«Неужели, – сказал я Ифраимову, – мир настолько непрочен, что из-за какого-то снегопада может погибнуть, будет засыпан и потонет в снегах?»
«Да, – подтвердил он, – непрочен. Человеку было дано больше свободы, чем он смог вынести, он запутался, и концов не найдешь».
«Значит, на этот раз не уцелеет никто, погибнут все?» – сказал я.
«Нет, – возразил Ифраимов, – как и во время первого потопа, будет Ковчег, и несколько человек спасутся, после потопа жизнь их продлится».
«Где же он?» – спросил я.
«Это наше отделение», – ответил Ифраимов.
«И Господь, – снова спросил я, – ничего не сохранит, не пожалеет ни о ком, кроме этого отделения старческого склероза? Неужто Он верит, что только те, кто здесь, достойны спасения?»
«Да, – сказал Ифраимов, – только те, кто здесь, и то не все. Ковчег перегружен; если боˊльшая часть больных добровольно его не покинет, он потонет».
«Значит, и на Ковчеге будет дележ на чистых и нечистых, нечистые погибнут, а чистые, которые спасутся ценой их жизни, всё равно в глазах Господа будут праведными?»
«Те, кто уйдет, – повторил Ифраимов, – уйдут добровольно, во всяком случае, это будет так выглядеть. Их даже трудно будет удержать. На Ковчеге они – случайные люди, они не сами пришли, их доставили сюда насильно, для них здесь тюрьма, и они мечтают об одном – выбраться на волю».
«И они будут знать, на что идут, будут знать, что мир гибнет и они тоже погибнут, если оставят Ковчег?»
«Трудно сказать… Возможно, и нет. Наверное, правильнее сказать, что они будут обмануты, но насилия не будет, не будет совсем. И не надо больше допытываться: тут никто не виновен, в этом случае всё решает Бог, а не человек. Год, когда был потоп, Господом вообще изъят из человеческой истории, в счете лет его нет. Человек был тогда ни в чем не волен, это время Божественной, а не человеческой истории».
«И всё же, – сказал я, – я слышал, что есть такой талмудический комментарий: два человека, один ученый, знаток Торы, по-еврейски “талмид хахам”, второй – не знающий Священного писания, “человек земли” (ам-гаарец), умирают в пустыне от жажды. Воды, чтобы дойти до колодца и спастись, хватит лишь одному. И вот Талмуд говорит, что вся вода должна быть отдана “талмид хахаму”, потому что иначе вместе с ним может погибнуть и знание Торы. Но, отмечается в комментарии, “талмид хахам” не может взять у “ам-гаареца” воду, потому что тогда он примет в плату за ученость целую человеческую жизнь, а ведь праведность – единственное, для чего нужно знание Торы; взяв же чужую жизнь, человек не может остаться праведным перед Господом. Путь ученого человека и путь человека земли должен быть одинаков, пускай они вместе умрут в пустыне, говорит Талмуд, зная, что оба дети Божьи, что оба созданы по образу Его и подобию, оба Им любимы, или пускай Господь обоим им пошлет чудо и спасет их, как спас Иосифа. После Исаака никто не может принять в жертву жизнь человека».
«Да, – повторил Ифраимов, – но здесь другое, здесь никто не волен».
«Кто же Ной?»
«Николай Федорович Федоров».
«Федоров? – удивился я. – Но ведь вы сами говорили, что он чуть ли не восстал против Бога, начал заново строить Вавилонскую башню?»
«Это так, – ответил Ифраимов, – но это не всё. Евреи давно обвиняли Ноя в том, что он не отмолил, не спас, допустил гибель человеческого рода. Хотя он и был непорочен, хотя и был пророком (Господь не раз говорил с ним), евреи утверждали, что праведностью он выделялся только среди своих поколений, – как известно, столь развращенных, что, по словам “Бытия”, Господь обрек их на смерть. То есть он был лучшим среди худших, в поколение же Авраама он бы не был даже заметен. Да, говорили они, Ной строил Ковчег открыто, ни от кого не скрываясь, не таясь, так что каждый мог последовать его примеру, и что он не раз говорил соплеменникам, что Всевышний скоро нашлет на землю потоп, – тоже правда, но как же это всё мало, ведь погибнуть должны были его родные, его братья и сёстры. Он как будто и сам думал, что они должны погибнуть: никто из этих грешников уже не исправится, не встанет на дорогу, ведущую к Богу. Он же не сделал и единой попытки отвратить их от зла и ни одной попытки умолить Господа отложить кару, хотя бы на время пощадить потомков Адама.
Это страшное обвинение тяготело над Ноем со времен первого потопа; не только его дети, его прямые потомки, лишь благодаря ему оставшиеся в живых, не только сотни и сотни толковавших Священное писание, пытавшихся понять, почему он был спасен, а другие обречены, но и мертвые, захлебнувшиеся в водах, обвиняли его перед Богом. Обвиняли в том, что он их бросил, не заступился и тем обрек на смерть. Свой крест он нес год за годом, век за веком, тысячелетие за тысячелетием, а потом восстал на Господа. Перед своими учениками он поклялся, что воскресит всех, когда-либо живших на земле, всех их спасет и вернет к жизни, потому что смерть неправедна, смерть есть зло и нет в мире такого греха, совершив который человек был бы достоин смерти. И Господь понял его, понял, что ноша, которую Он взвалил на Ноя, была тяжела даже для праведника, понял, что Ноем двигала вера, двигали любовь и сострадание к людям, и не поставил ему это в вину».
«А де Сталь – в чем ее праведность?»
«Когда-то Христа дьявол искушал властью над миром, и Христос выдержал испытание, не поддался дьяволу. Но он был Сын Божий. Мадам де Сталь же – обыкновенная женщина, источник власти находился в ней самой, Господь в нее саму вложил власть над миром, власть как бы истекала из нее, она была ее по всем человеческим законам, но де Сталь ее так никогда и не получила. Господь признал, что искушал Жермену де Сталь всю жизнь, сил же преодолеть искушение не дал, вот почему Он простил ей и грех властолюбия, и все другие грехи, которые породил этот грех.
Кроме того, – продолжал Ифраимов, – спасутся дети де Сталь и Ноя. Господь сделал так, что при рождении души их не были оплодотворены; бессловесными, не ведающими добра и зла Божьими тварями они прожили больше ста лет, и грех не сумел их коснуться. Правда, Ной всё равно их ненавидит, он убежден, что, несмотря на неведенье, они плоть от плоти старого мира, дети разврата, они рождены во грехе, и отсюда никуда не уйдешь. В Ное всегда было стремление завершить прошлое, не длить, не продолжать этот уход человека от Бога; он был готов терпеть сыновей, но считал, что жизнь их может быть оправдана только тем, что они начнут дело восстановления своих отцов и, значит, повернут ход жизни обратно.
Но кого могут восстановить эти три идиота? Ведь они даже не знают, что Ной их отец. Вдобавок Ной страшится, что с ними на Ковчег проникло зло, и если наследуют ему они трое, если его жизнь продлится через них, всё, как и тогда, в первый раз, – напрасно. Ной молит Бога, чтобы Он после потопа дал ему от де Сталь другого сына, сына всех людей, когда-либо рожденных на земле, и чтобы тот, чистый и непорочный, как Адам до искушения, никогда не живший при грехе и не знающий греха, начал человеческую историю заново.
Еще уцелеют три медсестры – жёны детей Ноя. Едва кончится снегопад, они каждое утро по очереди будут оборачиваться голубками и облетать землю, искать место, где снег стаял и вода ушла в почву. На подсохшем пригорке они и начнут вить свое гнездо».
«И это всё, – спросил я, – больше никто не будет взят на Ковчег?»
«Да, – подтвердил Ифраимов, – скорее всего, это всё».
«Значит, – сказал я, – никто из больных не спасется, моей любви не хватило, чтобы спасти и одного из них, одного-единственного?»
«Может быть, и так», – согласился Ифраимов.
Вернувшись в палату, я понял, что здесь все, вплоть до самых немощных стариков, давно не различавших ничего из окружающей жизни, знали, что начался или вот-вот начнется потоп. Такой же потоп, как и во времена Ноя, ниспосланный Господом на землю, чтобы погубить мир. Откуда в них было это знание, сказать трудно: то ли Господь, отняв у них разум, сделав их детьми, вместе с тем приблизил к Себе, открыл то, что другие знать не могли, то ли здесь, на Ковчеге, единственном месте на свете, которое Он защитил от стихии, изъял из общего порядка вещей, оно было дано всем, и дело именно в этом?
Наше отделение, как уже говорилось, было непростым: большинство кронфельдовских пациентов раньше были кадровыми партийными функционерами, номенклатурой, работали в Кремле и на Старой площади, в ЦК, в ЦКК или рядом, на Лубянке, в крайнем случае, занимали немалые посты в обычных министерствах, и, конечно, у них еще сохранились прежние связи. Из-за этого всегда, чуть что у нас было не так, – наверх сразу же пачками шли доносы. Почтового ящика в корпусе не было, родственники навещали их нечасто, но они, словно в память о прошлой жизни, за взятки умудрялись передавать анонимки на волю.
Кронфельд, подобно своим предшественникам, часами растолковывал санитаркам и нянечкам, что, переправляя письма, они делают это на свою голову: после каждой волны доносов в отделение приезжала комиссия, и хотя Минздрав всякий раз предупреждал больницу, кто и когда будет их проверять, без аврала привести палаты в божеский вид не удавалось. Мыли, стирали, скребли, драили, естественно, те же нянечки, но они не любили рассчитывать настолько вперед, и трешки, которые получали сразу и в руки, всегда предпочитали отдаленным выгодам.
В доносах было немало правды: в отделении, особенно в уборной, непролазная грязь, неделями не меняют белье, санитарки грубы; хорошая еда – мясо, творог, фрукты – разворовывается подчистую, апельсины в нынешнем году не дали, например, даже на Октябрьские праздники. Перемежалось это жалобами, что их незаконно лишают права голосовать на выборах в Верховный Совет, не собирают партвзносов и они оторваны от партии, не присылают лекторов, мало используют их опыт и знания в воспитании молодых и прочее.
Однако и одно, и второе было, так сказать, введением в тему, дальше начиналось главное – обвинения во вредительстве. Пункт за пунктом шли неправильные: лечение, диагнозы, дозировка лекарств; после того, как заведовать отделением был назначен Кронфельд, сразу возникла тема врачей-убийц и еврейско-масонского заговора: в отделении свила гнездо кон