Всего остального я не замечал или же попросту не мог видеть, потому что, как я уже сказал, ростом был чуть выше прилавка. А когда подрос — все уже изменилось. Причем как-то внезапно, словно я переступил барьер, отделявший одно время от другого. Стеклянные изящные конусы с крантиками, которые так мне нравились, исчезли. Их место заняли массивные глупые пластиковые камеры, издалека казавшиеся стеклянными, видимо, потому, что они были прозрачными. Внутри камер всегда двигался какой-то механизм, который приводил в движение потоки сока и взбивал сверху некрасивую пену. Мне объяснили, что эти пластиковые камеры — оборудование более новое, более совершенное, и оно не дает соку застаиваться. Но я все равно скучал по старым стеклянным конусам с маленькими крантиками.
Мне казалось, что у меня отобрали что-то очень важное и вместо него подсунули фальшивку.
А тогда, покончив со своим соком, я проходил через кассы и отправлялся искать маму по отделам нашего гастронома. Кстати говоря, сам гастроном по сравнению с современными мега- и супермаркетами выглядел бы сущим карликом. Но в те годы он казался мне огромным, а путь от корзинок с сетками овощей до холодного молочного отдела представлялся целым путешествием.
Маму я обычно догонял возле хлебного отдела, самого любимого во всем магазине. Тогда еще мой нос не был атакован хроническим ринитом, и я с удовольствием вбирал ноздрями теплый запах вытянутых батонов, столичных, городских, нарезных, ржаного круглого хлеба, бубликов, слоек и сладких булочек. Все это богатство лежало на деревянных лотках, вставленных в металлические конструкции. Некоторые лотки пустовали. На том, что находился справа, в самом низу, обычно мирно спала свернувшись калачиком полосатая киса, которую мне всегда хотелось погладить. Но мама как-то сказала, что этого делать не надо, что у меня будет лишай и выпадут волосы. Мама вообще, когда видела кису, морщилась и говорила, что «это безобразие». Я думал, она сердится оттого, что не любит животных.
Мама говорила, что из-за кисы хлеб будет плохо пахнуть. Я ей не верил. Мне казалось, что киса хорошая. А про хлеб я думал, что он вообще всегда пахнет вкусно, даже если полежит рядом с чем-нибудь, что пахнет плохо.
Нас в детском саду как-то посадили слушать про Ивана-царевича, который отправился за тридевять земель в тридесятое царство искать Василису Прекрасную. Или Премудрую? Ну, в общем, кого-то из них. Лариса Пална, раскрыв большую книгу с крупными картинками, медленно читала нам сказку и после каждого предложения поднимала глаза над строчками, прерывалась и строго на нас смотрела. Я как всегда задумался о своем и слушал Ларису Палну вполуха. До тех пор пока она не дошла до слов: «И вот Иван-царевич собрался в путь. А хлеб в ширинку завернул». Я насторожился. И стал слушать внимательнее. Судьба Василисы, или кто там был еще, меня не особенно занимала. Я и так заранее знал, что все кончится благополучно. Мне вдруг захотелось узнать другое: можно ли будет потом есть этот хлеб? Ну, который Иван-царевич в ширинку завернул. Или же нет? Не испортит ли его запах из ширинки Иван-царевича? Через какое-то время воспитательница прочитала, что Иван-царевич «сел на камень и подкрепился».
— А мне мама говорила, что на камне сидеть нельзя! — прервал вдруг воспитательницу Игорек Князев.
— И мне, — поддакнул я. — Лариса Пална! А он хлебом подкрепился?
— Так! Князев и Астафацуров! — воспитательница посмотрела на нас. — А ну — тихо! — и устало добавила: — Не дети, а наказание, да и только! Ну тебе-то, Астафацуров, какая разница, чем он подкрепился?! Что взял с собой, тем и подкрепился! Ясно?
Мы, пристыженные, замолчали, а Лариса Пална продолжила читать сказку.
— А на камнях сидеть все равно нельзя, — с сердитой обидой прошептал мне в ухо Князев. — Это вредно. Так мама говорит.
Но я его уже не слушал. Главное выяснилось. Сидеть, конечно, нельзя, но зато хлеб есть можно. Он не испортится и не будет плохо пахнуть, даже если побывает в ширинке Иван-царевича. Так что, думал я, стоя в магазине, если возле хлеба полежит кошка — ничего страшного.
Однако всякая разгадка, как все мы знаем, имеет свойство таить в себе загадку новую. Осознав, что хлеб не испортится, я, конечно, успокоился. Но ненадолго. Слова про то, что Иван-царевич «хлеб в ширинку завернул», вдруг снова показались мне странными. Я через какое-то время вместо того, чтобы слушать воспитательницу, принялся внимательно изучать ширинку на собственных штанах. Узенькая щель. Застегивается на пуговицы. Бывают еще молнии. Но как туда Иван-царевич смог засунуть хлеб? Да еще его «завернуть»? Я совершенно не понимал. Даже если все пуговицы расстегнуть, целый хлеб все равно не поместится. Конечно, раз Иван-царевич — герой, думал я, то и ширинка у него геройская, большая, вместительная. Я представил себе, как Иван-царевич забирает в магазине с лотка круглый ржаной хлеб, а потом засовывает его себе в ширинку. Картина вышла не очень убедительной. И еще я не понимал, зачем Ивану-царевичу понадобилось носить хлеб именно в ширинке. Так ведь ходить неудобно. Мне вдруг пришло в голову, что Иван-царевич попросту дурак, но эту мысль я быстро отогнал. Я мучился полдня. И даже за обедом продолжал думать об Иване-царевиче и о его ширинке. Хотел, было, в какой-то момент спросить Ларису Палну, но побоялся. Подумал, что она опять заругается.
Дома мама очень смеялась, когда я рассказал ей про ширинку, и стала объяснять, что «ширинкой» когда-то давно, в старинные времена, еще при царе называли полотенце. Все сразу встало на свои места. И я окончательно убедился, что Иван-царевич — все-таки круглый дурак. Ведь нормальные люди хлеб кладут в полиэтиленовый мешок или в авоську, но никак не в полотенце. Полотенцем вытираются, и оно бывает мокрое. Полотенце — для тела, для рук и для ног. Но никак не для того, чтобы в него заворачивать хлеб. Я подумал, что Иван-царевич, в самом деле, не стал бы есть хлеб, если бы этот хлеб достали из чьей-либо ширинки, пусть даже его собственной. И еще у меня возникли подозрения, что хлеб иногда в самом деле может плохо пахнуть.
Прошло несколько лет и однажды, листая на уроке алгебры учебник по литературе, я наткнулся на большой отрывок из романа Фурманова «Чапаев». Я начал читать эпизод про то, как герои-чапаевцы остановились на постой в каком-то доме. Они вели себя очень невоспитанно, били стекла, шумели, ругались. «Кто-то, — прочел я, — овчинным грязным и вонючим тулупом накрыл лежавший на столе хлеб, и когда его стали потом есть — воняло омерзительно». Я почему-то сразу вспомнил сказку про Иван-царевича и его ширинку и мысленно произнес:
— И вот Иван-царевич собрался в путь. А хлеб в ширинку завернул. И когда его стали потом есть, воняло омерзительно.
Произнес и рассмеялся как дурак посреди урока. За это меня вызвали к доске — решать уравнение на оценку. «Чтобы другим смеяться было неповадно», — погрозила пальцем классу учительница. За уравнение я получил тройку. Что-то с чем-то не перемножил по рассеянности. Или не поделил. Да мне было, честно говоря, все равно. Я стоял у доски, мысленно повторял привязавшуюся глупую фразу и представлял себе, как бы это все выглядело в жизни. Как Иван-царевич с трудом запихивает круглый хлеб себе в ширинку, и его штаны топорщатся спереди. Он куда-то идет, к каким-то древнерусским стрельцам, достает из штанов хлеб, чтобы их угостить, и они начинают есть из уважения к нему, к его царскому званию, но с гримасами отвращения на бородатых физиономиях.
В детском саду нас учили обращаться с хлебом бережно. Если тебе дали кусок хлеба, то его полагалось съесть до последней корки. Ты мог оставить на тарелке вонючую рыбу или клейкую запеканку. Ты мог не доесть все, что угодно, но только не хлеб.
Однажды нам на завтрак раздали мокрые куски хлеба. Ну не то чтобы прямо уж совсем мокрые. Но — сырые. Видимо, мука плохо пропеклась или еще что-то. Сейчас часто говорят, что раньше во времена СССР хлеб был вкуснее. Действительно, вкуснее, я не спорю. Но иногда он оказывался подгорелым, иногда — мокрым, иногда сухим, как песок. И в нем часто попадались какие-нибудь мелкие предметы: камешки, гаечки, винтики. Одному моему однокласснику однажды повезло. Он нашел в хлебе презерватив.
Так вот, тот хлеб, который нам выложили на тарелки, оказался мокрым. И когда воспитательница ушла, кто-то скатал из хлеба маленький шарик и всем его показал. Уже не помню, кто именно. Может быть, я сам. Увидев это, Максим Румянцев, который среди нас считался самым непослушным, взял свой кусок, долго мял его, а потом вылепил из него пистолет. Почти как настоящий! Румянцев показал всем свой хлебный пистолет и принялся наводить его на девчонок за соседним столиком и «стрелять»: пиф-паф. Поднялся шум. К Румянцеву со всех сторон потянулись руки:
— Дай позырить!
— Дай нам тоже!
— Я первый просил!
Тогда было мало игрушек, а те, что нам давали, казались неинтересными. Хлебный пистолет Румянцева выглядел на их фоне сказочным чудом, необычным, хрупким, запретным, по-настоящему живым. Но тут посреди всеобщего шума мой друг Игорек Князев поднял над головой… хлебный фотоаппарат!!
Все ахнули и на секунду замолчали завороженные.
— Я вас сейчас фотографировать буду! — покровительственно объявил нам Князев. Все снова радостно загалдели. Румянцев продолжал целиться во всех из пистолета, но уже без прежнего задора. Было видно, что он немного озадачен.
— Вы что? Вообще что ли?! — попыталась нас усовестить бойкая девочка Юля Мотина. Она очень любила командовать. Воспитательницы ее хвалили, считали самой послушной и ставили в пример всем остальным.
— Вот я Ларисе Палне про тебя все расскажу! — и она показала Румянцеву кулак.
Румянцев в ответ высунул язык и стал дразниться:
— Ябеда-корябеда!
Потом старательно прицелился в Мотину из своего хлебного пистолета и радостно вскрикнул:
— Пуф! Попал-попал!
— Все расскажу! — не унималась Мотина.
— А у нашей Мотиной — жопа бегемотина! — дразнился Румянцев.