Скугга-Бальдур — страница 2 из 10

Соображать надо было быстро, если, конечно, он не собирался упустить ее, как вчера, а об этом и речи быть не могло.

И что же тут можно было предпринять?


Лисица завертелась на камне, готовясь исчезнуть.

Человек, перекатившись на спину, задрыгал в воздухе руками и ногами. Затем, снова перекатившись, но уже на четвереньки, он поднял правую ногу, будто пес, решивший помочиться на кочку.

И громко заблеял.


Таким шутовством человеку удалось отсрочить лисицыно исчезновение. Он снова затаился, обдумывая свое положение, а она осталась сидеть на камне, дожидаясь новых чудес.


Человек в спешке зарядил ружье. Забил в него полмерки пороху, что было не лишним, если он собирался подстрелить лисицу с одного выстрела. Пошарив в кармане, нащупал ободранный псалтырь, вырвал страницу, помял ее между пальцев и запихнул в ствол: теперь не засвистит, даже если стрелять в плотный ветер.

Проделав все это с быстрым проворством, он послюнявил конец дула и прилепил там крошку лишайника. Та тут же примерзла к металлу. Человек поправил «мушку» и попробовал прицелиться — лишайник он смог бы различить в любой темноте.


Человек рывком вскочил на ноги — с ружьем навскидку. Перевалив вес тела на левую ногу, он весь подался вперед и сосредоточил взгляд на камне… Нет, лисицы нигде не было видно.

Он долго ждал, прежде чем опустить оружие. Однако на этот раз она от него не уйдет! Снег ровно присыпал землю до самого ледника — ни одной проплешины, и лисица, проживая свою жизнь, тут же, на снежном листе равнины, писала о ней повесть.

С ружьем наперевес человек двинулся в погоню.


Весь долгий день бежала лисица по горам и долам, а человек — неотступно за ней. Она была его верительной грамотой, предписывающей исполнить данное ему самой жизнью поручение.


Выбираясь из-под перегородившего путь обломка скалы, человек чуть было не потерял лису из виду. Глаз едва успел уловить, как она, трижды обернувшись вокруг самой себя, прилегла у камня, приникла к нему и накрыла мордочку хвостом.

Человек сделал то же самое.


У горизонта растворялся день.

В небесных чертогах потемнело настолько, что сестрички-северные сияния смогли приступить к своему оживленному вуалевому танцу.

Завораживая игрой красок, порхали они по огромной небесной сцене — легкие, быстрые, в сверкающих трепещущих платьях, и от их шаловливых поскоков туда и сюда разлетались жемчужные ожерелья. Такие представления ярче всего сразу после захода солнца.

Потом упал занавес, и к власти пришла ночь.

На человека вдруг навалилась сонливость — с неведомой ему ранее одолевающей силой. В голове пронеслось: ну, как есть, помираю! Он как-то вмиг ослаб, голова раскалывалась от боли, и стало трудно дышать. В ушах непрерывно пищало, но через этот писк он все же различал какой-то шум, какой-то стук — это было его сердце.

И что все это могло означать?

Тут лисица испустила три протяжных тревожных зова, так неожиданно — как гром с ясного неба. Звук донесся к человеку с ветром, с восточной стороны.

Он нервно дернулся. Скосив взгляд налево, различил еще одну лису. Она показалась ему черным, как смоль, дьяволом.

Затем и эта исчезла, и воцарилась гробовая тишина. Даже сердца не было слышно.

Может, он и вправду умер?


Так прошло немало времени, пока он снова не заметил лисицу все на том же месте — у камня. Правда выглядела она теперь не такой крупной, и все ее поведение говорило об исключительной осторожности, внимательности и сообразительности. Другими словами, самка вела себя не так, как раньше, и от нее не доносилось ни звука. Помаячив перед человеком, она вдруг тоже пропала.

Человек упорно боролся с назойливо пробивавшейся на лицо зевотой, как вдруг прямо перед собой заметил какое-то движение. На фоне ночи его глазам предстали очертания лисы: она вытанцовывала на задних лапах, извиваясь, словно угорь в воде, и, казалось, парила над землей.

А где-то в ночи, скрытая темнотой, тявкала еще одна, уже четвертая по счету: «Аггаг-гагг!»


Человек попытался взять себя в руки. В этих краях полярные бурые лисы были такой редкостью, что о каждой увиденной по всей округе ходила молва. Скорее всего, та чернющая, та осторожная, та, что отплясывала, и та, что тявкала в ночи — все это была одна и та же лисица. Другого и быть не могло!

— Это одна и та же лиса, одна и та же лиса, это одна и та же лиса, одна и та же лиса, это одна и та же лиса, одна и та же лиса…

Как заведенный, он повторял это снова и снова, словно рвущийся из кошмарного сна распираемый беззвучным воплем человек. Наконец ему полегчало, из глаз перестали литься слезы, и он увидел, что самка была все там же, на прежнем месте, и что сам он тоже не сдвинулся с места.

Пошел снег.

И все падал и падал…


Удивительно, как полярные бурые лисы порой походят на камни. Бывает, приляжет зимой такая чертовка у какого валуна, и невозможно отличить, где там зверь, а где камень. Да уж, эти куда хитрее, чем белошерстые, что вечно или тень отбрасывают, или желтеют на белом снегу.

И вот затаилась полярная бурая самка, крепко прижавшись к своему камешку и давая поземке припорошить себя с подветренной стороны. Она развернулась к ветру задком, свернулась колечком, уткнула нос под бедро и призакрыла глаза так, что между веками едва-едва угадываются зрачки. Таким манером наблюдает она за человеком, что не сдвинулся с места с той самой минуты, как улегся под снежным наносом здесь, высоко в горах Аусхеймар, — уже почти восемнадцать часов назад. Его так замело снегом, что теперь он смахивает на простой обломок старых развалин. И зверьку нужно постараться не забыть, что человек этот — охотник.

Лиса закрывает свои серые глаза, а когда она их снова открывает — человека уже нет.

Лиса поднимает голову…

Вот тут-то сьера[1] Бальдур Скуггасон и нажимает на курок.

II(8–9 января 1883 года)

Мир приоткрыл глаз — тот, что позрячей.

Клекчет куропатка, под ледовой глазурью журчат ручейки, грезя о весне, когда, разбухнув, превратятся они в бурные потоки, сокрушающие на своем пути все построенное человеком.

Над разбросанными по горному склону снежными бугорками кудрявятся дымки — это людские жилища. Все здесь одинаково голубое, за исключением искрящихся белизной горных вершин.

В Долине зима…


— Эй, я пришел забрать тут… гром с подойником… нет, слышь, давай мне кров с коровником… нее… э-э-эт-то… корм с помойником…

На подворье прилепившегося на горном склоне хуторка Брехка стоит оседланная лошадь, а эту околесицу бормочет себе под нос ее наездник — крупный мужичина лет сорока на вид. Его нестриженно наползающую на рот и заледеневшим водопадом свисающую на грудь рыжую бороду уже тронула седина, но, тем не менее, на него накутано одежек, как на ребенка, снаряженного провести целый день в сугробе. Высоко подтянутые штаны врезались в пах, кожух слишком велик или слишком мал — с какой стороны посмотреть, тесемки вязаной шапки так туго затянуты под подбородком, что ясно: не сам он их завязывал, а на каждую руку натянуто по три рукавицы, отчего он с трудом удерживает поводья своей мохнатой лошаденки — кобылки Розы.

Она усердно грызет удила; это ее ноги донесли их обоих сюда. Выглянув с хуторского подворья, можно увидеть следы копыт, что тянутся сюда от хутора Дальботн, от самых дверей дома священника: сначала по лугу, затем по берегу речки и через болотистую низину, а дальше — вверх по горному склону к тому месту, где и стоит она сейчас, ожидая избавления от своей ноши.

И всадник, наконец, сползает с седла. Теперь видно, как он сложен: коротконогий, широкоплечий, с большим выдающимся животом и с неестественно длинной шеей. Левая рука заметно короче правой. Он притопывает ногами, охлопывает себя руками, трясет головой и фыркает, как лошадь. Кобылка Роза поводит ушами.

— Горб с половником? Может так? — и мужчина своей короткой рукой смахивает с наружной двери снег.

Он стучится здоровой рукой и чувствует, как к кулаку приливает кровь. На улице холодно. Может, его впустят в дом?

В заиндевелом окошке мелькает голова, и чуть погодя уже слышится, как отворяют внутреннюю дверь, а потом с силой толкают наружную. Та поддается, отпихивая от себя нападавший за ночь снег, и озябший пришелец, отпрянув, начинает валиться на спину, однако упасть ему мешает сугроб.

Оправившись от неудавшегося падения, он видит, что в дверях стоит именно тот, к кому он ехал — Фридрик Б. Фридйоунссон или просто Фридрик-травник, ученый человек, ботаник и хозяин хутора, где живет невеста приехавшего — Абба. А его самого зовут Хаулфдаун Атласон, он — «дурачок сьеры Бальдура Скуггасона».

Дурачок разевает рот, но не успевает произнести заготовленную фразу, так как Фридрик-травник приглашает его в дом, а на это у дурака нет другого ответа, как только сделать, что ему сказано.


Они заходят в кухню.

— Раздевайся.

Фридрик приседает на корточки и, открыв дверцу отделанной кафелем печки, подбрасывает в нее дров. Те весело занимаются.

Здесь тепло и уютно. Дурачок, прикусив зубами край рукавиц, стаскивает их с трясущихся рук и принимается распутывать узел на тесемках шапки. Получается это у него плохо, и тогда из тесемочных пут его вызволяет сам хозяин. А когда хозяин же стянул с гостя и кожух, в нос ему ударило таким горьким зловонием, что он отшатнулся, напрягая ноздри:

— Кофе…

Про слуг священника из Дальботна говорили, что у них через поры вместо пота выделяется кофе. Скупердяй сьера Бальдур людей своих не кормил, а вместо еды накачивал их с утра до вечера черным как сажа, упаренным до густоты кофейным пойлом.

Фридрик обхватывает ручищи Хаулфдауна, они трясутся не от холода, а от расстроенных нервов — от кофейного перепития. Отпустив руки гостя, Фридрик предлагает ему сесть, а затем, сняв с крючка чайник, набивает его полурастаявшим снегом и ставит на плиту. Указав на чайник, четко наказывает дурачку: