Скошенное поле — страница 3 из 6

го, что выразителя таких идей, в характере которого немало автобиографических черт, он метко и характерно назвал Ненад Байкич[6].

Свое представление о человеческом обществе, различные стороны которого он изображает в романе, Чосич не всегда сумел последовательно воплотить в своих героях, их действиях и судьбах, не сумел органически связать свои идеи с тканью романа. Чувствуя, что его мысль, исполненная благородного гнева и пафоса отрицания, не нашла достаточного художественного выражения в самом произведении, а иногда просто не ясна, он в решающих узлах делает рупором своих идей некоторых персонажей, не связанных с главным ходом развития романа. Так, например, критика парламента — этого карикатурного народного представительства — высказана в словах журналиста, а мысль о нищете деревни и эксплуатации народа развивает один из крестьян. Но хотя эти и подобные им положения выражены только словесно в виде художественной декларации, то есть с точки зрения реализма художественно неубедительно, все же следует признать, что в силу глубокой правды, которая в них чувствуется, и смелости, с которой они высказаны, они представляют живой и сильный документ моральной честности, идейного благородства и творческой совести их автора. Дыханию правды, которым веет со страниц книги, не хватает иногда дыхания художественной достоверности, которая оживила бы ее и придала ей больше убедительности.

К созданию своего последнего, а по существу первого романа, Бранимир Чосич готовился долго, тщательно собирал материал, изучал прототипы будущих героев, записывал, дополнял, систематизировал воспоминания и наблюдения. Чтобы наиболее полно реализовать свой замысел, он серьезно занялся изучением особенностей технологии романа: фабулой, образами, стилем, композицией. Статья «Точка над i», опубликованная после завершения романа «Два царства» и начала работы над «Скошенным полем», ясно свидетельствует о его серьезном отношении к литературному ремеслу, о горячем стремлении молодого писателя овладеть всеми его тайнами.

Написанное уверенной рукой зрелого писателя, умеющего строить романы, «Скошенное поле», несмотря на все свои идейные недостатки и художественные промахи, является серьезным и хорошо выполненным литературным произведением, одним из самых положительных явлений югославской литературы в жанре романа в период между двумя войнами. Роман является самым достоверным документом об омерзительной действительности нашего недавнего прошлого; он рассказывает также о писателе, который всеми силами старался согласовать в себе мораль человека и писателя, а в своем творчестве — идеал человечности и красоты.

Литературное наследство Бранимира Чосича, умершего в пору, когда настоящие художники только начинают творить в полную силу, не имеет большой художественной ценности. Гораздо важнее художественного результата, почти всегда неполного или одностороннего, является серьезность, честность и человечность направления его творчества. Начать свою литературную карьеру двадцатилетним юношей незначительными романтическими рассказами, предназначенными для забавы праздных, и закончить ее всего десятью годами позже сознательным летописцем и беспощадным критиком социальной действительности своей эпохи — значит проделать путь, который в условиях нашей тогдашней литературной и общественной жизни свидетельствует о значительности фигуры писателя.

В этом и заключается главная сила и обаяние творческого облика Бранимира Чосича.


Ели Финци

СКОШЕННОЕ ПОЛЕ{1}

КОНЕЦ И НАЧАЛО

Каждый раз, когда Ненада Байкича водят на допрос, всю дорогу от тюрьмы до канцелярии следователя он должен идти пешком, в наручниках. Идет он быстро, надвинув шляпу на глаза, но прохожие все же понимают в чем дело, останавливаются, смотрят, качают головами: «Так, так… еще одним злодеем меньше на свободе». Некоторые забегают немного вперед, чтобы лучше его рассмотреть. Многие сочувствуют: «Такой молодой!» А иные злорадствуют: «Приличный молодой человек, хорошо одет, и… все-таки попался».

В парке играют дети. Через этот парк Ненад Байкич провожал Александру Майсторович.

— Направо, — раздается команда сопровождающего его унтер-офицера.

Байкич сворачивает в улицу. А там, дальше, — огромные ворота, темные коридоры, унылые фигуры вдоль стен, множество дверей, рабочий кабинет, стол, стулья.

— Садись!

Руки свободны. Байкич машинально хрустит суставами.

Следователь молодой. Умное и открытое лицо. Способный, добросовестный. Но в деле Байкича ему не все ясно. Он чувствует к нему симпатию, как будто они старые знакомые. И все же чего-то понять не может — или не умеет. Он предлагает Байкичу сигарету. Дает закурить (надо же войти в доверие), потом сам закуривает. Берет стул и садится рядом. Их больше не разделяет стол. Совсем как два приятеля. Даже по годам. Окно открыто. Рдеют увядающие листья старого каштана.

Байкич внимательно просматривает газеты. Следователь наблюдает за ним. Виновность его очевидна и доказана. Байкич сознался, дело могло быть уже закончено, но следователь не спешит — практика еще не превратила его в автомат, соблюдающий букву закона. Он хочет понять Байкича, выяснить побуждения, которые им руководили. Но это задача трудная. Чтобы узнать человека, недостаточно понять его поведение при совершении преступления, недостаточно проследить его поступки за ближайшие перед этим дни или недели, ибо нельзя всего объяснить одним сопоставлением фактов. Следователь должен помнить, что человеческая личность не есть нечто неизменное на данном отрезке времени. А прежде всего ему нужно было бы иметь совсем другое представление о мире. Но он изучал право, а это прежде всего наука об установленных взаимоотношениях людей, а не наука о мире. Право рассматривает мир лишь с точки зрения поступков людей, а самих людей — с точки зрения статей закона. Мир — величина постоянная, так же как и человек, и законы в момент их применения — тоже величина постоянная: все однородные преступления подлежат одинаковому наказанию, хотя они и совершены разными людьми. И напрасно чувство справедливости восстает против такого закона: законы издаются законодательной властью, и они действительны, а то, что сама законодательная власть является результатом столкновения общественных сил, это уже другой вопрос. Главное, все надо подогнать под статьи и случаи, которые были предусмотрены еще свыше сорока лет назад. Формы жизни меняются, наука о человеке идет вперед, но все это не имеет значения. Напрасно следователь, как человек, испытывает смятение, — все относительно него предусмотрено и заранее решено: если для преступника существует закон, то для следователя существует судопроизводство. Судопроизводство сильнее его. Оно точно определило, что должен и имеет право делать следователь. Он одновременно и следователь и обвинитель. Его интересуют только факты, которые подкрепляют обвинение. Он должен подметить моменты, когда подсудимый краснеет (одна шестая доказательства), бледнеет (еще одна шестая), когда он в замешательстве начинает сам себе противоречить, и вытянуть из него слово за словом признание в своей виновности. Защита вне его компетенции, а поэтому его совесть может оставаться совершенно спокойной, — ведь он всего лишь слуга закона. Он не виноват, что судопроизводство, которое ему поручено, похоже на инквизицию. И что живет он в 1925 году.

Следователь хочет как будто понять Байкича, а на самом деле он бессознательно старается возможно лучше обосновать обвинение. Потому что он не только добросовестен, но и честолюбив. Он хочет, чтобы его обвинение было юридически безукоризненным, подкрепленным вескими доказательствами. В деле Байкича он догадывается о мотивах. Но, чтобы убедиться в них, надо отрешиться от судопроизводства. Он колеблется: преднамеренно или нет? Здоров Байкич или болен? И, пока тот просматривает газеты, он осторожно нащупывает почву.

— Ваш адвокат ходатайствует об отправке вас в психиатрическую больницу.

— Почему? — Байкич поднимает голову.

С минуту они смотрят друг на друга.

— Он утверждает… как бы это сказать?.. что у вас нервы не в порядке.

Байкич улыбается. И этот, бедняга! Не знает, на чем строить защиту. Спокойно он отвечает:

— К сожалению, я не сумасшедший. Я сознавал и сознаю все свои поступки.

— И тем не менее не раскаиваетесь, что могли двоих лишить жизни!

Произнося слово «жизнь», следователь разумеет его юридическое значение.

— Нет. Не раскаиваюсь. Я понимаю, что мой поступок сам по себе бессмыслен и ничего на свете изменить не может. И все-таки я не раскаиваюсь.

— И если бы вы снова очутились в подобных обстоятельствах, вы бы опять стреляли?

— Неужели вы полагаете, что зайцу, пойманному в капкан, доставляет удовольствие бросаться в пасть гончим собакам? — Байкич подумал немного. — Испытывали ли вы когда-нибудь отчаяние? Безысходное, тупое отчаяние? Вот… такое отчаяние, какое охватывает одинокого человека. Человека, который не ощущает рядом с собой дыхания других людей, их тепла, который живет для себя и в себе. — Байкич снова погружается в раздумье. — Или так, если хотите: неверно, что человек рождается только раз. Он рождается беспрестанно… умирает и рождается. В жизни он руководствуется известными убеждениями, стремится к определенным целям; потом эти убеждения внезапно рушатся, цели изменяются; человек продолжает ходить, есть, спать, но он мертвый, это труп, сохраняющий только видимость жизни… Вы меня понимаете? Иногда человек отчаянно защищается, чтобы не умереть, хотя бы и такой, кажущейся смертью, потому что не видит, как бы он мог снова родиться. Что-нибудь в этом роде.

Следователь ждет, чтобы Байкич перед ним раскрылся, а Байкич и сам себе еще не ясен. Оба блуждают в потемках. Но в то время как Байкич чувствует, что уже выходит из окружающего мрака, следователь считает, что обвиняемый, хоть и образованный человек, принадлежит к разряду послевоенной молодежи, неуравновешенной, анархической, а значит, нездоровой. Но не безответственной. Нет, Байкич отвечает за свои поступки. Однако он не думает раскаиваться. По-видимому, это больше всего и беспокоит следователя.