале без идеала, без поэтического чутья, без чувства красоты!

Карачеев. Есть у меня малый с талантом – Элеонский. Его я попридержу.

Погорелов. Да, он, пожалуй, даровит, но невежда, надо ему хорошую школу…

Карачеев. Вы меня не упрашивайте… Мне самому мерзко: ответственность бери, извиняйся за всякого скота! Провались они совсем и с журналом!!

Токарев. В том-то и дело.

Лазнев. Ты очень с ними нежничал. Поверь, что вся эта голодная братия будет по твоей дудке плясать, как только ты ее приструнишь хорошенько! Ясно, как Божий день: куда им деваться? Они ни на что не способны, кроме своей грошовой публицистики. Ни один из них сцены не напишет, стиха не сплетет. Je faut les traiter en canaille, moncher{74}.

Токарев. Ты принадлежишь, так сказать, к аристократии литературного мира. Не следует унижать достоинство твоих товарищей и делать из своего журнала орган Бог знает каких бредней! На каждом из нас лежит долг перед обществом. Этого мало, что я писатель, я служу и служу моему отечеству честно и беспорочно.

Лазнев. Семинаристы и обманутые поручики – вот персонал изящной и всякой словесности… Забыл я вам рассказать. Осенью возвращаюсь я в Россию. В Берлине, за табльдотом, в Britisch Hôtel{75}, сидит около меня какая-то белобрысая физия, усы, бородища, пахнет розовой помадой. Вдруг обращается ко мне: «Вы русский?» Да-с. Очень приятно. (Трясет руку.) Наклоняется и шепчет: «Поручик Семипалов, в отставке». Очень приятно. (Трясет руку.) Вы реалист? Нет-с. Социалист? Нет-с. Либр-эшанжист? Нет-с. Я политико-эконом. Очень приятно-с. (Трясет опять руку.) Вот нынче какие экземпляры!..

II

Слуга (в дверях). Господин Элеонский желают вас видеть.

Карачеев (с гримасой). Сказано, никого не принимать по делам редакции!

Слуга. Да оне нейдут, дожидаются в зале. Доложи, говорит, Павлу Николаичу, я не по журналу, мне их так видеть желательно.

Карачеев. Дурак! Не мог выпроводить! Что я с ним стану делать!

Погорелов. Прими. Я бы хотел поближе его разглядеть.

Лазнев. Преподать правила благоприличия и опрятности.

Токарев. Хе, хе! Не мешает!

Виталиев. И диких скифов обуздывали древние мудрецы.

Карачеев. Неотесан, как чурбан! Так бурсой и отшибает! (Лакею.) Ну, проси!

Лакей уходит.

Погорелов. Интересно знать, как эти люди смотрят на свое призвание, как они задумывают свои вещи.

Лазнев. На рубли серебром, очень просто.

Карачеев. Эту науку они отлично разумеют.

III

Элеонский (входит скромно и делает общий поклон, потом подает руку Карачееву). Вы разве не принимаете, Павел Николаич?

Карачеев. Нет, я переменил день…

Элеонский. Так вы бы об этом объявили. А то что же народ-то к вам ходит без пути. Впрочем, я знал, что вы по пятницам обеды для друзей даете. (Оглядывает остальных.)

Карачеев. Господа, представляю вам господина Элеонского.

Погорелов. С господином Элеонским мы на днях познакомился у Кленина.

Элеонский. Так точно-с. Вы еще изволили меня за милые пейзажики похвалить.

Лазнев (подходит к Элеонскому). Я Лазнев. Написал, как вам известно, много романов. И вот вам совет, господин Элеонский. Мы все видим в вас дарование. Не грязните же его, не выворачивайте с цинизмом изнанку жизни!.. Я двадцать лет пишу, и какие сферы я ни задевал, я всегда старался облагородить человека.

Элеонский. Покорно благодарю-с.

Лазнев. Вы видите здесь перед собою, так сказать, представителей нашей литературы, и каждый из нас пожелает вам того же самого.

Токарев. Не мешает помнить, господин Элеонский, что на писателе лежит долг перед обществом, да-с.

Виталиев. Можно любить грязь только в диком состоянии! Оскорбляя поэтическое чувство, вы тем оскорбляете все священное.

Элеонский. Благодарю покорно.

Погорелов. Вы теперь в таком периоде, господин Элеонский, когда молодой человек старается как можно пространнее высказать свою мысль. Это понятно. Будьте скупее на слова, но так, чтобы каждое ваше слово носило в себе ясный, художественный образ.

Элеонский. Слушаю-с.

Карачеев. Я очень рад, Элеонский, что мои друзья делают вам замечания. Мы только что говорили об вас. Надо, батюшка, отставать от бурсацких замашек. Выделывайте хорошенько язык, а то у вас иной раз слово попадается черт знает какое! Не век же пережевывать семинарские погудки!..

Элеонский. Карамзинским языком прикажете писать?

Лазнев. Не худо и у Карамзина поучиться, господин Элеонский. Павел Николаич до сих пор допускал много лишнего в своем журнале, возлагал, видите ли, надежды на молодое поколение, но теперь рассудил, что пора подобрать вожжи…

Элеонский. Что это такое, Павел Николаич? Кого вы желаете на вожжах-то держать, меня, что ли?

Карачеев. Не столько вас, батюшка, сколько ваших приятелей и приятельниц.

Элеонский. Так-с! Знаете ли, Павел Николаич, я пришел ведь к вам за делом, а не разводить разводы.

Карачеев. Выберите другое время, голубчик, у меня гости; после обеда какие же дела!

Элеонский. Для вашего желудка, известно, неудобное время, да мне-то нельзя ждать. Вы изволили отказать в работе Красихиной и Категорийскому. Красихиной вы не хотите заплатить за листы, которые она представила уже в редакцию. Так, видно, все хозяева поступают. Но вы или ваш секретарь, что все равно, выставили вот какую причину: слог-де не хорош, неизящные выражения, семинарией отшибает! Она работает на вас целый год, почему-то прежде семинарией не отшибало? Тоже самое я услыхал сейчас от ваших друзей. Мне только этого и надо было. Я не хотел верить ни Красихиной, ни Категорийскому, но теперь я чую, чем запахло здесь в кабинете. Вы и ваши друзья скажете, пожалуй: что за рыцарь выискался, приходит ратовать за угнетенную невинность!.. Что за неуч такой! Нарушает наше сладкое пищеварение… Успокойтесь, господин Карачеев, я декламировать не стану. Деньги вы Красихиной запла́тите, мы найдем средство посильнее просьб, вас ведь не усовестишь… Я об себе, собственно, пришел говорить. Такой эгоизм поднимет меня и в ваших глазах, и в глазах этих господ. Маленький вопросец: приказывали вы Категорийскому передать мне, чтобы я доставил конец повести как можно скорее?

Карачеев. Я, кажется, ему говорил… Только к чему все это, голубчик?..

Элеонский. Вам кажется?.. Ну, а теперь, сейчас, вам не угодно приказать того же?

Карачеев. Вы сами знаете, что надо торопиться!

Элеонский. А я нахожу, господин Карачеев, что совсем не надо. Вам конец повести нужен, а я объявляю напрямки, что, если вы сейчас же не заплатите Красихиной, повесть останется без конца!

Карачеев. Что такое, что такое! С ума вы сошли!

Лазнев. Это вовсе не остроумно, господин Элеонский.

Элеонский. Вы полагаете? Покорно благодарю за урок. А я так думаю, что достаточно остроумно. А чтоб заставить вас, господа, замолчать, вот вам факты: девушка работает больше году на редакцию. Вдруг ее гонят, но этого мало – возвращают ей заготовленный перевод, т<о> е<сть> крадут у ней из кармана деньги за труд целого месяца. Тут, кажется, нечего возражать.

Карачеев. Да вам-то какое дело, Элеонский!.. Это глупо наконец!

Элеонский (подходя к нему). Павел Николаич, вы меня знаете, я на ветер не стану говорить. Не кобеньтесь, доставайте-ка из бюро двести рублей.

Карачеев. Как двести?

Элеонский. Да так уж, не обочтетесь!

Карачеев. Что это за комедия?

Элеонский. Я жду, и ваши друзья также. Они, верно, заплатили бы за вас, чтоб я только ушел… Не правда ли, господа?

Карачеев (вынимает деньги). Это черт знает что такое!

Элеонский. Оно так-то лучше. (Кладет деньги в карман.) Теперь позвольте поблагодарить еще раз ваших друзей за данные мне советы. Господин Погорелов нашел у меня милые пейзажики и предписал скупость выражений, вот они (указывает на Токарева) преподали урок благонамеренности, они (указывает на Виталиева) наставили в поэзии, они (на Лазнева) указали на Карамзина и благородство собственных произведений… Столько драгоценных советов и в какие-нибудь пять минут!.. (Меняя тон и поднимаясь.) Я вижу, куда я попал. Я вижу, что здесь собрались воеводы вражьего стана. Но почему же, господа, у вас не хватает смелости сказать прямо, что вы нас ненавидите, что вы, наконец, готовы клеветать на нас… Говорите, нечего драпироваться в свое олимпийское величие… Или лучше пускать исподтишка беззубые эпиграммы да старческие ругательства? Чего же вы боитесь, на вашей стороне столько добродетели и славы: торжественные оды, повести, канцелярская мораль, сантиментальные пейзане!.. Вам стоит сказать слово – и мы повержены в прах, оплеваны, как парии, как отребье общества!.. Полно, так ли, господа?! Вам ли одолеть то, что стало выше вас головой, одряхлевшей ли злобой уязвить нас?.. Никогда! Каковы бы мы ни были, мы не лжем, не играем в убеждения, не обманываем предательски общество за подписную плату! (Обращаясь к Карачееву.) Вы, барин, оглянитесь на себя! Вы набрали молодых людей, торгуете их мыслями, их душевным добром, слывете за либерала, за прогрессиста! А внутренно вам в тягость мысль и правда; вы живете в одну утробу. Мало того, вы с вашими друзьями издеваетесь над семинарским духом, которым, видите ли, провонял ваш журнал! И теперь, когда вы набили мошну, – вон всю команду, по шеям голодную братию! Кого же презирать, господин Карачеев? Меня ли, сына пономаря, полуграмотного бурсака за то, что он пишет, что выстрадал в своей жизни, или вас – литературного корифея, постыдно предающего молодые силы?!

Карачеев (как ни в чем не бывало). Господа, милости прошу в гостиную!

Лазнев (остальным). Уйдемте, он прибьет, пожалуй! (Уходят все четверо, пожимая плечами.)

Элеонский. Ха, ха!.. Возражения, значит, не удостоили!

Карачеев. Если б вы были пьяны, я бы спустил вам, но я шутить не люблю… Это превышает всякую меру!

Элеонский. Что-с? Угрожать изволите?.. Напрасно, господин Карачеев! Вы думали, что мы все молчим. Нет, мы говорим иногда.

Карачеев. Между нами все кончено!

Элеонский. Не верю: конец повести запросите…

Карачеев. Все кончено, повторяю вам!

Элеонский. Не повторяйте. Я вам не дам ни строчки.

Карачеев. И умрете с голоду, больше вам негде печатать.

Элеонский. И умру с голоду, господин Карачеев, а вы на моих похоронах спич произнесете и весьма чувствительно изобразите, как вы для меня были отец и благодетель, и какие во мне творческие силы погибают безвозвратно.

Карачеев. Прошу вас оставить мой дом. Сколько вам следует гонорария?

Элеонский. Да книжка еще не выходила.

Карачеев. Все равно-с.

Элеонский. Пятьсот рублей!{76}

Карачеев. Как пятьсот?

Элеонский. Считаться желаете! Смело!

Карачеев (порывисто достает деньги). Извольте!

Элеонский. Расписочку прикажете?

Карачеев. Я желаю, чтобы вы ушли вон… Слышите? (Уходит.)

Элеонский. Слышу!.. (Считает деньги.) Вот твоя кровь, Элеонский!.. Больше негде писать! Лавочка закрыта!.. Пора и на кладбище!..

Акт III