Питер
– Ты красивый.
– Я провинциальный.
– Нет, ты красивый.
– Я дождливый. Зонт взяла?
– Нет, ты очень красивый. У тебя такая история!..
– Да, я исторический.
– Но, главное, ты красивый!
Непробиваемая. Приехала без предупреждения. Лишь за полчаса оповестила: «Приезжаю в 13:10, встречай».
Он отложил диссертацию, депрессию, оставил кота соседям, выбежал на улицу. Здравствуй.
– Боже, Питер, как я ждала этих выходных, чтобы вырваться наконец. Знаешь, тут даже дышится по-другому!..
– Я перенёс два воспаления лёгких за год; я знаю, как тут дышится.
Москва хочет радости. Не больше. Она гостья. Она хочет смотреть на красивый город и говорить красивые слова. Она смотрит на Петербург и говорит:
– Ты красивый.
Закоротило.
Москва любит приезжать на выходные. «На уикэнд». И бродить не по центру, а по обшарпанным предместьям. Это модно.
– А ничего, что я тебя всегда «Питером» называю?
– Меня так ещё отец называл. И друг его Меншиков.
– Хорошо. Куда пойдём?
Питер не успел пообедать, и мысли его скользят в сторону Александро-Невской лавры: там в глубине есть чудесный мирской уголок под названием «Вареничная». А ещё на острове Декабристов есть кафе на крыше. В общем, он знает места ближе к небу и чтобы поесть.
– А ты куда хочешь?
– Всё равно, куда, – лишь бы какими-нибудь улочками, дворами, окраинами…
– Всё, что чуть левее или правее Невского, – уже окраина.
– Люблю твою самоиронию.
– Психолог советует мне антидепрессанты.
Невский остаётся в стороне. Начинаются лабиринты дворов.
Раньше Москве нравились дворцы, а теперь она вдруг увлеклась «травмой»: запустение, открытые раны кирпичных стен, невроз штукатурки…
– Такая честность в тебе, такая подлинность… Ты такой…
– Красивый?
– Настоящий.
Он взглянул на Москву. Оценил. Распогодился.
– Погляди на тот дом, тебе он должен понравиться.
Москва смотрит на зелёного цвета брандмауэр с одним окошком.
– Да, я так люблю твои брандмауэры. Знаешь, мне эта картинка – стена, окошко, плющ – чем-то Францию напоминает, предместье Шато-Шалон.
– А мне нравятся твои сакуры на Арбате.
– Издеваешься?.. Они так же хороши, как ваши заборы в Летнем саду.
– Нет, сакуры, правда, хорошие. Я бы их и тут посадил.
– Издеваешься.
– Нет, говорю. Они, конечно, пластмассовые, но от них – настроение. И цветут круглый год.
– А давай ты будешь молчать, а я на тебя смотреть?
– Давай.
Ему идёт молчание. Он сразу становится похож на самого себя. Сложнохарактерный, отстранённый, сумрачный. И красивый.
Москва летит по улицам, а он степенно шагает. Хотя ему всего триста семнадцать, а ей уже под девятьсот.
Вышли к набережной. Москва зачарованно смотрит на своё отражение в реке.
– Как я люблю Фонтанку!.. Как я люблю Петербург!..
Но Питер точно знает, что у Москвы к нему некое чувство вины. Но такое… не обременительное. А романтичное, приятное, с горчинкой.
А любовь её принадлежит Парижу. Хотя она и знает, что любить Париж – это банально. И даже пошло – как сакуру на Арбате, но. Настроение!..
– А ты был в Париже? – ей хочется поговорить о любимом.
– Был, – Петербург смотрит в сторону.
– И что видел?
– Носки с Джокондой.
– Пи-итер!..
– К самой Джоконде подойти не получилось: китайцев много было. Но в том же Лувре носки продавались.
– Купил?
– Нет, но рассмотрел. Честно говоря, никогда ничего не чувствовал к Джоконде.
– Это шедевр!
– Ты просто слишком доверяешь путеводителям.
– А тебе правильно прописали антидепрессанты.
За секунду до начала гражданской войны между двумя городами официант приносит пиццу. Питер улыбается:
– Как ты живёшь вообще?
– Я много работаю. А ты?
– А я много сплю. Погода наша располагает. Последнее время, кстати, сны стали интересные показывать. Рассказать?
– Расскажи.
На Васильевский остров я приду…
– Значит, в мастерской Клода Моне собралось много гостей – Пикассо, Шишкин, Вермеер, Айвазовский, Кандинский и передвижники. И Моне решил показать собратьям свою серию работ «Стог сена»: стог сена в снегу, стог сена в тумане, стог сена в дожде, стог сена на рассвете и т. д.
Пикассо сразу дал совет: «Слушай, а ты сломай этот стог сена. Ну как я Дору Маар».
Шишкин перебил: «Не надо ничего ломать, лучше пропиши хоть одну соломинку. А так – это просто пятно».
«А зачем вообще рисовать стог сена, если есть окно?!» – не понял Вермеер.
«А где море?!» – подхватил Айвазовский.
«Сено – это хорошо, но тут не хватает народной судьбы, – хором сказали передвижники. – Сюжет – вот что тянет за собой краску!»
При слове «сюжет» Кандинский поморщился.
Но неожиданно где-то сверху возник балкон и окно с видом на полторы комнаты. Оттуда вышел Бродский. Поздоровался, но предупредил, что он только на минутку – перекур.
Вот такой сон, представляешь?
– Таких снов не бывает.
– Хочешь сказать, что это была явь?
– Да.
Её «да» получилось таким простым и естественным, что не оставалось ничего другого, кроме как поверить. Конечно, всё это так и было. Он же своими глазами видел. Вот как её сейчас видит.
Они вышли из кафе, и остров Декабристов повёл их вдоль Смоленки. Начался парк. Хотя «парк» – слишком пышно сказано: просто скамейки и деревья. Деревьев было не так уж и много, но где-то они стояли толпой, создавая сумерки среди ясного дня.
И в этих сумерках они вдруг увидели его.
Не поверили. Подошли ближе.
– Ну вот. А ты говоришь – сон…
Перед ними стоял Бродский. И глядел ввысь.
Было ощущение, что поэт только что вернулся, а они – первые, кто встретил его на родине.
Нет, не первые.
Пафос момента разрушили рыбаки, спавшие на скамейках рядом. Под их головами покоились рюкзаки, а под скамейками – снасти: удочки, вёдра, сети, пустые бутылки… Рыбаки, будто сторожевые петербургские львы, охраняли поэта.
Услышав шаги, львы открыли глаза, проверили обстановку и снова задремали. Они как бы одобрили незнакомцев и позволили им войти в круг приближённых к поэту.
– Какой необыкновенный памятник!.. Как хорошо ты придумал – прийти сюда.
– Да. Только я впервые тут Бродского вижу.
– Как?! Я думала, ты специально… Потрясающе.
– Может, его сегодня поставили?..
Было понятно, что рыбаки находятся на поверхности сна, поэтому она решила задать им вопрос, но шёпотом, чтобы не будить окончательно, а стать как бы частью их сновидения:
– Простите, а Бродский тут давно?..
– Года четыре вроде, – ответил один.
– Зимой, среди ночи, выгрузили его и уехали, – отозвался второй. И снова нырнули в сон, доверив явь незнакомцам.
Незнакомцы смотрели на Бродского. Молчали, словно ожидая, что поэт сейчас сам всё расскажет: так, мол, и так, обещал, вернулся.
Они присели на скамейку близ поэта и львов в полудрёме. Идти больше никуда не хотелось. Наоборот, было чувство, что они уже пришли.
– Странно, – сказал Питер. – Четыре года… А я ни разу его тут не видел. И таблички нет… И открытия торжественного точно не было, ничего не было. Вернулся, никого не предупредив.
– Он ведь так и писал: «Как хорошо на свете одному…». И ещё – «На Васильевский остров я приду умирать» – вот и пришёл.
– Васильевский на другом берегу, – поправил Питер.
– Всего один мост перейти, – улыбнулась Москва. – А у тебя какое стихотворение любимое?
– Первое, которое я у него прочитал. «Нет, мы не стали глуше или старше, мы говорим слова свои, как прежде, и наши пиджаки темны всё так же, и нас не любят женщины всё те же…». Я сразу полюбил Бродского и его пиджак.
Спящие рыбаки зашевелились; сон их был хрупок.
– Пора? – спросил один рыбак.
Вопрос был универсален, так что задумались все присутствующие.
– Пора, – ответил за всех второй рыбак.
Оба приняли вертикальное положение, сделали первые шаги, как бы пробуя на прочность земную твердь. Земля держала, но сомнения оставались.
– А какая рыба тут ловится? – спросила Москва.
– Разная ловится. Форель, треска, щука… Осётр, сом попадается, севрюга…
Мужики стали перечислять всё, что успели поймать во сне. Потом надели рюкзаки, собрали снасти и пошли, с трудом пробираясь сквозь плотный июльский воздух.
Было душно. Синоптики второй день обещали грозу, но небо никак не решалось на сильные чувства, копило влагу. А город жил в предчувствии этого рыдания.
– Мне кажется, если мы сейчас уйдём, то Бродский исчезнет. Может, не уходить? – спросила Москва.
– Пора, сейчас ливень хлынет, промокнем.
Они продолжили свой путь вдоль Смоленки.
– Что ты оглядываешься?
Ей казалось, что взглядом она сможет закрепить поэта в пространстве, продлить его присутствие.
– Дай ему спокойно мост перейти, – улыбнулся Питер.
Питер живёт по правилам сна.
И Москва поняла, что, пока она смотрит вперёд, – Бродский переходит Ново-Андреевский мост. Улица Беринга встречает его – и ведёт к линиям Васильевского.
«На Васильевский остров я приду…»
Москва
Питер тоже приезжает в Москву. Но по будням. И устремляется сразу в центр.
Стоит, переминаясь с ноги на ногу, неловко подбираясь под зонтик к Москве, потому что свой, сломанный, забыл дома. Москва распахивает глаза, окаймлённые в дорогую итальянскую оправу, разглядывает своего визави в промокших ботинках из Гостиного двора и принимает решение отогреть и накормить гостя. Питер хлюпает носом, как бы поощряя её намерение.
Питер растапливают чаем, и он обмякает: Москва, родная…
Москва рассказывает об амбициозных проектах, фестивалях, премиях… Питер внемлет, а потом расплачивается – за себя и за Москву. Ведёт себя с самодостаточностью недавно заштопанного кармана. Играет в нём какая-то антикварная столичность.
Москва водит Питер по галереям и офисам. А Питер смотрит на девушек. Их много. Они красивые.
– Это город одиноких девушек; ты им не нужен, им нужна Москва, – поясняет Москва.
– А мужчины?
– Их не существует.
Это правда. Ни в музеях, ни на улице, ни в присутственных местах нет ни одного мужчины. Конечно, есть официанты, таксисты, полиция, но нет просто мужчины, который просто шёл бы по улице, вне профессии. Как это обычно бывает в Питере: идёт человек лет сорока, пасмурный, зовут Сергей. Проходит мимо водосточной трубы с объявлением: «Пропал человек! Сорок лет, пасмурный, зовут Сергей»… То есть, с одной стороны, Сергея ищет водосточная труба, а с другой, никто не ищет. Показалось. Это кот у кого-то пропал: Серый, дымчатый, тёзка.
Короче: никто в Москве не фланирует. Нет внутри людей чувства прогулки. Даже туристы – в напряге, потому что «надо всё посмотреть».
А Питер – город «спящего режима». Его будит Москва, зовёт на поиски гранта. Питер являет собой свободного (и от денег в том числе) художника.
– А хочешь, фотографии покажу? – спрашивает Питер. – Я тут недавно на литературный вечер ходил в Дом Ахматовой, вот, смотри… Узнаёшь?
– Узнаю.
На фотографии критик Н. протянул руку к писателю С.
– Скажи, похоже на картину Ге «Что есть истина?». Н. спрашивает: «Что есть истина?», а С. отвечает: «Денег нет».
Питер смеётся над собственной шуткой. Самодостаточный. Москва улыбается, глядя, как Питер достаёт платок и утирает выступившие от смеха слёзы.
Москва раскладывает бумаги:
– Подпиши. И тут подпиши. И тут, – Москва листает страницы договора. – И вот здесь. Последнюю, да. Отлично. А это твой экземпляр, держи.
Питер поставил подписи – и уже куда-то летит. На симпозиум, фестиваль, форум – какая разница.
Остановится там в отеле. Номер будет с балконом – вид на другую жизнь. Выйдет из отеля на одинокую улочку, вымощенную булыжником. Мосты, каналы, одинокие столики маленьких ресторанов… Моросит дождь. «Как в Питере, – обрадуется он. – И людей вообще нет. Хорошо».
Питеру, чтобы куда-то лететь, достаточно поставить подпись – и остаться в квадратике своего воображения.
– Проснись! – окликает его Москва.
Он просыпается, и что-то говорит Питеру, что Москва ведёт его на вокзал. Это подсказывает не только Москва, но и потерянный кошелёк. В котором-то и было, что называется, – и вор не рад, и потерявший не в убытке.
– Хорошо, что ты вырвался, – говорит Москва. – Я тоже скоро к тебе приеду; ты же знаешь, как я люблю Петербург.
А саму себя она не любит. Такая она сложная.
Питер садится в «Сапсан», смотрит в окошко. Москва делает последний взмах рукой, а по губам можно прочесть: «Напиши, как приедешь».
Питер растворяется сам в себе, поспешая в свою тихую пристань близ Смоленского кладбища.
И спустя несколько дней – видит пропущенные звонки от Москвы. Перезванивает, конечно.
– Почему на звонки не отвечал?! Я уж подумала, что тебя нет.
– Я есть, – твёрдо отвечает Питер.
И – улыбается. Ему даже показалось, что он всё это время скучал по Москве. Поэтому он так и говорит:
– Я по тебе скучал. Скоро приедешь?
– Нет, я в Чаронду собираюсь.
– Куда?
– Ты вообще в курсе, что, кроме нас, есть другие города и веси?
– Слышал об этом.
– И там красиво.
– Тогда, может быть, вместе поедем?
Чаронда
Легко любить Петербург.
Легко любить Москву.
А ненавидеть их – это вообще особый шик. Ради этого некоторые специально туда переезжают.
Но некому полюбить город, где умер последний житель. Место освободилось.
Вообще-то городом Чаронда была во время оно.
Дороги туда нет: с одной стороны – болото, с другой – озеро. Можно сказать, остров. Зима скрепляет отношения Чаронды с Большой землёй, а летом одиночество обостряется.
Ненаселённый пункт. Необитаемый остров. Хотя для жизни вроде бы всё есть: дома, лодки, погост, храм. Чёрные купола – цвет аскезы.
Теперь сюда наведываются только рыбаки и паломники. И каждый раз, встречая гостей, остров думает, что люди пришли навсегда: они гладят стены храма, наводят порядок в доме, ночуют. Читают имена на могильных плитах: Василий, Нина, Иван, Анна…
А когда-то давно Василий, Нина, Иван, Анна и весь остальной люд решили провести на остров электричество. Ну, надоело солярку в керосиновую лампу заливать. Сделали электростанцию. Генератор в церкви поставили: ну, пока Бога нет, времена атеистические…
В общем, сожгли – и храм, и дома полыхнули некоторые.
На собрании погорельцы постановили, что Бог всё-таки есть. Строг. К теме электричества больше не возвращались.
Теперь фрески в храме омывает дождь. Паломники шепчут молитвы, женщины часто плачут. Жалеют. Любят, значит. И если не всем сердцем, то всей болью. А боли в женщине всегда много, с избытком.
Но и женщины, и мужчины покидают остров. Он остаётся один.
…Каждый раз, прощаясь, Чаронда чувствовала, что от неё уезжают не только гости, но и Бог: «Вы куда? Вы же меня полюбили. Вы Бога забрали, а меня оставили».
Ей казалось, что Бог сидит в моторной лодке, вздыхает, мол, извини, но я там, где люди, они одни не справятся, а ты не бойся: с того берега скоро приплывут другие люди. И я опять буду рядом.
В первые минуты богооставленности остров сам не свой. Потом смиряется. Решает, что Бога нет, – но там, за озером, в посёлке городского типа, Он точно есть. В магазине, где Любовь Аркадьевна работает. Все говорят: баба с придурью. Но так из неё, видимо, боль выходит – крикнет и легче становится.
В Бога Любовь Аркадьевна не верит – и не понимает, чего Он каждый день к ней является. А Бог её одну оставить боится. Она и пожар устроить может, и в речку броситься. А у неё ребёнок дома: сорок два года, абьюзер.
Вот так город-остров представляет своих далёких соседей. А всё, конечно, из разговоров и слухов, людьми оставленных.
Город любит вспоминать. Например, как в незапамятном году телевизионщики приезжали, интервью у местных жителей брали. А те сетовали на то, что нет электричества… История про церковь и генератор тоже была рассказана.
Один пожаловался, что сын его в Петербург уехал, там вроде как работа есть, но лучше бы он тут оставался. Петербург – это как-то совсем далеко. Может быть, его даже не существует, города этого.
Потом телевизионщики уехали, но столько разговоров после себя оставили, что кажется – и не уезжали.
А в новые времена прибыли другие телевизионные служащие: делали кино про последнего жителя. Жили тогда на острове только дед Алексей и собака Надя. Вместе на рыбалку ходили. Родственники приезжали, уговаривали деда Алёшу домой вернуться, манили цивилизацией. Но остров не отпускал.
Потом Алёша болеть начал, родственники снова приехали, посадили в лодку, увезли в больницу. Позже вернулись, гроб привезли.
А может, нет. Наверное, его рядом с цивилизацией похоронили. Чтобы навещать почаще, чтоб рядом был. Но, пребывая в бессмертии, каждый имеет право вернуться туда, куда хочет. И, став прозрачным духом, небесной пылью и северным ветром, новопреставленный дед Алёша вернулся обратно, на остров.
Только теперь ни снег, ни трава не запоминают его шаги.
Питер прибыл в Чаронду в качестве рыбака, Москва – паломницей. Она надела шёлковый платок и пошла в сторону храма. Питер – следом.
– А ты православный?
– Я многоконфессиональный, – ответил Питер.
Колонны храма держались за крышу, земли не касались, парили в воздухе. На карнизе росли юные деревья – они как дети, выбежавшие на крышу посмотреть: кто пришёл?
За время своей жизни церковь утратила крест, колокольню, похоронила всех своих прихожан. Белые стены постарели и пошли кирпичной рябью.
Церковь была заперта, но Питер нашёл в стене сквозную рану. Всё пространство внутри окропили три цвета: белый, небесный и охра. Единственные прихожане тут – дождь и снег, которые вольно заходят через окна и крышу. Сквозь время на стенах проступали лики святых.
– Смотри, молитва… слова едва видны, – Питер подошёл ближе к стене. – «Господи спаси… спаси царя и… и услыши», не пойму. «Услыши…»…
– «Ны». Услыши нас. «Господи спаси царя и услыши ны»…
Молитвенные слова высились над изображением святого.
– Царь? Сапоги, мантия…
– Князь, – ответил Питер.
– Точно. Причём твой, да? Александр Невский?
– Мой князь, – кивнул Питер.
И вот уже в мыслях мелькнули Старо-Невский проспект, площадь, мостик через речку Монастырку, Александро-Невская лавра… «Вареничная».
Храм оказался высоким. Неизвестный мастер вывел кистью и Всемирный потоп, и Адама, и Еву, и блудного сына…
– Ты чего? Плачешь, что ли?..
– Умирает всё… Тихо умирает, не слышит никто.
– Ну чего ты, я тоже несколько раз умирал. Но потом жизнь как-то заново начиналась. Много храмов, конечно, утратил, на месте некоторых метро поставили. Может, тут тоже метро будет?
– Не смешно.
– Мы с тобой сюда прибыли в одинокую минуту. В мире должно быть одиночество, одичание… Пойдём, вон Чаронда нам солнце показывает.
Чаронде по сердцу были слова Питера и слёзы Москвы.
Двое вышли из храма. Совершили земной поклон и вошли в сельский пейзаж.
– Кто-то тропинку прокосил. Прям для нас.
– Кто?
– Ну, местный житель какой-нибудь.
– Тут нет никого, последний умер в 2015-м.
– А я прочёл, что после него правнук чей-то приехал. Жить, за могилами ухаживать.
– Тут никого нет, только туристы.
– Нет, я знаю, что вернулся сюда человек нелюдимый. Сергей, кажется, зовут.
– Нет, это был Алексей и умер он в 2015-м.
– Я тебе говорю – это новый! Родственник евонный, наверное.
– Евонный? Ты на каком наречии сейчас говоришь?
– На русском народном. Выключи снобизм.
– Евонный. Ты хочешь сказать, что в каком-то из этих домиков живёт Сергей?..
– Слушай, может, это тот Сергей, которого водосточная труба ищет?
Тропинка пролегала сквозь дикое зелёное бурьян-поле, в котором росли дома; некоторые уже сровнялись с землёй, скоро заезжие рыбаки растащат их на костры. Но были и другие – упрямые, они стояли нараспашку, ждали гостей: заходите, у меня есть стол, правда, без одной ножки, стул, шкаф, чашки, прялка моей хозяйки, вы, кстати, не знаете, она скоро вернётся?.. Другие дома – всё понимали, и хозяев не ждали (ни новых, ни старых): на дверях – замки, окна заколочены.
Внутри домов – заброшенная советская жизнь: газета «Красный Север», ботинки фабрики «Скороход», детские и взрослые, в одном доме на стене висела чёрно-белая фотография семьи… Жили.
Озеро, которое весь день было синим, ушло в перламутр. То ли потому что небо его покрасило, то ли просто такое было у озера настроение.
– Ну а Сергей твой где? – спросила Москва.
– На рыбалке, наверное. Видишь, лодки у берега? Взял одну и уплыл.
– Лодки мхом поросли, с ними только в последний путь.
– Нормальные лодки, это не мох, а водоросли.
– А ты когда рыбачил, видел кого-нибудь?
– Нет. Думаю, Сергей с туристами хороводов не водит. Особняком держится.
– Нет никакого Сергея. Никого тут нет.
– Да вон следы жизни, видишь? – Питер показал на деревянный стол с неубранной посудой. – Гости оставили, а дождь вымыл.
– А если не дождь?
– Значит, Сергей.
– А если не Сергей?
– Значит, призраки. Это местное население.
Двое сели в лодку. Оглянулись окрест, помолчали и отбыли в перламутр.
– Я свою удочку забыл.
– Сергею оставил, – улыбнулась Москва.
Медленно опускались сумерки, Чаронда смотрела вслед уплывающим – и вдруг зажгла на прощанье одно окошко.
– Смотри! А ты говорила, не живёт никто!..
Ветер и волны, в едином служении, затянули ежевечернюю песнь: «Услыши ны… услыши ны…».