Измайлов помог встать женщине. В это время из дверей выскочил мужчина в распахнутом полувоенном френче, под которым виднелось обнаженное тело.
— Ты, сморчок, куда поволок мою бабу, — подскочил тот к Шамилю. — Да я за нее и отдельный номер червонец заплатил. — Вдруг мужчина замер и вытянул вперед шею. — Погоди, погоди… Да ты, кажись, тот хлюст, что помог бежать сегодня одному опасному преступнику. А ну, пойдем-ка со мной в участок!
Шамиль тоже его узнал — это был один из агентов охранки. Он успел лишь схватить юношу за руку, как длинный мужчина, оказавшийся рядом, схватил агента за шиворот и так тряхнул его, что затрещал френч.
— Ты, сволочь, если еще раз соблазнишь мою дочь, я тебе скальп, как медведь, сниму. — И швырнул агента, как котенка, на землю.
Длинная трель полицейского свистка резко ударила в уши. И Шамиль понял: надо бежать. Тотчас он нырнул в незнакомый темный переулок. Потом, когда уперся в тупик, перелез забор, пробежал двор, картофельный участок, перемахнул низкую ветхую изгородь и оказался на какой-то улице. Полицейские свистки, крики глушились в сознании гулкими ударами сердца и тяжелым дыханием. Вскоре, кроме своих шагов, Измайлов почти ничего не слышал: все стихло. Немного поплутав, он вышел к реке. В темноте он споткнулся о бревно, кем-то вытащенное из воды, и упал на мягкий, как опилки, песок. Так он лежал с минуту. Потом не спеша встал и присел на скользкое сырое бревно.
От берега тянуло прохладой, и пахло прелой водорослью. Небольшие волны тихо шелестели галькой. Красный бакен, чуть колыхаясь, отбрасывал на черную маслянистую воду неровные дорожки багрового света. За рекой, далеко от берега, мерцали редкие слабые огоньки. Но вот из-за облаков выглянула полноликая луна, и река, словно от радости, заиграла серебристым светом.
Измайлов еще долго смотрел на ночную жизнь реки, ощущая, что острота переживания несколько спала. Серьезная опасность на время вытеснила мысли о Дильбаре. Но чем дольше Шамиль сидел на берегу, тем больше мысли о девушке овладевали им. Эти мысли несли наслаждение, блаженство, подобное тому, которое человек испытывает, когда он вспоминает совсем недавние счастливые моменты своей жизни. Ему было хорошо, и необязательно нужно было для этого знать, что при перелистывании самых ярких страниц жизни подлинное наслаждение доставляют лишь те воспоминания, которые коротки и затрагивают свежие счастливые события. Длительные воспоминания, которые становятся смыслом жизни или смыслом существования на том или ином этапе, приносят в лучшем случае удовлетворение либо умиление, но не наслаждение.
Начавшийся мелкий дождь напомнил юноше о действительности. Он быстро встал и зашагал домой.
К утру дождь прекратился, и низко над горизонтом выглянуло рыжеватое солнце. Его слабые лучи лишь едва коснулись деревьев, переживающих пору осеннего увядания, и они, словно очнувшись, зацвели, засияли: золотым отливом березы и ивы, багрянцем клены, а рябины — яркой краснотой своих плодов.
— Ух ты! — удивился Шамиль. — Во красотища-то какая. Ну разве художник, завидев такое чудо природы, не написал бы этот пейзаж. Конечно бы написал. Не удержался бы. Вот бы сюда великого Левитана, певца осени. Еще родился бы один шедевр.
«Ужель такая красота сгинет через какую-нибудь пару недель, когда октябрь будет отсчитывать свои последние денечки, — с сожалением подумал юноша. — Оно, конечно, так. И превратится это великолепие в неприглядность, как город после сильного землетрясения». Разрушение чудного осеннего дворца природы трогало его сердце, и он вспоминал слова поэта:
Кончается октябрь, бесснежный и туманный.
Один день — изморось, тепло и дождь — другой.
Безлистный лес уснул, гнилой и безуханный,
Бесцветный и пустой, скелетный и нагой.
На море с каждым днем все реже полотенца:
Ведь осень, говорят, неряха из нерях…
. . . . . . . . . .
Пора безжизния!.. И даже ты, телега,
Не то ты ленишься, не то утомлена…
Нам грязь наскучила. Мы чистого ждем снега.
В грязи испачкала лицо своё луна…[4]
За Чуманским урманом[5] виднелось скошенное поле, через которое змейкой вилась дорога. Издали дорога казалась нарисованной темно-коричневым карандашом на золотистом от стерни поле. Она, пересекая равнину поля надвое, упиралась в крайние дома деревни Каргали. На окраине деревни лениво махала крыльями ветряная мельница. С того места, где остановился Шамиль, кроме мельницы виднелись лишь печные трубы, больше похожие на головки спичек. Он видел и крошечную трубу своего родного дома, где родился и провел больше половины своей жизни. Радость нахлынула бурным потоком и выдавила из глаз прозрачные горошины слез. Горло перехватило. Ведь дома он не был целых три года! Столько времени не видел бесконечно дорогих лиц отца и матери! И Шамиль, уставший, но счастливый, чуть ли не бегом поспешил в отчий дом.
ГЛАВА IIАНАРХИСТЫ
…разверните Плутарха и вы услышите от древнего, величайшего, добродетельного республиканца Катона, что безначалие хуже всякой власти!
Без правительства не может существовать… ни народ, ни человеческий род… ни весь мир.
Батька Махно с утра трубил сбор: приказал явиться в штаб отрядным, их помощникам и служивым из контрразведки, которую возглавлял Лева Задов.
В контрразведке с давнего времени числился и Димка Сабадырев, по кличке Мерин. И вот теперь ни свет ни заря кто-то хлопал его ладонями по щекам с такой быстротой, как при массаже, только гораздо резче.
— Вставай, олух царя навозного! Ну же! — хрипел над ним столь знакомый прокуренный бас родного дяди. — Ты же знаешь, Нестор Иванович ослушания не терпит. Выгонит из контрразведки-то, а може, велить и выпороть вдобавок. Вот дурень-то, нажрался горилки, а еще вученый. И все ета потаскуха Тоська. Спаивает парубков да выжимает из них, як из мокрых тряпок, последние капли сил, а заодно трясет и карманы. Уж больно охоча до золота. Ну погодь же, стерва! Я и до тебя доберусь, — всё больше распаляясь, долдонил начальник отряда Предыбайло. — Я те за своего племяша сделаю козью морду! Если надо, к батьке Махно пойду.
Стоило ему упомянуть слово «Махно», как Димка вскочил, словно солдат при появлении генерала, и ошалело повторял, как попугай:
— Что приказал батька? Что приказал батька? — И, не дослушав дядюшку, заторопился. — Я бегу. Бегу…
— Погодь! — Дядюшка схватил его огромной волосатой ручищей за грудь. — Дурья башка! Штоб я боле не видал тебя со стервой Тоськой!
— Но я ж люблю ее… — упавшим голосом проронил Митька. — Хочу жениться…
— Што?! — чуть не поперхнулся Предыбайло. — На этой… прости господи! Да ведь она со всем штабом спала! Теперь хозвзвод обслуживает. И там уж нет хлопца, который бы с ней не переспал! — Предыбайло не заметил, как перешел на крик. — Я те женюсь, дурак безмозглый! Не дам позорить нашу семью. — И он влепил племяшу пару увесистых тумаков. — Мы тя зря, што ли, учили? Убью! Убью, ежели ишо раз увижу с ней. А ее, суку, замордую вусмерть. Ты меня знаешь! — Он толкнул Митьку к выходу. — Пошел отседа. Бегом к батьке!
Сабадырев не помнил, как добрался до штаба. Мысли его были с ней, с Тоськой. О ней думал; о ночи, проведенной с ней. И, хотя он понимал, что дядька прав, ничего с собой поделать не мог. Ведь она ему так нравилась! Хотя про ее привольную жизнь знал. И когда случайно увидел ее на сеновале в жарких объятиях Гриньки — громилы из личной охраны батьки, совсем голову потерял. С тех пор Тоська приходила к нему во сне каждую ночь. И вот наконец-то вчера он провел с ней целую ночь. Предложил ей пожениться. И она неожиданно для него согласилась. А тут поперек дороги стал дядька Евлампий. Какое его телячье дело?! Хоть бы куда подевался. К черту его протекцию перед батькой Махно. Убежать бы с Тоськой на необитаемый остров. Но такая избалованная вниманием краля вряд ли последует за ним. Да и махновская контрразведка, в которую его, Митьку Сабадырева, пристроил дядюшка, быстро сцапает и проглотит вместе потрохами. «Нет, негожа мысль о побеге, — решил он. — Кто же бежит от теплого местечка? Служить в контрразведке почетно, а главное — все тебя боятся. Не случайно ж хлопцы рвутся туда. Вон даже заносчивые батькины телохранители и то начали первыми здороваться».
Вспыхнувшее было костром тщеславие у Митьки тут же погасло от очередного порыва влечения к Тоське. «Убегу! Ей-богу, убегу с ней. Где-нибудь пристроимся».
Придя в штаб, влюбленный молодой человек плюхнулся на лавку у самой двери и не заметил, как снова погрузился в болото противоречивых мыслей.
Кто-то толкнул его в бок.
— Ты што, опупел? — донесся до него приглушенный голос дядюшки Евлампия. — Развалился, як на кровати у полюбовницы.
Только сейчас Сабадырев заметил, что он полулежал на лавке, прислонившись к стене. Его поза явно не выражала почтения к батьке Махно, державшему речь. Таких вещей батька ох как не любил. И горе тому, по чьей вине он прерывал свое ораторство; тут уж батька не играл в демократию. От испуга у Митьки выступила испарина на лбу.
— Расстрелять каждого, кто не выполнит этот приказ! — как выстрелы докатились слова Махно до Сабадырева. Он физически ощутил, что батька адресовал свои слова ему, и по спине поползли мурашки. Мысли о Тоське, как россыпи пороха, мгновенно сгорели в пламени страха. Он хотел перекреститься, но вовремя спохватился. «О господи! — пронеслось в голове. — Ведь шлепнет, ежели что. Не посмотрит, что с моим дядей вместе сидели в Бутырской тюрьме».
И теперь каждое слово батьки кайлом врубалось в его сознание.
… — Группы в количестве десяти — двенадцати человек сегодня же немедленно должны выехать в населенные пункты, которые указаны в приказе, — вещал Махно. — Задерживать всех. Тщательно обыскивать. Ценности экспроприировать и сдавать казначеям до последнего грамма. За утайку — смерть.