Скорее всего — страница 4 из 47

Ты, уже расслабленный и расставшийся на время с присущей тебе смутной тревожностью, подходишь к табачному киоску купить сигарет. Ты стоишь и умиротворенно ждешь, покуда милая продавщица отсчитывает тебе сдачу. Да, я тороплюсь, да, она считает мучительно медленно. Но у нее, видимо, зрение плохое. Она, видимо, новенькая. Потерплю, ничего страшного. Не раздражаться. Понимать. Всех надо понимать.

Но тут из хтонических глубин возникает та самая “беда”, которую “не предвещало ничто”. Она возникает в облике очень мрачного и неопрятного мужчины. Ему тоже нужны сигареты. Он отодвигает тебя рукой и обдает тебя невыразимым духом вчерашних радостей. “Нельзя ли полегче все-таки?” – говоришь ты все еще добродушно. “А х…ли ты тут встал?” – отвечает ожесточенный неопохмеленностью мужчина. “Встал, потому что надо”, – начинаешь заводиться и ты, понимая уже, что привычная жизнь все же сильнее и правдивее, чем непривычная. “Ты ведь еврей?” – не столько спрашивает, сколько констатирует твой незваный оппонент.

“Все, – тоскливо думаешь ты, – начинается тема, развитие которой чревато неизбежными хватаниями за грудки”. Ты с самого детства не привык спускать такие штуки. Ты вспоминаешь все. Нет, погромов и Освенцимов в твоей жизни, слава богу, не было. Но был московский двор середины пятидесятых. Был Витька Леонов, смертельный твой враг, говоривший тебе при встрече: “Абг’ам любит куг’очку”. Ты, не думая ни о чем, бросался на него и тут же оказывался на земле, потому что гад был вдвое больше тебя. И была школа № 11. И был завуч Иван Тихонович, который делал вид, что никак не может запомнить твоей фамилии, и потому называл тебя, к бурному восторгу класса, то Гуревичем, то Рабиновичем. И была девочка Таня, которая спрашивала тебя, почему твою бабушку зовут таким глупым именем – Берта. И была смутно запомнившаяся зима 1953 года. И была на нашей улице маленькая аптека, где много лет проработала маленькая тихая женщина в круглых очках – Софья Соломоновна. Ее все знали. В те дни она стала средоточием смертельной ненависти, охватившей всю округу, весь город, всю страну. “Куда смотрит начальство, – волновались тетки в очереди, – почему ее не уберут отсюда? Они же нас всех тут угробят на хер”. И прошло много лет, пока ты не научился без внутренних судорог произносить постыдное слово применительно к себе самому – первое лицо единственного числа давалось долго и мучительно.

“Да, я еврей”, – говоришь ты, размышляя при этом, куда бы девать очки.

Но тема делает абсолютно непредсказуемый поворот. “Да какой же ты еврей? – говорит ни с того ни с сего твой новый знакомый. – Евреи умные. А ты дурак”. Преодоление жанровой инерции кажется столь радикальным, что вместо того, чтобы на законных основаниях обидеться на “дурака”, ты начинаешь смеяться. Смешно ведь, и правда. Просто надо всех понять. День удался.

Булгакова(-о) знаешь?

Да, понимаю, заголовок довольно странный. Но потом все разъяснится, обещаю, – чуточку терпения. А для начала вот что. Неизбывный наш литературоцентризм, вступая в непосредственное соприкосновение с грубой реальностью, преподносит нам иногда… Нет, не то. Об этом наговорено столько уже всего, что лучше будет как-нибудь по-другому.

Так, например. В детстве я очень любил географию. Точнее сказать, географическую карту, висевшую над моим письменным столом. Пялиться на пеструю карту мне было как-то веселее и увлекательнее, чем на постылые и совершенно закрытые для восприятия страницы учебника по физике под редакцией Перышкина и Крауклиса. (Вот память! Хотя не могу исключить, что Перышкин и Крауклис – это как раз какая-нибудь стереометрия, хрен редьки не слаще. Нет, стереометрия – это все-таки Стратилатов, точно помню. Так что все правильно.)

Карту я знал очень хорошо: мог почти точно нарисовать большую жирную запятую Африканского континента или Скандинавский полуостров, похожий на спящего сенбернара в профиль. Я, хоть ночью разбуди, мог назвать столицу какого угодно государства. Знал я, например, и знаю до сих пор, что столицей Гондураса является город Тегусигальпа. Правильно? Я ничего не перепутал?

И я очень много читал. Учитывая мою уже упомянутую здесь душевную привязанность к географической карте, легко догадаться, что и читал я в основном про путешествия и открытия. Таким образом, литература и география дружественно и взаимовыгодно сосуществовали в моем пытливом подростковом сознании.

Бывают, впрочем, случаи, когда география и литература вступают друг с другом в странные окказиональные противоречия. Вот такой, например, случай.

Один из друзей моей юности, студент-филолог и начинающий поэт, как-то летним вечером в конце шестидесятых возвращался из довольно отдаленного дачного поселка, куда он только что проводил свою барышню. И вот сидит он на пустом перроне и ждет последнего поезда. А поезд все не идет и не идет. А чтобы время не тянулось столь мучительно, он бормочет про себя все, какие может вспомнить, стихи своего обожаемого в ту пору Блока. На перроне он был один. А над ним низко повисла несколько тревожная для городского человека первозданная ночь, слегка, впрочем, очеловеченная худосочным фонарем. И даже угадывались в глубине пристанционной площади очертания деревянной аптеки. Так что ничего, жить можно. Приятель мой, хотя и проводивший только что до дому свою нежную подругу, будучи юношей ветреным, не стал бы иметь ничего против появления на перроне какой-нибудь незнакомки, способной тем или иным образом скрасить нудное ожидание.

Незнакомка не появилась. Появился, напротив, незнакомец, вызвавший в душе нашего героя стыдноватую, но отчетливую тревогу, ибо его облик и специфическая пластика навеяли на моего субтильного и очкастого друга некоторые малосимпатичные воспоминания из времен его дворового пресненского детства. Незнакомец подошел к моему другу, дыхнул на него чем-то значительно менее декадентским, чем какие-то там духи и туманы, и задал совершенно в этом пространственно-временном контексте неожиданный вопрос. Он спросил: “Булгакова знаешь?”

У юноши, что называется, отлегло. Еще бы ему не знать Булгакова, которого он читал и перечитывал сто раз подряд! Вот, кстати, совпадение: два заветных номера журнала “Москва” с “Мастером и Маргаритой” вот прямо сейчас лежат в его сумке. Все складывается просто отлично. И чего это он, дурачок, испугался. Булгаков и его счастливая проза сделают человека из любого, даже из этого брутального на вид субъекта. Литература спасет этот грубый мир – мир агрессии и утробных страхов. Друг мой уже изготовился преподнести незнакомцу какую-нибудь из особенно блистательных цитат, в ответ на которую он рассчитывал получить другую, не менее искрометную. Так, глядишь, не заметим, как время до поезда пролетит. А ведь еще и в поезде можно продолжить. Эх, красота!

Но на всякий случай, исключительно из соображений интеллектуальной корректности, он все же счел нужным уточнить: “Какого Булгакова? Писателя?” “Хуятеля! – уже и вовсе неожиданно, хотя и в рифму, ответил незнакомец. – Деревню, говорю, Булгаково знаешь? Здесь где-то должна быть. Мне туда надо, понял? А в какую сторону, не знаю, понял? А ты знаешь Булгаково? Деревня. Здесь где-то”. “Нет, – ответил поэт печально, – не знаю. Я здесь первый раз”. “А хули ты тогда расселся тут?” – в полном несоответствии с нормами светских приличий, да и просто с элементарной логикой спросил раздосадованный незнакомец. Проявления его досады могли бы быть и более предметными, но ограничились, к счастью, вербальным уровнем. Он лишь презрительно махнул рукой и ушел куда-то в ночь, слегка посверкивая во тьме своими условно белыми штанами.

А дальше что? А дальше ничего. Пришла электричка, мой приятель сел в нее и поехал в Москву. А по дороге он мысленно оттачивал свое литературное мастерство, которое, он знал, непременно пригодится ему, когда он будет рассказывать своим друзьям и знакомым об этом удивительном литературно-географическом эпизоде. Время от времени у него не получалось удержаться от радостного хохота, чем он приводил в легкообъяснимое смятение сидевшую рядом с ним пожилую огородницу с огромным букетом георгинов в натруженных руках.

О национальной гордости великороссов

Что делать с самоидентификацией, непонятно. Лучше всего ничего не делать. В принципе нормальный человек ничего и не делает, а просто живет в свойственной ему повседневности. В той повседневности, которая не задает ему неожиданных, как ночной визит участкового, вопросов. Вопросов типа: “А какой вы будете национальности?” Интересный вопрос.

Особенно интересным этот вопрос казался мне в детстве. А если я добавлю, что самая нежная пора моего детства пришлась на первую половину 1950-х годов, то читатель, хоть как-то знающий отечественную историю, поймет, что я имею в виду. Однажды – мне было лет пять – я прибежал домой в слезах. Я прибежал жаловаться маме. “Витька, – сказал я, рыдая, – обозвал меня на букву “е”. Мама насторожилась. “А как именно?” – спросила она. Она, впрочем, уже, судя по всему, знала ответ. “Не могу сказать. Ужасно неприлично”. – “Ну ничего, скажи, не бойся”. – “Он. Сказал. Что я. Еврей”. Мама почему-то ничего не ответила, а только вздохнула и переглянулась с бабушкой. Бабушка сказала что-то на языке, которого я не понимал. Меня не очень смущало, что я не понимаю бабушкиного языка: я твердо знал тогда, что существует специальный язык, свойственный именно старым людям.

Вскоре я узнал, что я нерусский. Но этого мало. Я узнал, что я как раз тот самый еврей и есть. Это меня потрясло и, надо признаться, потрясает до сих пор. Все мое детство прошло в беспрерывных драках по “национальному вопросу”, и до сих пор мои глаза застит непонятно что, когда я услышу где-нибудь что-нибудь такое, из детства. Тогда я готов на самые дикие поступки.

Впрочем, течение жизни постепенно приучило меня ко многому и многому научило. Научило пониманию нации как категории не столько этнической, сколько гражданской. Приучило к тому, что глупо и неправильно соотносить те или иные события жизни, свойства характера, успехи и поражения с происхождением, фамилией и типом физиономии.